VIII. Мир зеркал и теней

"Тени" ("Schatten", 1923) Робисона: актер в экспрессионистском кино


"Посмотрев в зеркало, я вскрикнул, и сердце мое содрогнулось: ибо не себя увидел я в нем, а рожу дьявола и язвительную усмешку его…"

"Моя тень зовет меня? Что мне до тени моей! Пусть бежит себе за мною! Я — убегу от нее…" Но тот, кто был позади него, следовал за ним…

Фридрих Ницше. Так говорил Заратустра


Что есть тень? Странный двойник, подобно вампиру пожирающий силы и желания того, кому он принадлежит и чью личность он себе присваивает, если тот продает свою тонкую оболочку, как это сделал Петер Шлемиль? Это зловещее alter ego неизбежно становится беспощадным врагом всякого, кто пытается от него убежать. Когда Пражский студент стреляет в своего двойника — зеркальное отражение, он разрушает самого себя.

В представлениях романтиков портреты, отражения, тени постоянно переходят друг в друга. Для Жан Поля комната кривых зеркал — это одновременно и картинная галерея. Э.Т.А. Гофман в "Приключении в новогоднюю ночь" отправляет своего героя Эразмуса Шпикера — человека, не отражающегося в зеркале — в путешествие вместе с человеком без тени — Петером Шлемилем из романа Шамиссо99. Шлемиль характерным для него образом старается держаться поближе к стене и поспешно пробегает мимо свечей, чтобы другие не заметили отсутствие у него тени, а для Шпикера хозяин винного погребка завешивает все зеркала.

Извечное зловещее очарование света и отражений: тот, кто снимает покрывало с зеркала, завешенного Шпикером, сначала видит свое собственное бледное и искаженное отражение, с трудом узнавая в нем себя. Потом ему мерещится, что в самой глубине зеркала появляется темная фигура. В странном магическом мерцании она постепенно приобретает облик прекрасной женщины. Схожую картину мы видим в "Ундине" Фридриха де ла Мотт Фуке100: здесь в зеркале, где отражается колышущееся пламя свечи, неверный рыцарь видит, как открывается дверь и закутанная в белую накидку фигура приближается к нему, чтобы запечатлеть смертоносный поцелуй.

Если поставить несколько зеркал друг напротив друга, открывается чудесная возможность умножить количество двойников до бесконечности: в заброшенной комнате кривых зеркал титулярный библиотекарь Шоппе — самый патологический персонаж, придуманный Жан Полем — со всех сторон видит свою собственную ухмылку. Напуганный множеством "Я", обезумевший библиотекарь хочет разбить зеркала.

Но всегда ли зеркало остается просто зеркалом? В какой-то момент магическое зеркало, при помощи которого гофманский Проспер Альпанус показывает колдовские видения, невозможно отличить от искрящегося кристалла, украшающего его трость. В сказке Гофмана "Золотой горшок" мерцающие лучи сплетаются в зеркало, а зеркало, в свою очередь, тут же превращается в изумруд на перстне архивариуса Линдхорста.

В немецких фильмах оконные стекла, витрины, стеклянные двери и лужи постоянно отражают предметы и фигуры людей. В "Кабинете восковых фигур" Пауля Лени бесчисленные грани драгоценного камня отражают лицо пекаря Ассада. В "Варьете" Эвальда Дюпона можно видеть, как в линзах театральных биноклей отражаются белые фигуры акробатической пары. И даже в картине Георга Пабста главная героиня Жанна Ней видит в возвращенном ей сверкающем алмазе образ отпущенного на свободу возлюбленного.

Немецкое кино с характерной для него склонностью к метафизике ищет в Зазеркалье совсем не то, что искала маленькая англичанка с материалистичным складом ума — кэрролловская Алиса. Немецкие режиссеры с большой охотой жонглируют случайной, но близкой им по своей двусмысленности рифмой "бытия" (Sein) и "видимости" (Schein). И так же как Тик в "Фантазусе", они охотно играют с реальностью, как с мечтами, пока, наконец, образы, порожденные тьмой, не начинают казаться им единственно реальными.

Для Жан Поля люди и вся жизнь с ее многообразными формами суть не что иное, как изменчивые фигуры на пластинах Laterna magica: они отчетливо видны, когда маленькие, и исчезают, когда увеличиваются. Где-то в более светлых мирах существует большой волшебный фонарь, и на его пластинах нарисованы страны, весны, человеческие фигуры, которые мы считаем "самими собой" и которые на самом деле являются всего лишь расплывчатыми тенями.

В экспрессионистской драме "Человек из зеркала" Франца Вер-феля101 герой в отчаянии борется с зеркальным миром, пытаясь убежать от его гримас и пробиться к "реальности ясного утра".

То ли из-за своей склонности к украшательству, то ли из интереса ко всему таинственному Эйхендорф в романе "Предчувствие и реальность" тоже играет с тенью: "…наконец, он увидел, как, прижимаясь к стене, от него уходит тень. Тень увеличивалась в свете луны, с каждым шагом становилась выше и больше, пока не стала огромной и не растворилась во мраке леса".

Макс Рейнгардт увидел, какой выразительной силой обладает тень, сочетающая в себе декоративную, загадочную и символическую стороны. Как вспоминает Юлиус Баб102, в самой ранней его постановке в театре Каммершпиле в 1906 году, в той сцене ибсеновских "Привидений", где мать бежит за обезумевшим сыном, актеры пробегали перед зажженной лампой: на заднике сцены появлялись огромные тени, и создавалось впечатление, будто друг за другом бегут демоны[23].

Так же как в литературе, в немецком кино тень играет роль провозвестника судьбы, от которой никому не уйти. Когда жуткий убийца — человек-сомнамбула Чезаре — протягивает свои руки к очередной жертве, он отбрасывает огромную тень на стену. Мы видим, как по лестнице поднимается тень вампира Носферату, или как она, подобно стервятнику, кружит над спящими.

В зале, где на смертном одре лежит Зигфрид, сначала появляется тень мрачного убийцы и лишь потом сам Хаген. В "Пражском студенте" на стене террасы, где обнимаются влюбленные, возникает устрашающая тень дьявола — Скапинелли. В "М" зритель видит тень неуловимого маньяка-убийцы на плакате, предупреждающем об опасности. Эта тень нависает над следующей жертвой — ничего не подозревающей маленькой девочкой.

Иногда вместо тени режиссер использует темные очертания человека, снятого на фоне источника света. Этот прием используется, например, Пабстом в "Ящике Пандоры": темная фигура Джека-Потрошителя видна на фоне плаката, извещающего о его преступлениях. В "Метрополисе" мы также видим гигантские темные фигуры: это носильщики уносят пострадавших — их силуэты выступают из клубов фабричного дыма. В картине Лупу Пика "Новогодняя ночь" молодая жена неотрывно смотрит на силуэт своей свекрови, который виднеется в обледенелом оконном стекле и словно предвещает надвигающееся несчастье. В "Табу" Мурнау роковые события приближаются схожим образом: тень строгого священника, пришедшего для того, чтобы разрушить счастье запретной любви, скользит по песку, заостряется до очертаний зловещего копья, крадется, подобно змее, по телам влюбленных, спящих в бамбуковой хижине. Мурнау вообще охотно прибегает к объяснению при помощи теней: в "Четырех дьяволах" ("4 Devils"), когда директор цирка и клоун спорят из-за детей, зритель видит только огромные тени фигур, склонившихся над напуганными малышами[24].

Кинематографисты немецкого происхождения так никогда и не избавились от этого пристрастия к теням и силуэтам. Не случайно Штрогейм в своем потрясающем фильме "Алчность" показывает на стеклянной двери лишь силуэт мужчины, входящего в дом, чтобы совершить убийство[25].

Этот прием многократно встречается в киноленте "Тени — одна ночная галлюцинация" режиссера Артура Робисона — американца, выросшего в Германии. Он обращается с тенями так же умело, как и герой фильма — маленький иллюзионист. Его ловкие руки разыгрывают театр теней на стене, перед которой стоит зажженная свеча; гримасы и образы перетекают друг в друга; в освещенных окнах скользят силуэты, как в "Последнем человеке" Мурнау. Основную угрозу представляет тень, предвещающая скорое несчастье — приближение пока еще невидимого врага. Тень настигает жертву раньше, чем сам враг. Умирая от страха, молодая жена прячется в стенной нише, когда тень приближающегося слуги внезапно падает на ее белое от испуга лицо.

Тени способны обмануть героев и зрителя. Так, сквозь прозрачные занавески на стеклянной двери ревнивый муж следит за руками, жадно хватающими его жену. В следующей сцене мы видим ту же ситуацию, только с другой стороны двери: молодая женщина вертится перед зеркалом, в то время как ее поклонники, стоя позади нее, рисуют в воздухе изгибы ее тела. В другой раз ревнивцу кажется, что он застиг любовников врасплох в тот момент, когда они взялись за руки; однако и на этот раз это лишь переплетение теней, а не рук.

Двусмысленность теней в этой картине имеет фрейдистское звучание. Маленький фокусник заставляет тени героев исчезнуть и тем самым высвобождает их самые потаенные желания. Эта фантасмагория приобретает особое значение: тени действуют вместо живых людей, которые на время представления превращаются в неподвижных зрителей, наблюдающих за своей собственной судьбой. Этапы их существования, в начале фильма сменявшие друг друга в темпе ритардандо, теперь, кажется, несутся с бешеной скоростью, приближая роковую развязку.

К фантастическим картинам, разворачивающимся в воображении, добавляется игра зеркальных отражений. Робисон мастерски выстраивает эту игру с помощью зеркал, помещенных друг напротив друга в темном коридоре. Камера Фрица Арно Вагнера улавливает на их поверхности образ молодой женщины, направляющейся в свою комнату. В одном из зеркал мы видим, как открывается и затворяется дверь, через которую крадется любовник. Затем в том же зеркале обманутый муж видит, как изменница и ее избранник целуются. Особое значение здесь имеет также то, что сначала — сквозь занавешенную стеклянную дверь — он видит отражения их теней. После этого любовник замечает в том же зеркале отражение подкарауливающего супруга. Наконец, после убийства муж снова возвращается к зеркалу: безобразные сцены не оставили ни малейшего следа на его обманчиво гладкой поверхности. В мерцающем пламени свечи — дрожащая рука с трудом удерживает канделябр — он видит свое отражение, которое странным образом искажено. Он начинает дико кружиться, и со всех сторон на него с насмешкой глядит его собственное перекошенное лицо. Куда ему бежать? Как уйти от самого себя? Чтобы уничтожить себя, он, как и титулярный библиотекарь Шоппе, хочет разбить зеркальные отражения, которые, как ему кажется, насмехаются над ним. Однако даже в наполовину разбитом стекле видно то, что отражает стоящее напротив уцелевшее зеркало.

* * *

Фильм "Тени" исполнен эротики, но при этом используемое Робисоном пламя свечей, в свете которого тело молодой женщины мерцает сквозь легкое платье эпохи Директории, никогда не выглядит вульгарным, даже в той сцене, где канделябр держит ни о чем не подозревающий муж.

Робисон, несомненно, выбрал для своего фильма облегающую одежду "мервейез" и "инкруаябль" для того, чтобы еще больше усилить эротическую атмосферу.

Благодаря почти животной витальности персонажи его фильма абсолютно далеки от абстрактных условностей, навязанных экспрессионизмом. Молодая женщина с ее плавными изгибами бедер и мягкими движениями рук — это вечная Ева, воплощенное искушение и готовность отдаться.

Тем не менее, игра актеров нуждается в некотором объяснении — возможно, как раз потому, что при создании характеров персонажей режиссер в большей мере ориентировался на некий абсолют, чем это имело место в других фильмах той эпохи.

На ретроспективных показах некоторых немых картин мы могли заметить, что слишком резкие жесты и чрезмерно эмоциональная игра актеров вызывали безудержный хохот в зрительном зале. И дело здесь не в том, что предназначенная для звукового кино аппаратура искажала скорость демонстрации немого фильма. Даже тогда, когда немые фильмы были показаны со скоростью 16 кадров в секунду вместо 24, как в звуковом кино, обычный зритель приходил в замешательство. Даже в тех фильмах, в которых нет и намека на экспрессионизм, например, в "Женщине ниоткуда" ("La femme de nulle part", 1922) Луи Дел-люка103 или итальянском фильме "Обнаженная женщина"104 ("La Donna nuda"), выражаемые актерами чувства кажутся нам утрированными. Театральный экстаз, показной пафос, торжественно-эмоциональные, витиеватые титры — все это вызывает чувство неловкости и кажется нам смешным. Это относится к уже прошедшей эпохе, когда кинематографисты стремились противопоставить буржуазному конформизму благородные порывы души.

В Германии этот характерный для той эпохи душевный эксгибиционизм дополнялся экзальтированностью экспрессионизма, еще больше усугублявшей врожденное беспокойство немцев.

Нужно лишь представить себе состояние умов в период Великой немецкой инфляции, когда все хотели жить и наслаждаться любой ценой и испить чашу удовольствий до самого дна, но при этом не могли избавиться от страха перед завтрашним днем. Мир рушился, и в нем невозможно было построить нормальную жизнь; расходы на существование росли каждую минуту, а миллионы марок превращались в ничего не стоящие клочки бумаги.

На закрытых костюмированных балах в Берлине в укромных уголках, под красными бумажными фонарями располагались матрасы, которые приглашали публику к эфемерным любовным приключениям, позволявшим на время забыться. Роман Генриха Манна "Венера"105 из его трилогии "Три богини" является живым свидетельством той эпохи, по сравнению с которым роман Виктора Маргерита "Холостячка"106 кажется совершенно невинным. В гостиничном притоне из "Безрадостного переулка" ("Freudlose Gasse") и уже в настоящем борделе из "Дневнике падшей" Пабста мы видим, как уходит в прошлое былое величие верхов немецкого общества.

Немецкий кинематограф еще долго нес на себе печать этой "инфляционной ментальности". Так, в "Ящике Пандоры" графиня-лесбиянка Гешвиц заманивает толстого артиста к себе в каюту, чтобы спасти Лулу. При этом ее резкие, бессвязные жесты напоминают движения робота, а верхнюю часть туловища она судорожно откидывает назад. В "Возвращении домой" ("Heimkehr", 1928, режиссер — Джоэ Май) Дита Парло107 застывает в неестественной позе и с искаженным лицом в тот момент, когда ее обнимает Ларс Хансон108 — ее законный супруг. Даже Мурнау в своем уже американском фильме "Восход солнца" заставляет роковую женщину в любовной сцене извиваться в экспрессионистских конвульсиях.

Как объясняет Эдшмид, экспрессионистский человек настолько абсолютен, настолько проникнут непосредственными чувствами и ощущениями, что "создается впечатление, будто его сердце нарисовано на груди". Эта формула верна для целого поколения актеров, стремившихся сделать свои эмоции видимыми для всех и чрезмерно утрировавших психические реакции.

Гамлет, наставляя актеров, просит их не переусердствовать в декламации, не пилить воздуха руками, не разрывать предложения и страсти в клочки, но соизмерять слова и действия, быть естественными, потому что театр — это лишь зеркало природы. Требования экспрессионистского драматурга Пауля Корнфельда109 прямо противоположны. У зрителя ни в коем случае не должно складываться впечатления, что идеи и слова актера возникли у него в тот самый миг, когда он их произнес. Актер может широко раскинуть руки и произнести пафосную, прочувствованную фразу, другими словами, он может декламировать — говорить так, как он никогда бы не стал говорить в обычной жизни. Актер не должен быть подражателем — нет абсолютно никакой надобности наблюдать умирающих в больнице или пьяных в кабаке, чтобы затем изобразить их на сцене. Ритм широкого жеста, согласно Корнфельду, имеет гораздо больше смысла и производит гораздо большее воздействие, нежели естественные позы и жесты.

Некоторые экспрессионисты советуют произносить слова со сцены с небольшой задержкой, тем самым дистанцируясь от натуралистичного произношения. Другие подчеркивают, что значение имеет только "музыка слов", что необходимо искать абсолютную, непосредственную силу отдельных слогов и освободить слово от всякого логического и грамматического контекста.

Соответственно, если в немом кино мы заменяем слово жестом, мимикой актера, то в результате получаются как раз те бессвязные, резкие жесты, движения и выражения лиц, которые кажутся словно расколотыми на куски и являются основным реквизитом экспрессионистского актерского искусства. Немцы, которые, как известно, питают настоящую страсть к восклицательным знакам (о чем свидетельствуют, в частности, произведения эпохи "бури и натиска"), любят такие незавершенные жесты. Пантомима в кино утратила изящество commedia dell'arte и сохранила лишь способность к калейдоскопическому экспромту. Поэтому экспрессионистское немое кино идет даже дальше экстатического театра: жесты, зафиксированные на кинопленке, обретают некую завершенность, становятся абсолютными.

Актеру высочайшего класса, каким был Файдт, исполнивший роль Чезаре и прошедший многолетнюю школу экспрессионистского театра, все же удавалось придать завершенность этим отрывочным жестам. В фильме "Руки Орлака" ("Orlacs Hände"), снятом через пять лет после "Калигари" тем же режиссером Робертом Вине, он достигает максимальной выразительности в передаче ужаса: постепенно погружающийся в пучину безумия Орлак боится своих собственных, странным образом отчужденных рук, так как полагает, что ему пришили руки душителя, и совершает судорожные движения с ножом, от которого эти руки не могут оторваться. Причудливые движения извивающегося тела достигают невероятной интенсивности, экспрессионистская хореография затмевает все остальное. Таким образом, между фильмами "Калигари" и "Руки Орлака" прослеживается преемственность, однако, как ни странно, приходится констатировать, что даже у такого тонко чувствующего актера, как Файдт, позы и жесты в более поздних картинах стали еще более утрированными. Что уж тут говорить о менее дисциплинированных исполнителях — их манера выражения эмоций через тело становилась все более отчужденной.

Поэтому неудивительно, что даже в 1926 году, когда эпоха киноэкспрессионизма клонилась к закату, Рудольф Кляйн-Рогге110 наделяет своего персонажа — мага-изобретателя в "Метрополисе" Ланга — отрывистыми движениями марионетки. Это делается вовсе не для того, чтобы наглядно передать безумие экзальтированного персонажа. Ведь и Бригитта Хельм111 в роли настоящей Марии так же порывисто оборачивается, резко меняет выражение лица на прямо противоположное, действует и двигается точно так же, как она делает это в роли ненастоящей Марии — человека-робота. Схожим образом гримасничают и рабочие, которых подстрекают к бунту против угнетателей. Их лица вытянуты в дикие гримасы, на застывших, лишенных всякой естественности масках зияют раскрытые рты. (Еще в 1916 году созданный в лаборатории Гомункулус в одноименном фильме демонстрировал такую же судорожную мимику, а его руки при этом совершали точно такие же нервно-суетливые жесты.)

Ту же вечную нервическую возбужденность мы видим уже у чудаковатых персонажей романтиков: лицо лысого злодея в "Титане" постоянно вытягивается; Шпикер — человек без отражения — двигается так, словно внутри него сидит пружина — и точно такие же движения совершает странный вертлявый человечек, которого выводит на экран Пауль Лени в своем американском фильме "Последнее предупреждение" ("The Last Warning", 1928).

Как объясняет Курц, у режиссеров-экспрессионистов, например, у Карла Хайнца Мартина, структурирование пространства осуществляется в том числе и при помощи человеческого тела. Экспрессионисты не устают повторять, что накал страстей выражается в повышенной подвижности. Поэтому нужно придумывать движения, выходящие за рамки реальности. Ведь внутренний ритм человека выражается в жесте и должен интерпретироваться через жест. В этих случаях, пишет Курц, игра актеров строится исходя из динамики действия.

"Актер, выражающий себя через движение, уплотняет роль", — пишет Герберт Иеринг в своей работе "Борьба за театр". Поэтому ему незнакомы полутона.

Эти формулировки помогают понять игру Кортнера112 в фильме Пауля Лени и Йесснера "Черная лестница" и, возможно, еще в большей степени его резкие телодвижения в картине "Тени", где его перекошенное лицо, будучи снятым крупным планом, напоминает маску африканского демона. В этом контексте обретают смысл и его дикие повороты перед зеркалом, и то, как он выбрасывает вперед торс и руки, словно они не являются частью его самого: речь здесь идет о доведенной до логического предела абсолютной абстракции. И экспрессивная деформация жестов перекликается с искажением предметов.

Загрузка...