ПИСЬМО В СЕРОМ КОНВЕРТЕ Мария Николаевна

Февраль 1943 г.

Дорогая, не пугайся, получив эти каракули: пишу левой, в правую ранен, совсем легко, в предплечье, навылет. Я в медсанбате, дадут несколько дней, но до вас не доберусь, далеко. Не огорчайся, родная... Ночью искал звезду, с которой ты говоришь. Прошу тебя, не торопись в Москву — будет трудно с детишками, голодно. Устал писать, кончаю. Скоро заживет правая, напишу много. Пока обнимаю одной левой, но крепко.

Дождались весны. Солнце быстро растопило снег, проклюнулась свежая травка, набухли почки на черемухе. Дружная спорая весна — уже радость. А еще и радостное известие: наши войска освободили Вязьму, большая победа — выбили немцев из укрепленного района. Москвичи начали поговаривать о возвращении. Из интерната забрали нескольких ребят, и вояку Жарбица, и Люсю Лисичку. Маше так хотелось домой. Старый Пылаев вернулся в Москву сразу после сталинградской победы, семью оставил в Казахстане.

Матрена Михеевна уговаривала: “Куда тебе с двоима-то? Живи! Али тебе так уж у нас плохо? Огород посадим, я тебе грядок дам да еще под картошку делянку в степи. Овощи свои будут. Молочка давать начну поболе, как Чернуха прибавит на летней траве. Огурцов грядку заложим на навозе, твою лично”.

Маша благодарила, кивала согласно — да, да. Овощи — это хорошо, свекла, морковка, полезно, лук, петрушка, всякая зелень, хорошо, вкусно. А сама думала, как бы получить пропуск в Москву. В Москве увиделась бы она с мужем. Думала о пропуске, но копала огород вместе с девчатами, ладила грядки. Ребята вылезли под солнце, сновали туда-сюда. Катенька помогала, а Митяшка убегал, надо было следить, чтоб не сунулся в речку, берег крутой, и с Мишкой, теленком, у них был уже бой. Мишка тоже бегал, радуясь весне, взбрыкивал, бодался, жевал белье, висящее на веревке.

Господи, как хорошо-то — солнце, тепло, птицы поют, Вязьму отбили, мама нашлась... Домой бы уехать поскорее.

И думалось порой: какая несправедливость — все детям, детям, для детей. Два года они с мужем не виделись. Хоть бы встретиться на один день, наговориться, обнять, отогреть душу, надышаться, наглядеться. Нет, ничего нельзя. Нельзя ничего желать для себя. Все им, только им. Вот и заехали за тысячи километров, за много дней военного трудного пути. Не доехать, не добраться друг до друга. Он приезжал в Москву после ранения, жил дома несколько дней. Он был там, она — здесь.

Март 1943 г.

Сегодня, 13-го утром, ты услышала по радио об освобождении города Вязьмы. Слова “первыми ворвались в город части полковника Петерса” — это о нас (зачеркнуто)... одни развалины. Рассказы жителей страшны, еще ужаснее картины. Писать об этом невозможно. И раньше видел немало зверского, но такого систематического уничтожения города и его населения не встречал. Методическое, с немецкой тщательностью проведенное зверство.

В последних боях потерял многих друзей. Все это удесятеряет силы. Дни идут в каком-то непрерывном горении, сутками без сна. Так много всего: врывался в деревни, брал в плен, проводил митинги, приветствовал встречающих. Хочется не идти, а лететь вперед... Впереди еще Смоленск, Минск, много еще нашей земли, страны. Прости, что так бессвязно, очень устал. Писал ли тебе, что я награжден медалью “За отвагу”?


...Самое страшное на войне не война, а зверства немцев. Жгут деревни дотла, до последнего сарайчика. Жгут людей — сгоняют из нескольких деревень в одну, в просторные избы и поджигают. Вот сейчас недалеко от меня, в сожженной деревне, лежат 132 обуглившихся трупа мирных жителей — женщины, старики, дети. Молодых, здоровых угоняют, а если не успевают, по дороге расстреливают. И детские трупы в колодцах. Видел сам. Непостижимо, что делают люди. Неужели это люди?.. Эту войну мы все воспринимаем как свою кровную личную обиду. ...Простить нельзя, забыть нельзя. Нам предстоит еще пролить много крови и пота, но самое страшное позади. Впереди победа, которую мы завоевываем упорно, настойчиво...


...Как хорошо жить! Но жить гордым, смелым, мужественным. Совсем особое чувство гордости, когда идешь по земле, отвоеванной у фашистов. Это священная земля, наполненная кровью, и от сознания этого природа кажется еще торжественней, прекрасней, каждый листок на дереве приобретает невиданную ценность...

...Только теперь я понял по-настоящему, что значит Куликово поле, Бородино, Малахов курган, слова наполняются новым смыслом.


...Спешу поделиться с тобой большой радостью — меня наградили орденом Красной Звезды.

...Каждый день жизни для меня представляет необыкновенную ценность. Нигде, как на войне, нельзя так ценить каждое мгновение...

Шло лето, грело солнце, повеселели, посмуглели дети — целый день на воле. Мария Николаевна брала Катю, когда ходила с интернатскими в сопки. Так называлось предгорье — мягкие травянистые холмы, богато осыпанные дикой клубникой. Подниматься выше и заходить в лес Фаина Фоминична строго запретила: в лесу водятся медведи, а теперь, когда обокрали чулан при кухне, стали говорить о лихих людях — бандитах или дезертирах, которые прячутся в лесу.

Овощи на огороде росли необычайно быстро: уже дергали морковку, молодую свеклу, ели сладкий горох, все кушанья посыпали зеленью — петрушкой, укропом.

Мария Николаевна списалась с матерью: та приедет в начале осени. Матрена Михеевна встретила это известие сумрачно. Она привязалась к своим квартирантам, особенно к ребятам, заботилась, но любила и покомандовать — запросто, по-матерински. А как теперь будет? Да и тесновато в их небольшом доме. “Может, подыщете себе другую квартеру”,— сказала она, внезапно переходя на “вы”. Маша только ахнула в ответ. Она не могла представить жизнь без Михеевны, они просто приросли к ней. Что делать? Через два дня хозяйка сказала: “Ладно, над матерью не мудри, пусть едет, авось уживемся”. Но Аглая Васильевна была очень слаба, ее отправили на долечивание в санаторий.

От Николая давно не было писем. Маша была уверена: он участвует в большом жестоком сражении, которое началось пятого июля под Курском. Писем ждать не приходилось.

“Спаси, сохрани, помилуй”,— молила Мария Николаевна яркую звезду, глядя ночью в окно. Звезда мерцала под Машиным взглядом, тонкие лучи вспыхивали и гасли, будто отвечали, пытались что-то передать. Но Маша не понимала этих знаков.

Лето шло к концу, приближалась осень, Маша готовилась к новой алтайской зиме. Огород обещал хороший урожай, овощей было не так много, но каждый овощ удивлял своим размером и весом. Договорились с дедом Харитоном о меде, в обмен на костюм Николая. Хозяйка обещала топленого масла.

Уже не было простынь под одеяла, утирались втроем одним полотенцем. Михеевна утешала: “Мы жизнь прожили — простынь стелили под низ, накрывались только одеялом и утирались одним полотенцем, у нас вон девять человек была семья, что ж, девять полотенец развешивать возле умывальника? Вы, городские, балованные. Обойдешься, были бы дети сыты”.

У детей налились щеки, они пополнели, у Митяшки живот пузырем. Он крепко подружился с дедом Харитоном, то и дело убегал к старику, а тот потчевал его всем подряд: морковкой, горохом, огурцами с медом. Митяшка приносил от деда гостинцы — полные кармашки стручков, шляпку подсолнуха, большой красный помидор.

От деда же научился малый матерщине. У старого с двух слов на третье матерок, не то чтобы ругань, а так — баловство. Михеевна забавлялась, а Маша сердилась, шлепала. Митя не понимал за что, обижался. Катя вдруг тоже стала сквернословить. “Так все говорят,— отвечала она матери,— бабушка Михеевна тоже ругается, когда тебя нету”.

И Мария Николаевна махнула рукой: “Ладно, были бы здоровы”. Это было любимое изречение Фаины Фоминичны.

Маша хотела домой, домой было нельзя, муж был прав. Ее охватило тупое безразличие ко всему. Она делала, что надо, и на работе, и дома, но делала неохотно, скучно. Ей самой было неприятно это равнодушие, но преодолеть его она не могла.

По ночам, во сне, она жила напряженно, тревожно, в опасности. Ей снилась война, которой она не видела, враги — от них надо было бежать или прятаться, ей слышалась немецкая речь, пулеметные очереди и взрывы. Это были путаные, страшные сны.

Но еще страшнее казались ей сны простые, с их скрытым, туманным смыслом: мертвая голова на шпалах меж рельсами, черный сатиновый халат, который ей предлагают взамен обычного, белого, она покупает туфли — они оказываются тапками, сшитыми на покойника

Сны обсуждались с Михеевной, иногда еще и с зашедшей случайно соседкой. Толкования деревенского устного сонника мало подходили к Машиным снам. Лошадь означала ложь, река — речи, девочку увидеть — к диву, мальчика — маяться, рыба — к слезам, яйца — кто-то явится.

Угадывание и растолковывание ночных видений утомляли Машу, но Михеевна полюбила это занятие и бывала недовольна, если сон оказывался неинтересным или трудно объяснимым.

Как-то утром Маша сказала, что ей ничего не снилось. Это была неправда. Просто она не хотела рассказывать свой сон, обсуждать.

Она увидела во сне Николая без гимнастерки, в рубашке, расстегнутой на груди. К рубашке был приколот большой неведомый орден. Николай смотрел на нее ласково и печально. Губы его шевелились, казалось, он говорит, но так тихо, что Маша не слышит.

“Что, что?” — спрашивает Мария Николаевна громко и просыпается. Первые минуты ее наполняет радость состоявшегося свидания — так ясно, четко, во всей жизненной яви, видела она его лицо, ничуть не забытое, точно отпечатанное в ее памяти. “Почему орден на рубашке?” — спрашивает она, еще не проснувшись окончательно.

И, наконец, проснулась совсем и сказала громко: “Это плохой сон”.

Женщинам вообще свойственно суеверие. А в годы войны, постоянной тревоги, напряженного ожидания это трепетание сердца, вслушивание, угадывание обострились необычайно. Что удивительного, если месяцами ждешь вестей, знаешь: каждый миг может случиться несчастье. Прислушивались и приглядывались, всматривались в окружающее, искали утешения, добрых знаков, огорчались недобрыми.


В саду зацветают астры — цветы осенние, летние уже отцвели. Нарядный цветник — розовые, лиловые, желтые головки, меж них граммофончики белого душистого табака. Девушки не забросили свой садик, хоть и кажется, что время не для радостей и забав.

Но радости сердце человеческое просит всегда. И почему рябине, усыпанной красными гроздьями, не веселить наш глаз? Она растет, цветет, плоды на ней поспевают под нежаркими лучами солнца. Да и солнце светит! И трава еще зеленая. А в воздухе летают тонкие паутинки — примета бабьего лета.

Радует цветущая земля взор, веселит душу.

Но идет война. Можно ли забыть о ней? Нет, нельзя. Разве что на мгновение. Обмануться блаженной минутой — мирной, зеленой, солнечной.


В начале сентября почтарка принесла Марии Николаевне два письма. Обычный треугольник был от мужа, второе, в сером конверте, надписано чужой рукой. Она начала читать письмо Николая, но отложила — чужое письмо тревожило. Разорвала конверт.

“Дорогая наша Мария Николаевна, пишут Вам товарищи и друзья Вашего мужа Николая Ивановича Пылаева. Это его воля, мы ее выполняем.

Ваш муж пал смертью храбрых 12 августа сего года. Он был ранен смертельно осколком снаряда в грудь, не успели даже положить на носилки, как он скончался. Товарищи, кто был при нем в последнюю минуту, передают его предсмертные слова, всего три слова: Маша... дети... напишите.

Мы успели похоронить его...”

Затем о похоронах — о гробе, который сделали, хотя и торопились идти дальше, о прощании, о салюте из автоматов...

Кончалось письмо словами: “Мы все любили его, как доброго человека и смелого воина. Делим с Вами горе и просим держаться, сколько есть сил Ваших”.

Она не упала, осталась сидеть на скамейке, только стало так темно, что не видно детей, и на темном небе черной дырой глядело солнце, вот тогда, должно быть, она потеряла сознание на один миг, не падая, не смыкая век.

Июль 1943 г

...Стараюсь представить себе вашу жизнь, какие вы сейчас, а мысли возвращаются на отцовскую дачу: Катюшка в красной кофточке возле клумбы с маками, маленький Митенька в коляске. А ты, моя любимая, хлопочешь, снуешь по дому. Но какая ты сейчас — не вижу, не представляю

Прошли два года — они и протянулись и промелькнули.

...Придет ли тот день, когда я войду в дом, обниму тебя, посажу на диван, положу голову тебе на колени, а ты будешь гладить и перебирать мои волосы?

Ты будешь моей самой большой наградой за все, что я испытал и пережил...

Так хочется увидеть тебя во сне, но сны мне не снятся.

Через месяц Мария Николаевна с детьми уехала домой, в Москву. Пропуск выхлопотал старый Пылаев. Он встретил Машу, был ласков с детьми, сказал, что будет помогать. Отец осунулся, постарел — тяжело перенес смерть сына. Аглая Васильевна ответила на Машино письмо, что поспешит к ней и внукам, как только получит разрешение на въезд в Москву.


Ждали, когда затихнет, заснет квартира с ее двадцатью обитателями, когда уснут дети в своих кроватках,— тогда наступал их час, время отъединенности от суетливого и шумного быта. Теперь они были вдвоем, одни, принадлежали друг другу и больше никому и ничему.

В тихие ночные часы часто возникал разговор о доме, любимая мечта Николая. Маша сначала посмеивалась, потом начинала слушать и постепенно включалась в эту игру.

— ...Дом будет стоять на берегу моря...

— Какого моря?

— Не знаю, Маша. Ты любишь уточнять... На берегу какого-нибудь моря, немного над морем. Это будет очень светлый дом, с большими окнами, наполненный солнцем и морским свежим ветром. В нем не будет вещей...

— Совсем никаких?

— Будет мало вещей, только самое необходимое. Машу начинал занимать полупустой дом, наполненный солнцем и ветром.

— Вокруг будут деревья, кустарник, цветы.

— И много разных птиц.

— В доме будем жить мы и наши дети.

— У нас будет еще один сынок...

— Не один, а двое: Колюшка, в честь твоего отца, и Ванечка, в честь моего...

Они мечтали, а пока у них была комната средней величины с окнами в переулок, напротив окон — двухэтажный дом старой стройки, но летом жили в доме — пустом и светлом, на даче отца.

В одном из писем с фронта Николай написал: “Ты помнишь о нашем доме? Как далеко он сейчас! Но потерпи,— когда я вернусь, дом непременно будет”. Он пожалел Машу и не написал “если я вернусь”...

Он не вернулся, дома не было. Никакого дома, кроме прежней комнаты, из которой уехали в сорок первом и где теперь окна наполовину были забиты фанерой. Появилась в комнате железная печка на ножках, с трубой, выведенной в дымоход в стене. Откуда печка? Вероятно, ее раздобыл и поставил Николай, когда пробыл здесь несколько дней после госпиталя. Печка была его последней заботой о них. Маша топила ее наколотыми поленцами и плакала.

После эвакуации, после трех лет жизни не дома, эта комната была домом. Дом помогал выдерживать горе.

Белый голубь слетел — письмо принес,

серый голубь слетел — другое принес,

черный ворон летит — страшну весть несет.

Как убитый ты лег в поле-полюшке,

в бою страшном, бою огненном.

Провожала тебя — плакала,

писем ждала — плакала,

а пришла похоронка, и слезы нейдут.

Стоят слезыньки комом в горлышке,

ой и душат меня, убивают меня.

Мне б расплакаться, разлиться ручьем,

потечи быстрой реченькой,

к тем местам-полям, где ты смертью пал.

Ой и страшно мне, ой и тошно мне

оставаться одной с детьми малыми.

Как мне будет жить, как детей растить

без тебя, мово друга милова.

Плачут березыньки в лесу,

плачут ивушки над рекой,

плачем мы, солдатские вдовы,

слезами горькими.

Загрузка...