Кинематографический реализм и итальянская школа эпохи освобождения

Историческое значение фильма Росселлини{141} «Лайза» (1944—1946) справедливо сравнивали со значением многих классических шедевров кино. Жорж Садуль, не колеблясь, упоминал в этой связи «Носферату», «Нибелунгов» или «Алчность». Я лично полностью разделяю эти похвалы, хотя ссылка на немецкий экспрессионизм, естественно, соответствует лишь масштабу явления, а не глубокой сущности рассматриваемых эстетических направлений. Правильнее было бы вспомнить о появлении в 1925 году «Броненосца «Потемкин». Реализм современных итальянских фильмов нередко противопоставляли эстетизму американских и отчасти французских кинолент. Но разве революционность русских фильмов Эйзенштейна, Пудовкина или Довженко как в искусстве, так и в политике не определялась прежде всего их стремлением к реализму, что противопоставляло их одновременно и эстетизму немецкого экспрессионизма и слащавому идолопоклонству голливудским кинозвездам? Подобно «Потемкину», такие фильмы, как «Пайза», «Шуша» (1946), «Рим—открытый город» (1944—1946), воплощают новую фазу традиционного противопоставления реализма и эстетизма на экране. Однако история не повторяется; нам важно сейчас выявить своеобразие формы, которую принимает в наши дни этот эстетический конфликт, и новые пути его разрешения, которым итальянский реализм обязан своей победой в 1947 году.


ПРЕДШЕСТВЕННИКИ

Восхищение оригинальностью итальянской кинопродукции и внезапностью ее появления привело к пренебрежению необходимостью углубленного изучения причин этого ренессанса, в котором предпочитали усматривать некое спонтанное самозарождение, подобное рою пчел, вырвавшемуся из прогнивших трупов фашизма и войны. Освобождение и те социальные, нравственные и экономические формы, в которые оно вылилось в Италии, несомненно сыграли решающую роль в определении характера кинематографической продукции. Нам еще представится случай вернуться к этому. Лишь наше полное невежество в отношении итальянского кинематографа могло породить соблазнительную иллюзию ничем не подготовленного чуда.

Возможно, в наши дни Италия — страна наиболее развитого кинематографического мышления, если судить по значительности и качеству итальянских изданий по кино. Экспериментальный Киноцентр в Риме был создан за несколько лет до нашего Киноинститута; но главное состоит в том, что интеллектуальные рассуждения о кинематографе не остаются там без воздействия на практику создания фильмов, как это имеет место у нас. В итальянском кино не существует коренного разрыва между критикой и режиссурой, так же как во французской литературе нет разрыва между теорией и практикой.

Следует еще отметить, что в отличие от нацизма итальянский фашизм допускал существование известного художественного плюрализма и проявлял особенное внимание к кинематографу. Можно делать любые оговорки по поводу связи между Венецианским фестивалем и политическими интересами дуче, но нельзя оспаривать тот факт, что сама идея международного фестиваля получила значительное развитие с момента сво; его возникновения; об ее авторитете можно судить в наши дни хотя бы по тому, как четыре или пять европейских держав пытаются присвоить себе ее остатки. Капитализм и фашистское стремление к централизованному руководству экономикой обеспечили Италию современными киностудиями. Если они и породили производство нелепых, мелодраматических и пышных фильмов, они тем не менее не смогли помешать нескольким талантливым людям (оказавшимся достаточно ловкими, чтобы снимать актуальные сценарии, не заигрывая с существовавшим режимом) в создании вполне достойных произведений, предварявших их современное творчество. Если бы в годы войны мы не придерживались с полным на то основанием предвзятого отношения, мы обратили бы большое внимание на такие фильмы, как «Люди на дне» или «Белый корабль» (1941) Росселлини. Следует также сказать, что в эпоху, когда глупость капиталистов или политиканов всемерно поощряла коммерческое кинопроизводство, все интеллектуальные, культурные, склонные к экспериментальному поиску люди находили убежище в специализированных издательствах по искусству, на конгрессах Синематеки и в постановке короткометражных фильмов. Латтуада{142}, режиссер фильма «Бандит», который был в то время директором Миланской синематеки, чуть не угодил в тюрьму за то, что осмелился показать в 1941 году полный вариант «Великой иллюзии».

В целом, история итальянского кино еще мало известна. Наши познания ограничиваются такими картинами, как «Кабирия» и «Quo vadis?», а в достопамятной «Железной короне» (режиссер Блазетти, 1941), созданной в последние годы, мы находим достаточное подтверждение живучести мнимых национальных особенностей итальянского кино: склонности к декорациям дурного вкуса, поклонения «звездам», наивной напыщенности игры, гипертрофии режиссуры, засилия традиционных приемов бельканто и оперы, избито–условных сценариев, созданных под сильным влиянием драмы, романтической мелодрамы, а также рыцарских баллад в стиле бульварных романов. Действительно, слишком много итальянских постановок усердна старалось упрочить такое карикатурное представление, слишком многие режиссеры, даже из числа наилучших, делали уступки коммерческим требованиям (правда, не без иронии по отношению к самим себе). Но ведь именно колоссам типа «Сципиона Африканского» (режиссер К. Галоне, 1937), стоимостью в сотни миллионов лир, был в первую очередь обеспечен экспорт. Существовало, однако, и другое художественное направление, которое практически предназначалось лишь для внутреннего национального рынка. В наши дни, когда от грохота атак Сципионовых слонов остались лишь затихающие вдали раскаты, мы можем лучше вслушаться в приглушенный, но очаровательный шорох «Четырех шагов в облаках» (режиссер А. Блазетти, 1942).

Читатель, во всяком случае, тот, кто видел этот фильм, удивится, наверно, не меньше нас, узнав, что эта комедия, отличающаяся поэтичностью и тонкостью чувства, насыщенная социальным реализмом, который явно сродни современному итальянскому кинематографу, была поставлена в 1942 году, всего лишь через два года после пресловутой «Железной короны» тем же самым режиссером Блазетти{143}, который примерно в то же время снял «Приключение Сальватора Роза» (1940), а совсем недавно создал «Один день жизни» (1946). Такие режиссеры, как Витторио Де Сика, автор замечательной картины «Шуша», всегда охотно делали очень человечные, исполненные душевной чуткостью и реализмом комедии, к которым следует отнести картину «Дети смотрят на нас» (1943). Камерини{144} создал уже в 1932 году киноленту «Что за подлецы, мужчины!», действие которой происходит на улицах столицы, как и в фильме «Рим—открытый город»; не менее типично итальянской была картина «Старинный мирок» (режиссер М. Солдати,1940).

Впрочем, среди современной итальянской режиссуры не так уж много новых имен. Самые молодые, как, например, Росселлини, начали снимать в первые годы войны. Старики вроде Блазетти или Марио Солдати{145} были известны уже в первые годы звукового кино.

Не следует, однако, впадать в другую крайность и делать вывод, будто «новой» итальянской школы вовсе не существует. Реалистическая тенденция, сатирическая и социальная непосредственность, тонкий и поэтический веризм были вплоть до самой войны лишь второстепенными качествами, этакими скромными фиалками у подножия гигантских секвой режиссуры. Но после начала войны в этих зарослях из папье–маше стали исподволь появляться просветы. Даже в «Железной короне» жанр словно пародирует сам себя. Росселлини, Латтуада, Блазетти начинают создавать реалистические фильмы международного класса. Но лишь Освобождению суждено было со всей полнотой выявить эти эстетические устремления и дать им возможность расцвести в новых условиях, которые все же основательно изменили их смысл и значение.


ПЕРИОД ОСВОБОЖДЕНИЯ, РАЗРЫВ И ВОЗРОЖДЕНИЕ

Итак, целый ряд элементов молодой итальянской школы существовал еще до Освобождения — люди, технические возможности и эстетические тенденции. Однако историческая, социальная и экономическая обстановка резко ускорила процесс синтеза, в который были вовлечены и новые своеобразные факторы.

На протяжении последних двух лет источником основных тем для кино служили движение Сопротивления и Освобождение. Но в отличие от французских, если уж не говорить об европейских фильмах вообще, итальянские кинокартины не ограничиваются изображением боевых операций Сопротивления как таковых. У нас Сопротивление сразу стало легендой; даже будучи еще очень близким нам по времени, движение Сопротивления стало достоянием истории на следующий же день после Освобождения. Во Франции с уходом немцев жизнь попросту возобновилась. Наоборот, в Италии Освобождение означало не возврат к совсем еще недавней свободе, а политическую революцию, союзническую оккупацию, экономический и социальный переворот. К тому же Освобождение осуществлялось там медленно, на протяжении бесконечных месяцев. Оно очень глубоко отразилось на экономической, социальной и нравственной жизни страны. Таким образом, в Италии Сопротивление и Освобождение не превратились. подобно Парижскому восстанию, в некие исторические понятия. Росселлини снимал фильм «Пайза» в эпоху, когда его сценарий был еще совершенно актуальным. «Бандит» показывает, как расцветали в арьергардах армии проституция и черный рынок, как разочарование и безработица привели к гангстеризму освобожденного военнопленного. За исключением нескольких произведений, являющихся непосредственно фильмами «Сопротивления», как, например, «Жить в мире» (режиссер Л. Дзампа, 1946) или «Солнце еще восходит» (режиссер А. Вергано, 1946), итальянский кинематограф характеризуется главным образом своей приверженностью к событиям текущего момента.

Французская кинокритика никогда не упускала случая подчеркнуть — будь–то с упреком или похвалой, но всегда с торжественным удивлением — те немногие точные намеки на послевоенную обстановку, которыми счел нужным наделить свой последний фильм Карне{146}. (Режиссер и сценарист потратили немало усилий, чтобы дать нам это понять; ведь из двадцати французских фильмов по меньшей мере девятнадцать нельзя приурочить к определенному периоду с точностью до десяти лет.) Наоборот, итальянские киноленты представляют собой в первую очередь репортажное воспроизведение действительности даже тогда, когда сущность сценария, казалось бы, с ней не связана. Действие итальянских фильмов не могло бы развиваться в исторически нейтральном социальном контексте, столь же абстрактном, как трагедийные декорации, что нередко случается в той или иной мере в американских, французских или английских лентах.

Из этого следует, что итальянские фильмы обладают исключительной документальной ценностью; из них невозможно вырвать сценарий, не удалив вместе с ним ту социальную почву, в которую он уходит корнями.

Такая совершенная и естественная связь с современностью объясняется и внутренне оправдывается духовным родством с эпохой. Разумеется, итальянская история последних лет необратима. Война воспринимается в ней не как отступление, а как вывод, как завершение эпохи. В известном смысле Италии всего лишь три года от роду. Но та же причина могла ведь породить и другие результаты. Смысл, который приобретает в итальянском кинематографе изображение действительности, неизменно восхищает и обеспечивает итальянскому кино широчайший нравственный отклик в странах Запада. В мире, который все еще (и сызнова) одержим страхом и ненавистью, в мире, где действительность почти никто уже не любит ради нее самой, где ее отвергают или защищают лишь как политический символ, — в этом мире итальянский кинематограф, безусловно, оказывается единственным, кто стремится спасти революционный гуманизм в недрах изображаемой эпохи.


ЛЮБОВЬ К РЕАЛЬНОМУ И ОТКАЗ ОТ НЕГО

Новейшие итальянские фильмы по духу своему предреволюционны; все они явно или подспудно отвергают при помощи юмора, сатиры или поэзии ту социальную действительность, которая служит им материалом. Но, даже занимая самую отчетливую позицию, они никогда не рассматривают эту действительность как средство. Осуждение ее вовсе не подразумевает обязательно недобросовестного к ней отношения. Итальянские фильмы не забывают, что, прежде чем стать достойным осуждения, мир просто существует. Быть может, это звучит глупо и столь же наивно, как похвала, высказанная Бомарше по поводу слез, проливаемых над мелодрамой; но, признайтесь, разве, уходя после просмотра итальянского фильма, вы не чувствуете, что стали лучше, разве у вас не появляется желание изменить порядок вещей, причем изменить его предпочтительно путем убеждения людей, во всяком случае, тех, кого еще можно убедить и кто причиняет зло себе подобным лишь под влиянием ослепления, предрассудка или жизненных неудач. Именно поэтому в кратком изложении сценарии многих итальянских фильмов кажутся смешными. Будучи сведенными к одной лишь фабуле, они зачастую оказываются нравоучительными мелодрамами. А на экране все персонажи наделены потрясающей жизненной правдой. Ни один из них не превращен в символ или вещь, что позволяло бы преспокойно их ненавидеть без необходимости предварительно преодолеть двойственность их человеческой сути.

По существу, я готов усматривать в гуманизме современных итальянских фильмов их основное положительное качество. Они позволяют нам вкусить, пусть даже с запозданием, радость революционного настроя, в котором, кажется, нет еще примеси страха.


СПЛАВ ИСПОЛНИТЕЛЕЙ

Естественно, публику прежде всего поразил превосходный исполнительский состав. «Рим — открытый город» обогатил мировой кинематограф актрисой высшего класса. Анна Маньяни — незабываемая молодая беременная женщина; Фабрици — священник; Пальеро — участник движения Сопротивления — и другие естественно стали в нашей памяти в один ряд с наиболее волнующими образами, созданными в кино ранее. Репортажи и сообщения, появившиеся в прессе, конечно, постарались поведать, что «Шуша» была сделана с участием настоящих уличных мальчишек, что Росселлини снимал статистов, случайно найденных на месте действия, что героиней первой новеллы в фильме «Пайза» была безграмотная девушка, встреченная на пристани. Что касается Анны Маньяни, то это, разумеется, была профессионалка, но пришла она в кино из кафешантана; Мария Миччи и вовсе была прежде скромной билетершей кинотеатра.

Если такого рода подбор исполнителей и противоречит обычаям кинематографа, он все же не представляет собой совершенно нового метода. Наоборот, его постоянство на протяжении всего существования «реалистических» форм кино, еще со времен Луи Люмьера, позволяет усмотреть в нем чисто кинематографическую закономерность, которую итальянская школа лишь подтверждает и позволяет сформулировать со всей определенностью. В свое время русский кинематограф вызывал восхищение своим пристрастием к использованию актеров–непрофессионалов, которым поручали на экране роли из их повседневной жизни. Вокруг русского фильма сложилась даже своего рода легенда. На самом деле влияние театра весьма сильно сказывалось на некоторых важных направлениях советской школы. И если в первых фильмах Эйзенштейна актеров не было, то в произведении столь реалистическом, как «Путевка в жизнь», играли уже театральные профессионалы. С тех пор исполнителями советских фильмов вновь стали, как и повсюду, профессионалы.

Ни одна значительная кинематографическая школа с 1925 года — вплоть до современного итальянского кино — не могла похвастаться отказом от использования актеров, хотя время от времени какая–нибудь необычная лента напоминала о значительном интересе такого принципа подбора исполнителей. Подобным фильмом всегда оказывалось произведение, близкое по характеру именно к социальному репортажу. Упомянем два из них — «Сьерра де Теруэль» («Надежда») и «Последний шанс» (режиссер Линдтберг, 1945). Вокруг этих картин тоже возникла легенда. Не все герои фильма Мальро стали актерами случайно потому лишь, что им было поручено однажды изобразить персонажей из их повседневной жизни. Это можно сказать о многих, но не о главных героях. В частности, крестьянина играет очень известный в Мадриде комический актер. Если в «Последнем шансе» солдат армии союзников играют настоящие летчики, сбитые в небе Швейцарии, то роль еврейской женщины исполняет театральная актриса. Наверное, говоря о фильмах без единого профессионального актера, следует ссылаться на произведения, подобные «Табу» (режиссер Ф. Мурнау, 1931); однако здесь, как и в детском кино, речь идет о совершенно особом жанре, в котором профессиональный исполнитель почти немыслим. Совсем недавно Рукье постарался довести этот принцип до крайности в картине «Фарребик» (1947). Принимая во внимание его творческую удачу, нельзя все же не отметить, что это была удача почти исключительная и что проблема фильмов о крестьянстве с точки зрения исполнительства немногим отличается от фильмов экзотического характера. «Фарребик» — не столько пример для подражания, сколько исключение, ни в чем не опровергающее правила, которое я назвал бы «законом сплава». С исторической точки зрения социальный реализм в кино, равно как и современную итальянскую школу, характеризует не отсутствие профессиональных актеров, а самое отрицание принципа ведущего актера и равноценное использование актеровпрофессионалов и случайных исполнителей. Важно одно — отвлечь профессионала от привычного амплуа; его отношение к своему персонажу не должно быть для публики связано с каким бы то ни было априорным представлением. Знаменательно, что крестьянина в фильме «Надежда» играл театральный комик, Анна Маньяни была прежде певицей реалистического жанра, а Фабрици — водевильным шутом. Профессионализм ни в коей мере нельзя считать противопоказанным. Наоборот. Но он сводится к той необходимой гибкости, которая помогает актеру подчиняться требованиям режиссуры и лучше проникать в характер своего персонажа. Непрофессионалов, естественно, выбирают за их соответствие роли, которую им предстоит сыграть, — соответствие физическое или биографическое. Когда сплав исполнителей удается — причем опыт показывает, что удача возможна лишь при сочетании некоторых, так сказать, «нравственных» требований сценария, — тогда–то и достигается поразительное ощущение правдивости, отличающее современные итальянские фильмы. Кажется, будто объединяющее исполнителей безоговорочное принятие сценария, который все они глубоко чувствуют и который требует от них минимума актерской лжи, становится источником некоей осмотической {147} связи между партнерами. Техническая неумелость одних опирается на опытность других, тогда как последним идет на пользу общая атмосфера подлинности.

Столь плодотворный для кинематографического искусства метод использовался лишь эпизодически потому, что в нем самом заключалась, к сожалению, причина его разрушения. Химическое равновесие сплава пс природе своей неустойчиво и неизбежно изменяется, пока не восстановится эстетическая дилемма, которая была при его помощи ненадолго разрешена, а именно — зависимость от кинозвезд и документальность без актеров. С наибольшей отчетливостью и быстротой разрушение сказывается в детских кинолентах или в картинах о туземцах: маленькая Рери из фильма «Табу» кончила, по слухам, свои дни проституткой где–то в Польше. Общеизвестна судьба детей, которые после первого фильма становятся «звездами». В лучшем случае из них вырастают всем на диво молодые актеры, но это случай особый. В той мере, в какой неопытность и наивность представляют собой необходимые факторы, совершенно очевидно, что они не могут выдержать испытание временем. Нельзя себе представить, чтобы «семейство Фарребик» снялось в полудюжине фильмов и в довершение получило контракт в Голливуде. Что касается актеров–профессионалов, не ставших «звездами», то здесь процесс разрушения идет несколько иначе. Причиной его становится публика. Если признанная кинозвезда всегда несет в себе свой персонаж, то для среднего актера успех той или иной картины связан с риском утвердиться в роли, сыгранной в данном фильме. Продюсеры с превеликой охотой готовы повторить первоначальный успех, идя навстречу проверенному вкусу зрителей, жаждущих увидеть полюбившихся исполнителей в привычных амплуа. Даже если актер достаточно благоразумен, чтобы не дать заключить себя в рамки одной роли, тем не менее его лицо, определенные постоянные характеристики его игры становятся привычными и решительнейшим образом препятствуют образованию сплава с непрофессиональными исполнителями.


ЭСТЕТИЗМ, РЕАЛИЗМ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

Однако актуальность сценария и правдивость актера составляют лишь сырье для эстетики итальянского кино.

Эстетическую изысканность можно лишь с большой осторожностью противопоставлять неотесанной, грубой материи или непосредственной силе воздействия реализма, ограничивающегося показом действительности. На мой взгляд, немалая заслуга итальянского кино в том и состоит, что оно лишний раз напомнило, что в искусстве нет «реализма», который не был бы прежде всего глубоко «эстетическим». Об этом исподволь догадывались, но отголоски «охоты за ведьмами», которую в наши дни кое–кто учиняет по отношению к художникам, подозреваемым в сговоре с демоном искусства для искусства, порождали тенденцию забывчивости. В искусстве и реальное и вымышленное есть достояние одного лишь художника; плоть и кровь действительности столь же трудно удержать в сетях литературы или кинематографа, как самые необузданные взлеты фантазии. Иными словами, даже там, где вымысел и сложность формы не касаются самого содержания произведения, они все же не перестают влиять на эффективность выразительных средств…

Прежде всего следует ясно представить себе, к чему пришло в наши дни кино. Можно считать, что после исчезновения экспрессионистской ереси, а главное, после прихода в кино звука кинематограф непрерывно стремился к реализму. Его цель — грубо говоря — дать зрителю максимально совершенную иллюзию действительности, которая соответствовала бы логическим требованиям кинематографического повествования и современным техническим возможностям. Тем самым кинематограф четко противостоит поэзии, живописи и театру, все более приближаясь к роману. Я не собираюсь оправдывать здесь эту краеугольную эстетическую тенденцию современного кино техническими, психологическими и экономическими причинами. Да будет мне на сей раз позволено рассматривать ее как установленный факт, не предугадывая ни внутреннее значение этой эволюции, ни ее окончательный характер. Несомненно, однако, что реализм в искусстве может строиться только на искусственных приемах. Всякая эстетика неизбежно должна выбирать между тем, что заслуживает спасения, и тем, что может быть потеряно или отброшено. Но когда ее первейшая задача, как, например, в кино, состоит в создании иллюзии на основе действительности, тогда этот выбор становится коренным противоречием, неприемлемым и в то же время необходимым. Необходимым потому, что искусство существует лишь благодаря выбору. Если допустить, что уже в наши дни технически возможен тотальный кинематограф, то без выбора мы попросту вернулись бы к действительности. Неприемлем он потому, что в конечном итоге выбор осуществляется именно за счет той самой действительности, которую кинематограф намеревается полностью воссоздать. Поэтому бесполезно противиться всем новым техническим достижениям, направленным на усиление реализма кино, — звуку, цвету, объемности. Фактически кинематографическое «искусство» питается этим противоречием, максимально используя возможности абстрагирования и символизации, предоставляемые ему временными пределами экрана. Но использование последних условностей, не тронутых техникой, может идти либо в ущерб реализму, либо в его интересах; оно может либо увеличивать, либо нейтрализовать эффективность элементов действительности, схваченных кинокамерой. Не ставя перед собой задачу расположения кинематографических стилей в некоей иерархической последовательности, их можно все же классифицировать в зависимости от степени передачи действительности, которую они обеспечивают. Мы будем поэтому называть реалистической всякую систему выразительных средств, всякий метод повествования, стремящиеся воспроизвести на экране действительность как можно более полно. «Реальность» не следует, естественно, понимать в количественном смысле. Одно и то же событие, один и тот же предмет могут быть воспроизведены несколькими различными способами. Каждый из этих способов отбрасывает или сохраняет те или иные качества, по которым мы узнаем предмет на экране, каждый из них вводит во имя дидактических или эстетических целей более или менее разрушительные абстракции, не позволяющие полностью сохранить оригинал. В итоге такого неизбежного и необходимого химического процесса исходная действительность подменяется иллюзией реальности, складывающейся из совокупности абстракций (черно–белый цвет, плоская поверхность), условностей (например, законы монтажа) и подлинной действительности. Подобная иллюзия необходима, но она влечет за собой быструю утрату чувства самой действительности, отождествляемой в сознании зрителя с ее кинематографическим воспроизведением. Что касается кинематографиста, то стоит ему добиться бессознательного сообщничества зрителей, как у него возникает сильное искушение все больше пренебрегать действительностью. Под влиянием привычки и лени он вскоре уже сам перестает различать, где начинается и где кончается обман. Его нельзя упрекнуть во лжи, ибо его искусство складывается именно из обмана. Ему можно лишь предъявить упрек в том, что он утрачивает господствующее положение и сам становится жертвой собственного обмана, мешая, таким образом, всякому дальнейшему проникновению в действительность.


ОТ «ГРАЖДАНИНА КЕЙНА» К «ФАРРЕБИКУ»

В самые последние годы произошла значительная эволюция эстетики кино в реалистическом направлении. С этой–точки зрения событиями, несомненно отразившимися на истории кино после 1940 года, были «Гражданин Кейн» и «Пайза». Оба фильма способствовали, хотя и весьма различными путями, решительному прогрессу реализма. Я упоминаю фильм Орсона Уэллса прежде, чем заняться анализом стилистики итальянских фильмов, потому, что это позволит лучше выявить значение последней. Орсон Уэллс вернул кинематографической иллюзии существеннейшее качество действительности, а именно ее непрерывность. Согласно Гриффиту, классический монтаж разделял действительность на последовательные планы, которые представляли собой лишь ряд логических или субъективных точек зрения на данное событие. Запертый в камере персонаж ждет прихода палача. Он с ужасом смотрит на дверь. В тот момент когда палач должен войти, режиссер не преминет дать крупным планом медленно поворачивающуюся ручку двери; крупный план психологически оправдан исключительным вниманием жертвы к этому символу своего отчаяния.

Современный кинематографический язык складывается, собственно, из последовательного ряда планов, то есть из условного анализа непрерывной действительности.

Следовательно, раскадровка вводит в действительность элемент явной абстракции. Полностью к ней привыкнув, мы больше не ощущаем абстракцию как таковую. Революция, произведенная Орсоном Уэллсом, исходит из систематического использования необычной глубины кадра. В то время как объектив классической кинокамеры последовательно фокусируется на различных точках сцены, камера Орсона Уэллса с равномерной четкостью охватывает все поле зрения, которое тем самым целиком попадает в сферу драматического действия. Теперь уже не раскадровка выбирает за нас то, что надлежит увидеть, придавая таким образом увиденному априорную значимость; теперь сам разум зрителя вынужден различать свойственный данной сцене драматический спектр, вглядываясь в своеобразный параллелепипед непрерывной действительности, сечением которого служит экран. Своим реализмом «Гражданин Кейн» обязан, следовательно, вдумчивому использованию прогресса, достигнутого в определенной области. Благодаря глубине поля зрения объектива Орсон Уэллс сумел вернуть действительности ее ощутимую непрерывность.

Таким образом, мы ясно видим, какими элементами действительности обогатился кинематограф; зато в некоторых других отношениях он явно удалился от реальности или, во всяком случае, приблизился к ней не больше, чем классическая эстетика. Отказавшись из–за сложности своих технических приемов от обращения к необработанной действительности, а именно от естественной обстановки, от натурных съемок, от солнечного освещения и непрофессиональных исполнителей, Орсон Уэллс тем самым отказался от абсолютно неподдающихся подражанию особенностей подлинного документа, которые, будучи сами по себе частью действительности, могли бы тоже послужить основой «реализма».

Если угодно, «Гражданину Кейну» мы противопоставим «Фарребик», в котором последовательное стремление использовать только естественные исходные материалы привело Рукье к потерям в плане технического совершенства.

Таким образом, наиболее реалистическое из искусств не избегает общей судьбы. Оно не может полностью уловить действительность, неизбежно ускользающую от него в каком–нибудь отношении. Несомненно, умелое использование технических достижений позволяет сузить ячейки сети; тем не менее всегда приходится в большей или меньшей степени делать выбор между той или иной действительностью. Камера немного напоминает чувствительную сетчатку глаза. Цвет и интенсивность света регистрируются различными нервными окончаниями, причем количество одних, как правило, обратно пропорционально плотности других; животные, превосходно различающие ночью форму своей добычи, почти слепы к цвету.

Между противоположными, но одинаково чистыми формами реализма, которые свойственны «Фарребику» и «Гражданину Кейну», возможно множество сочетаний. Впрочем, допустимые потери реального, неизбежные при любом «реалистическом» подходе, зачастую позволяют художнику умножать убедительность избранной им действительности за счет эстетических условностей, которые ему удается ввести в освободившееся в результате этих потерь пространство. Замечательным тому примером служит новейшее итальянское кино. Не располагая необходимым техническим оборудованием, режиссеры вынуждены были записывать звук и диалог после съемки, что приводило к потерям с точки зрения реализма. Получив, однако, возможность свободно манипулировать камерой, независимо от микрофона, они воспользовались этим для расширения поля деятельности камеры и увеличения ее подвижности, что выразилось в немедленном росте коэффициента реальности.

Впрочем, технические усовершенствования, которые позволят овладеть другими аспектами действительности, — например, цветное и объемное кино, — лишь увеличат расхождение между двумя реалистическими полюсами, которые в наши дни с достаточной точностью располагаются возле «Фарребика» и «Гражданина Кейна». Качество павильонных съемок будет все больше и больше зависеть от сложного оборудования. Во имя самой действительности всегда придется жертвовать каким–либо элементом реальности.


«ПАЙЗА»

Как определить место итальянского кино в общем спектре реализма? Попытавшись обозначить географические пределы этого кинематографа, столь проникновенного в своем социальном бытописании, столь строгого и проницательного в выборе правдивой и значительной детали, мы можем теперь попытаться понять его эстетическую геологию.

Совершенно очевидна иллюзорность попытки свести всю итальянскую кинопродукцию последнего времени к нескольким общим чертам, достаточно характерным и одинаково применимым ко всем режиссерам. Мы постараемся лишь выявить наиболее широко применимые характеристики, ограничиваясь, однако, при необходимости, рассмотрением самых значительных произведений. Поскольку нам тоже придется делать выбор, мы сразу оговоримся, что будем преднамеренно располагать важнейшие итальянские фильмы концентрически вокруг картины Росселлини «Пайза», ибо в ней заключено больше всего эстетических секретов; свой анализ мы будем строить по принципу убывающей значимости фильмов.


ТЕХНИКА ПОВЕСТВОВАНИЯ

Как и в романе, эстетику кинематографического произведения можно выявить исходя главным образом из техники повествования. Фильм всегда предстает как последовательный ряд фрагментов действительности, запечатленных в плоскостном изображении прямоугольной формы с точно установленными пропорциями, причем «смысл» его определяется порядком кадров и продолжительностью их зрительного восприятия. Объективизм современного романа выявил самую потаенную сущность стиля, сведя к минимуму собственно грамматический аспект стилистики [148]. Некоторые свойства языка Фолкнера, Хемингуэя или Мальро безусловно нельзя передать в переводе, но самое существо их стиля от перевода ничуть не страдает, ибо у названных писателей «стиль» почти полностью тождествен технике повествования. Он служит распределению во времени фрагментов действительности. Стиль становится внутренней динамикой повествования; в какой–то мере его можно сравнить с энергией в ее отношении к материи. Если угодно, его можно рассматривать как начало, определяющее специфическую физику произведения ; именно стиль располагает раздробленную действительность по линиям эстетического спектра повествования, именно он поляризует металлическую пыль фактов, не изменяя их химического состава. Фолкнер, Мальро, Дос Пассос обладают своим собственным миром, который, очевидно, определяется и природой описываемых ими фактов и законом тяготения, удерживающим эти факты вне окружающего хаоса. Поэтому стиль итальянского фильма было бы полезно определить исходя из анализа сценария, его генезиса и обусловливаемых им форм экспозиции.

Если бы даже мы не располагали свидетельствами самих авторов итальянских фильмов, достаточно было бы просмотреть несколько их произведений, чтобы убедиться в том, какое место занимает в итальянском кино импровизация. Создание фильма, особенно после возникновения звукового кино, требует слишком сложной работы, поглощает слишком много денег, чтобы можно было допускать малейшие колебания в процессе его постановки. Можно сказать, что в первый же день съемок фильм потенциально уже существует в режиссерской разработке, которая все предусматривает.

Материальные условия постановки фильмов в Италии сразу же после Освобождения, сама природа разрабатываемых сюжетов, а также, вероятно, некий особый национальный дух освободили режиссеров от этих оков. Росселлини приступил к работе, имея в своем распоряжении камеру, пленку и наметки сценария, которые он изменял в зависимости от вдохновения, материальных или человеческих возможностей, самой природы и пейзажей… Точно так же действовал Фейад, бродя по улицам Парижа в поисках продолжения «Вампиров» или «Фантомаса», продолжения, о котором он имел столь же смутное представление, как и зрители, оставленные на предыдущей неделе в состоянии напряженной тревоги. Разумеется, степень импровизации может быть более или менее значительной. И хотя ее по большей части сводят к отдельным деталям, она тем не менее достаточна, чтобы придать повествованию манеру и тон, совершенно отличные от того, что мы привыкли видеть на экране. Конечно, сценарий «Четырех шагов в облаках» построен столь же добротно, как и сценарий американской комедии; но я готов биться об заклад, что по меньшей мере треть планов в нем не была точно предусмотрена. Сценарий фильма «Шуша» не кажется подчиненным строжайшей драматургической необходимости; фильм завершается ситуацией, которая вполне могла и не быть последней. Прелестная маленькая картина Пальеро «Утро вечера мудренее» шутя завязывает и развязывает недоразумения, которые, наверно, можно было переплести совершенно иначе. К сожалению, демон мелодрамы, перед которым итальянские кинематографисты не в силах устоять до конца, то и дело одерживает верх, вводя в фильмы драматургическую необходимость, эффекты которой заведомо известны. Но это вопрос уже совсем иной. Самое главное состоит в творческом порыве и в совершенно своеобразном генезисе ситуаций. Обусловленность повествования носит скорее биологический, нежели драматургический характер. Повествование дает отростки и разрастается с правдоподобием и свободой самой жизни [149]. Из сказанного вовсе не следует, что a priori этот метод эстетически менее значим, нежели медлительная и тщательная предварительная подготовка. Однако предубеждение, будто время, деньги и средства дороги сами по себе, укоренилось столь прочно, что их забывают соотносить с произведением и художником… Ван Гог по десять раз поспешно переписывал одну и ту же картину, тогда как Сезанн возвращался к тому или иному произведению на протяжении многих лет. Некоторые жанры требуют быстроты, так сказать, безотлагательного хирургического вмешательства. Но хирург должен при этом действовать с тем большей уверенностью и точностью. Лишь такой ценой итальянский фильм приобрел ту репортажную манеру, ту естественность, которая ближе изустному рассказу, нежели написанному произведению, ближе наброску, нежели картине. Для этого потребовались непринужденность и верный глаз Росселлини, Латтуады, Вергано {150} и Де Сантиса. Их камера обладает тончайшим кинематографическим тактом, поразительно чуткими «щупальцами», позволяющими мгновенно улавливать именно то, что надо, и так, как надо. В фильме «Бандит» пленный, возвращающийся из Германии, находит свой дом разрушенным. От всего жилого квартала сохранилось лишь нагромождение камней, окруженных разрушенными стенами. Камера показывает лицо персонажа, а затем, следуя за движением его глаз, панорамирует на 360°, открывая окружающее зрелище. Эта панорама вдвойне оригинальна: 1) вначале мы находимся в стороне от актера и смотрим на него глазами камеры. Но по мере того как разворачивается панорама, мы, естественно, отождествляем себя с ним настолько полно, что по завершении круга в 360° удивляемся, вновь увидев лицо, охваченное ужасом; 2) темп этой субъективной панорамы изменчив. Она начинается длинным непрерывным движением, затем почти останавливается, медленно вглядывается в обшарпанные, сожженные стены, следуя ритму человеческого взгляда и словно непосредственно направляемая мыслью персонажа.

Мне пришлось более подробно остановиться на этом крохотном примере, дабы не ограничиваться абстрактным определением того, что я называю кинематографическим «тактом» (в почти физиологическом смысле этого слова). Подобное построение плана по своей динамике приближается к движению руки, рисующей набросок; карандаш то оставляет пробелы, то делает несколько легких штрихов, то тщательно и детально прорисовывает предмет. Вспоминаются замедленные съемки в документальном фильме о Матиссе, которые выявляют сомнения и колебания руки, скрытые за единообразной и непрерывной арабеской штриха. При таком монтаже движение кинокамеры приобретает особое значение. Она должна в равной мере быстро двигаться и застывать на месте. Проезды и панорамы не носят здесь того чуть ли не божественного характера, которым наделяют их в Голливуде совершенные подъемные приспособления. Здесь почти все снято на уровне глаза или с таких совершенно конкретных точек, как крыша или окно. Незабываемая поэзия прогулки детей верхом на белой лошади в картине «Шуша» технически сводится к съемке встречными планами под таким углом, который в перспективе придает наездникам и их коню величественность конной статуи. Кристиан–Жак потратил немало усилий, снимая в фильме «Колдовство» (1945) призрачного коня. Но, несмотря на все кинематографические ухищрения, его конь выглядел столь же прозаично, как жалкая извозчичья кляча. Итальянская кинокамера сохраняет в какой–то мере человечность репортерского киноаппарата, неразрывно спаянного с рукой и глазом, почти отождествляющегося с самим оператором и мгновенно ориентирующегося на то, что привлекает его внимание.

Что касается чисто фотографической стороны, то в плане выразительности освещение играет, разумеется, весьма незначительную роль. Прежде всего потому, что освещение требует работы в павильоне, а итальянцы осуществляют большинство съемок на натуре или в естественной обстановке; к тому же репортажный стиль естественно отождествляется с серой тональностью хроникальных лент. Стремление чрезмерно совершенствовать и отшлифовывать пластические достоинства стиля было бы здесь бессмысленно.

Наша попытка обрисовать стиль итальянских фильмов наводит, казалось бы, на мысль, что независимо от степени своего мастерства, ловкости и чуткости он родствен полулитературной журналистике, искусству ловкому, живому, симпатичному, даже волнующему, но по сути своей второстепенному. Порой так оно и есть, хотя в рамках общей эстетической иерархии этому жанру можно отвести довольно высокое место. Но было бы несправедливым и ошибочным видеть в нем завершающий этап данного метода. Подобно тому как в литературе репортаж с его этикой объективности (пожалуй, правильнее было бы сказать «объективизации») лишь заложил основы новой эстетики романа [151], так и метод итальянских кинематографистов приводит в лучших фильмах и особенно в картине «Пайза» к столь же сложной и оригинальной эстетике повествования.

Прежде всего «Пайза» — это, вероятно, первый фильм, представляющий собой точный эквивалент сборника новелл. До сих пор мы знали только фильмы, построенные из отдельных скетчей{152}, — жанр фальшивый и незаконнорожденный. Росселлини последовательно рассказывает шесть историй из эпохи итальянского Освобождения. Их единственную общую черту составляет элемент историзма. Три эпизода — первый, четвертый и последний — связаны с Сопротивлением; остальные представляют собой забавные патетические или трагические случаи, не имеющие отношения к наступлению союзников. Материалом для тех и других послужили проституция, черный рынок и жизнь францисканского монастыря. В фильме нет какой–либо прогрессии, помимо хронологической последовательности эпизодов, начинающейся с момента высадки десанта союзников в Сицилии. Однако социальный, исторический и человеческий фон, на котором разыгрываются все шесть историй, придает им единство, вполне достаточное для формирования произведения, совершенно однородного в своем разнообразии. Продолжительность каждого эпизода, его структура, материя, его эстетическая протяженность во времени впервые дают точное представление о новелле. Неаполитанский эпизод, в котором мальчишка — завсегдатай черного рынка — продает одежду пьяного негра, представляет собой великолепную новеллу по Сарояну. Один из эпизодов напоминает Стейнбека, другой Хемингуэя, еще один (первый по порядку) выдержан «в духе» Фолкнера. Я имею в виду не только тон или тему, но и более глубокое сходство — по стилю. К сожалению, эпизод из фильма нельзя процитировать, взяв в кавычки, как отрывок из литературного произведения; а литературное описание неизбежно неполно. Тем не менее я приведу эпизод из последней новеллы (напоминающей мне то Хемингуэя, то Фолкнера): 1) группа итальянских партизан и солдат армии союзников получила запас продовольствия у семейства рыбаков, живущего на одиноком хуторе среди болот в дельте реки По. Взяв корзину угрей, солдаты уходят; нагрянувший вскоре немецкий патруль узнает о происшедшем и расстреливает всех обитателей хутора; 2) на закате американский офицер и партизан шагают по болоту. Вдали раздается стрельба. Из крайне эллиптического диалога можно понять, что немцы расстреляли рыбаков; 3) мертвые мужчины и женщины лежат перед хижиной, полуголый младенец надрывно кричит на фоне закатного неба.

Даже в столь лаконичном изложении отрывок достаточно ясно показывает значительнейшие эллипсы, вернее — даже пробелы в повествовании. Довольно сложное действие сведено к трем или четырем коротким фрагментам, которые уже сами по себе эллиптичны по отношению к раскрываемой действительности. Оставим в стороне первый, чисто описательный фрагмент. Во втором — происходящее обозначается при помощи только тех признаков, которые могут быть известны партизанам, — раздающиеся вдали выстрелы. Третий фрагмент показан независимо от присутствия партизан. Нет даже уверенности, что у этой сцены есть какой–либо свидетель. Ребенок плачет среди мертвых родных — таков факт. Каким образом немцы сумели узнать о виновности крестьян? Почему еще жив ребенок? Фильму до этого нет дела. Однако целый ряд событий сцепились воедино, приведя к данному результату. Разумеется, кинематографист обычно всего не показывает, да это и невозможно, — однако его выбор и пропуски, которые он делает, направлены на то, чтобы восстановить логический процесс, в котором разум без труда переходит от причин к следствиям. Конечно, метод Росселлини сохраняет в определенной степени понятность чередования фактов, но они не соединены между собой, подобно цепи на шестерне. Разум принужден перескакивать от одного факта к другому так же, как человеку приходится прыгать с камня на камень, переправляясь через реку. Иногда идущий колеблется, выбирая между двумя камнями, порой он промахивается и скользит. Так и разум. Назначение камней состоит ведь не в том, чтобы обеспечить путникам возможность пересекать реки, не замочив ног, а ребристый узор на дынной корке существует вовсе не для того, чтобы облегчать отцам семейств справедливую дележку. Факты есть факты; наше воображение использует их, однако их априорная функция состоит вовсе не в том, чтобы служить нашей фантазии. Согласно обычной режиссерской разработке (построение которой напоминает процесс классического романического повествования), камера выхватывает факт, дробит его, анализирует и воссоздает; разумеется, он не утрачивает при этом полностью своих природных свойств; однако его естество обволакивается абстракцией, подобно тому как кирпичная глина оказывается заключенной в отсутствующую пока еще стену. У Росселлини факты обретают свой смысл не так, как орудие, чья форма заранее предопределена его функцией. Факты следуют один за другим, и разум вынужден заметить их сходство, вынужден понять, что, будучи похожими, они в результате начинают означать то, что было заложено в каждом из них в отдельности и что, при желании, составляет мораль рассказываемой истории. Мораль, от которой разуму не уйти именно потому, что она вырастает из самой действительности. Во «флорентийском эпизоде» через город, еще захваченный немцами и группами фашистов, пробирается женщина, которая ищет своего жениха, командира партизан. Ее сопровождает мужчина, разыскивающий жену и ребенка. Камера следует за ними шаг за шагом, заставляя нас переживать вместе с ними все трудности, встречающиеся на их пути, все опасности, которым они подвергаются; при этом она смотрит с одинаково беспристрастным вниманием и на героев истории и на ситуации, которые им приходится преодолевать. Действительно, все, что происходит в охваченной порывом Освобождения Флоренции, равно значительно; индивидуальная история двух персонажей вплетается кое–как в клубок других событий, подобно тому как порой приходится локтями проталкиваться сквозь толпу, разыскивая потерянного человека. Мимоходом в глазах людей, уступающих дорогу, можно подметить другие заботы, другие страсти, другие опасности, рядом с которыми собственные переживания могут показаться совсем ничтожными.

В конце женщина случайно узнает от раненого партизана, что тот, кого она искала, — мертв. Однако фраза, раскрывающая перед ней правду, не предназначена собственно для нее, она поражает героиню, словно шальная пуля. Чистота линии развития повествования ничем не обязана классическим приемам построения, свойственным такого рода рассказам. Внимание ни разу не привлекается к героине искусственным образом. Камере чужда психологическая субъективность. Но благодаря этому мы можем лучше проникнуться чувствами персонажей, ибо о них легко догадаться, а пафос ситуации определяется здесь не тем, что женщина потеряла любимого, а тем, что ее частная драма стоит в ряду тысячи других драм, тем, что ее одиночество созвучно драме освобождения Флоренции. Будто намереваясь сделать беспристрастный репортаж, камера всего лишь следует за женщиной, разыскивающей мужчину, предоставляя нашему разуму возможность быть рядом с этой женщиной, понять ее и разделить ее страдания.

В замечательном финальном эпизоде о партизанах, окруженных среди болот, мутная вода дельты По, уходящие за горизонт заросли невысоких камышей, среди которых прячутся люди, пригнувшись в своих плоских лодчонках, плеск волн о деревянные днища — все это занимает место, почти равноценное месту людей. В этой связи следует отметить, что драматическая роль болот в значительной мере определяется преднамеренным использованием некоторых приемов съемки. Так, например, линия горизонта всегда проходит на одной и той же высоте. Такое постоянство соотношения во всех планах фильма между пространствами, занимаемыми водой и небом, выявляет одну из существенных особенностей пейзажа. При заданных условиях экрана это соотношение служит точным эквивалентом субъективного ощущения, которое могут испытывать живущие между небом и водой люди, чья жизнь непрестанно зависит от малейшего смещения точки зрения по отношению к горизонту. Из этого примера видно, какими еще тонкими выразительными возможностями располагает камера при натурных съемках, когда она попадает в руки такого мастера, как оператор фильма «Пайза» {153}.

Единицей кинематографического повествования в «Пайзе» оказывается не «план», представляющий собой абстрактную точку зрения на анализируемую действительность, а «факт». Будучи фрагментом необработанной действительности, он сам по себе множествен и двусмыслен, и его смысл выводится лишь логически благодаря другим «фактам», связи между которыми устанавливаются умозрительно. Разумеется, режиссер старательно подбирает эти «факты», сохраняя их целостность как таковых. Упомянутый выше крупный план дверной ручки был не столько «фактом», сколько знаком, выявленным кинокамерой априорно и обладавшим не большей семантической независимостью, чем предлог в грамматическом предложении. Он совершенно противоположен тому, что было снято на болотах, или картине смерти рыбаков.

Сущность «изображения–факта» состоит, однако, не только в том, чтобы поддерживать с другими «изображениями–фактами» связи, придуманные нашим разумом. Эти качества изображения, дающие возможность строить повествование, имеют в известной мере центробежный характер. Поскольку каждое изображение само по себе есть лишь фрагмент действительности, существующий еще до выявления смысла, постольку вся поверхность экрана должна отличаться равной конкретной насыщенностью. Здесь мы тоже сталкиваемся с примером, противоположным упомянутой режиссуре в стиле «дверной ручки», где цвет лака, толстый слой грязи на двери на высоте протянутой руки, блеск металла, потертость замка воспринимаются как «факты» совершенно бесполезные, как конкретные паразиты абстракций, которые надлежит устранить.

В фильме «Пайза» (подчеркиваю, что я подразумеваю при этом в той или иной мере большинство итальянских фильмов) крупный план дверной ручки был бы заменен «изображением–фактом» двери, все конкретные характеристики которой были бы в равной мере очевидны. По той же причине поведение актеров всегда должно быть рассчитано таким образом, чтобы их игра не шла вразнобой с окружающей обстановкой или с игрой других персонажей. Сам по себе человек — это один из многих фактов, которому не должно быть придано априори никакого преимущественного значения. Только итальянским кинематографистам удаются сцены в автобусе, на грузовике или в вагоне, ибо именно такие сцены особенно насыщены деталями обстановки и людьми; только итальянцы умеют описывать действие, не вырывая его из материального контекста и не затушевывая людского своеобразия, с которым это действие сплетено; тонкость и гибкость движений камеры в тесных и предельно загроможденных пространствах, естественность поведения всех персонажей, появляющихся в поле зрения, способствуют тому, что такие сцены оказываются наиболее блестящими моментами итальянского кино.


РЕАЛИЗМ ИТАЛЬЯНСКОГО КИНО И ТЕХНИКА АМЕРИКАНСКОГО РОМАНА

Боюсь, как бы отсутствие наглядных кинематографических материалов не повредило ясности моего изложения. Если мне все же удалось удержать до сих пор внимание читателя, то от него, вероятно, не ускользнуло, что я был вынужден характеризовать стиль Росселлини в фильме «Пайза» почти в тех же выражениях, что и стиль Орсона Уэллса в «Гражданине Кейне». Идя диаметрально противоположными в техническом отношении путями, оба пришли к «режиссерской разработке», которая почти одинаковым образом старается соблюсти верность действительности. Глубине кадра Орсона Уэллса соответствует реалистическая предвзятость Росселлини. У того и другого мы находим одинаковую зависимость актера от окружающей обстановки, одинаковый реализм исполнительской манеры, равно обязательный для всех персонажей, находящихся в поле зрения, независимо от их драматургической «значимости». Больше того: при всем несомненном различии стилевых особенностей само повествование выстраивается, по существу, одинаковым образом и в «Гражданине Кейне» и в фильме «Пайза». Ибо при полной технической независимости, при явном отсутствии малейшего прямого влияния, несмотря на абсолютную несовместимость темпераментов, Росселлини и Орсон Уэллс преследуют, по сути дела, одну и ту же основную эстетическую задачу, придерживаются одной и той же эстетической концепции «реализма».

Мне представилась возможность попутно сравнивать повествование в картине «Пайза» с манерой изложения некоторых современных романистов и мастеров новеллы. С другой стороны, связь между методом Орсона Уэллса и приемами американского романа (особенно у Дос Пассоса) достаточно очевидна, чтобы я мог теперь позволить себе раскрыть свой тезис. Эстетика итальянского кино, — во всяком случае, в ее наиболее разработанных разделах и у тех режиссеров, которые относятся к используемым ими средствам столь же сознательно, как Росселлини, — по существу, представляет собой лишь кинематографический эквивалент американского романа [154].

Прошу понять, что речь идет вовсе не о банальном переложении. Голливуд только и делает, что непрестанно «перелагает» произведения американских романистов для экрана. Известно, что сделал Сэм Вуд из романа «По ком звонит колокол», ибо он, собственно, стремился лишь воспроизвести определенную интригу. Даже если бы он при этом скрупулезно следовал за каждой фразой, он все равно, строго говоря, ничего бы не перенес из книги на экран. Можно пересчитать по пальцам обеих рук немногие американские фильмы, сумевшие перевести в изобразительный ряд хоть малую толику стиля романистов, то есть самой структуры повествования, самого закона тяготения, который правит расположением фактов у Фолкнера, Хемингуэя или Дос Пассоса. Надо было дождаться Орсона Уэллса, чтобы представить себе, каким может быть кинематограф американского романа.

В то время как Голливуд умножает экранизации бестселлеров, все больше удаляясь по духу от американской литературы, именно в Италии совершенно естественно, с непринужденностью, исключающей даже мысль о сознательном и умышленном копировании, создается кинематограф американской литературы на основе совершенно оригинальных сценариев. Разумеется, не следует сбрасывать со счета при этом популярность американских романистов в Италии, где их произведения были переведены и получили признание задолго до их появления во Франции; так, например, общеизвестно влияние Сарояна на Витторини. Но вместо того чтобы ссылаться на эту несколько сомнительную причинно–следственную связь, я предпочитаю обратить внимание на исключительную близость этих двух цивилизаций, выявившуюся в ходе союзнической оккупации. Американский «джи–ай»{155} и сразу почувствовал себя в Италии как дома, а «Пайза» немедленно установил самые непринужденные отношения с американским солдатом, будь тот черным или белым. Распространение влияния черного рынка и проституции на американскую армию нельзя отнести к наименее убедительным примерам симбиоза обеих цивилизаций. Не случайно также американские солдаты оказываются важными персонажами в большинстве новейших итальянских фильмов и занимают там свое место с весьма многозначительной естественностью.

Но даже если литература или оккупация открыли определенные пути проникновения влияний, тем не менее речь идет о явлении, не поддающемся объяснению на одном этом уровне. В наши дни американское кино создается в Италии, но никогда еще кинематограф Апеннинского полуострова не был более типично итальянским. Система ассоциаций, которой я здесь придерживался, отдалила меня от других, гораздо менее спорных сопоставлений, например с традицией итальянского рассказа, с комедией масок и техникой фресковой живописи. Мы имеем дело не столько с «влиянием», сколько с истинным созвучием между кинематографом и литературой, основанным на общих глубоких эстетических принципах, на общем понимании взаимоотношений между искусством и действительностью. Современный роман давным–давно осуществил свою «реалистическую» революцию, вобрав в себя бихевиоризм, технику репортажа и этику насилия. Кинематограф не оказал на эту эволюцию ни малейшего влияния, как это принято считать. Наоборот, такой фильм, как «Пайза», доказывает, что кино лет на двадцать отставало от современного романа. Немалая заслуга новейшего итальянского кино состоит в том, что оно сумело найти для экрана собственно кинематографические эквиваленты наиболее значительной современной литературной революции.

«Esprit», 1948

Загрузка...