В апреле 1950 года над советским городом Либавой пролетел американский военный самолет
Темнеет снег на колеях дороги,
плывут по рекам тающие льды,
и мокрые калоши на пороге
оставили апрельские следы.
На Волге, на Оби ли, на Днепре ли
летящих птиц растянутая нить…
Всегда сильнее чувствуешь в апреле,
как все на свете жадно хочет жить!
Как всходит в землю брошенное семя,
и оживают талые поля,
и мокрая любимая земля
всегда еще любимей в это время!
Но в это время…
Под крылом ложится
норвежский снег, балтийский синий лед,
чужие горы, земли и границы…
Чего он хочет, этот самолет?
А летчик вниз на землю смотрит зорко,
он видит: реки — будто бы ручьи,
которых сын, мальчишка из Нью-Йорка,
пускал вчера кораблики свои.
Не видит летчик, как из-под ручонки,
прищурясь на весенний яркий свет,
с земли на самолет глядит мальчонка
с таким же пароходом из газет.
Он рад весне! Он весело хохочет!
А мне на сердце давит страшный гнет:
чего он хочет, этот самолет?
Чего американский летчик хочет?
Быть может, он слова услышит эти,
быть может, он, не подымая глаз
и вспомнив сына своего, ответит:
— Солдат не мог не выполнить приказ.
И от вернется в сторону куда-то,
и голову наклонит, может быть…
Но если трудно говорить с солдатом,
с женой солдата буду говорить!
Ты,
мать американского ребенка,
смотри: и у меня растет сынок,
он, как и твой, смеется звонко-звонко,
как маленький серебряный звонок.
Как твой, мой мальчик тоже любит книжки,
как твой, не плачет, падая с крыльца.
Но — слышишь,
мать нью-йоркского мальчишки? —
у моего мальчишки нет отца.
Твой муж летит у города Либава,
внизу — чужая мирная страна.
…Я говорить с тобой имею право
затем, что я — такая — не одна!
Затем, что встали воины Вьетнама,
Корея бьется, чтоб детей спасти,
затем, что в мире вместо слова «мама»
все чаще слышно: «Мама, защити!»
Затем, что бомбовоз тяжелокрылый
рокочет над детьми моей страны…
А под крылом его лежат могилы
солдат недавно стихнувшей войны.
Лежат могилы, холмики, пригорки…
В одном (я так и не нашла его),
В одном — ты слышишь,
женщина Нью-Йорка? —
лежит отец сынишки моего.
…Моторы небо голубое точат,
и все не прекращается полет.
Я очень помню все, чего он хочет,
твоей страны военный самолет.
Я помню: самолеты ясным летом
к советскому летели рубежу.
Мне очень трудно вспоминать об этом,
но я тебе об этом расскажу.
И не видел никто, и не знает никто,
и в какой это день, и в котором году —
бросить книги и в сад убежать без пальто.
— Хорошо?
— Хорошо!
— Не уйдешь?
— Не уйду!
В эту первую ночь и не думала я,
сколько будет ночей и воды утечет.
А напротив в окне наклонились друзья,
до утра, до рассвета готовя зачет.
Этой ночью такая была тишина,
что, казалось, ко мне наклонилась едва
и стоит за спиной вся большая страна,
чтоб услышать, какие ты скажешь слова.
…Я не помню, что я говорила тогда,
и как первый трамвай прозвенел в тишине,
и как в небе последняя гасла звезда,
и как свет погасили ребята в окне.
Я немало увижу, узнаю, пройду,
но — о чем мне ни думать и где мне
ни быть, —
эту ночь и рассвет в институтском саду
мне, как клятву на верность, всю жизнь
не забыть!
И какого, и где ни найдешь ты коня,
и в какой ты ни прыгнешь вагон на ходу,
ты уснешь, ты проснешься —
увидишь меня.
— Это ты?
— Это я.
— Не уйдешь?
— Не уйду.
Стопкой сложены книги, цветы на столе, —
я хозяйством своим занялась.
Мне казалось:
вся радость, что есть на земле,
с этих пор поселилась у нас.
Мне казалось:
тебе только я и нужна,
без меня ты не выживешь дня.
И вставало огромное слово «жена»
и краснеть заставляло меня.
Мама!
Ты меня учила многому:
выдержанной медленной мечте,
ласковому, бережному, строгому,
полевой горячей широте.
Ты учила первые, кривые
выводить каракули-слова
и иглой неопытной впервые
вить узор стебельчатого шва;
мокрый невод высушить у речки,
печь картошку в россыпях золы
и белить бока широкой печки,
дожелта выскабливать полы;
и не унывать, когда устанешь;
и встречать без слез, без суеты
эшелоны с красными крестами
и стирать кровавые бинты.
Мама, мама! Радость и кручина!
Детские далекие мечты!
Почему, зачем чужой мужчина
стал дороже и родней, чем ты?
Мама, что же ты не научила
в свой нелегкий материнский век,
что придет совсем чужой мужчина,
дорогой, любимый человек?
Я к нему в любой ненастный вечер
выбегу, и рада, и горда, как к тебе,
единственной, навстречу
я не выбегала никогда.
Выбегу то тихой, молчаливой,
то веселой песнею звеня.
И такой богатой и счастливой
даже ты не видела меня!
Подошло студенческое лето,
полное зачетной суетни.
Мы тогда вставали до рассвета,
с книгами просиживали дни.
Мама в письмах нас к себе звала:
«Мы одни-то стосковались за год.
Приезжайте! Будет много ягод:
от цветов вся вырубка бела.
А ромашек сколько!
К свадьбе, кстати!
Я уж вас дождаться не могу.
Рыжики соленые для зятя
в погребе соседском берегу.
Все считаю по календарю,
скоро ли там кончатся зачеты.
Приезжайте, браги наварю;
скоро меду будут полны соты…»
И смеялся кто-то из подруг:
— Только эту сессию нам сдать бы,
целым общежитием на свадьбу
к вам тогда закатимся!
И вдруг…
Не рвали цветов по оврагу,
не брали на пасеке мед,
ржаную тяжелую брагу
не ставили стынуть на лед.
Ни дома в узорной ограде,
захлестнутой зеленью лоз,
ни свадебных песен, ни свадеб
и не было, и не ждалось.
Машины с грохочущим ревом,
с фашистским крестом на крыле,
и первые бомбы над Львовом,
и первая кровь на земле.
Шли грузовики и эшелоны
на передовые рубежи.
В это утро ты свернул
в рулоны неоконченные чертежи.
Начал готовальню убирать
и, как бы запоминая что-то,
медленно закрыл свою тетрадь
с надписью «Дипломная работа».
Взял какой-то сверток, подошел,
отдал мне его, заулыбался.
Ярко-красный пионерский галстук
из бумаги выскользнул на стол.
Я, не понимая ничего:
— Для чего это? — тебя спросила.
— Нет, не для чего, а для кого!
И добавил радостно: — Для сына…
И сразу — вечер, темная Москва,
платформы Белорусского вокзала.
Как я искала нужные слова,
которые я так и не сказала!
Как я хотела, чтобы ты узнал,
что самое желанное на свете —
опять скорей прийти на тот вокзал,
чтобы тебя, вернувшегося, встретить!
Состав ушел.
Вокруг меня стояли подруги,
институтские друзья…
А мне казалось, что на всем вокзале,
на всей земле одна осталась я.
Война. Москва. Бомбежки и тревоги.
Мужья на фронте. Враг еще силен.
И жены замирают на пороге,
когда во двор приходит почтальон.
В домах уже не подымают штор.
Аэростаты тянутся под небом.
Стоит часами очередь за хлебом,
а в институте — курсы медсестер.
Потом в аудиториях — халаты,
в чертежном зале — коек белизна.
И привозили раненых в палаты
оттуда, где война.
Снимая с искалеченного тела
засохшие и черные бинты,
я каждого бойца спросить хотела:
а может, он оттуда, где и ты?
Устанешь так, что ходишь еле-еле.
А я всегда бегом неслась домой.
Но писем нет… И тянутся недели
военною московской полутьмой.
Пришла зима. Подкрадывались вьюги.
Москву колючим снегом замело.
А писем нет… На сердце тяжело.
И, помню, я тогда пошла к подруге.
Неслышно коридором общежития
я к комнате знакомой подошла и слышу:
— Только ей не говорите!..
Рванула дверь — и сразу поняла.
Снег летит и летит.
Окаянный! Когда он уймется?
Пусть летит… Пусть метет,
заметет до краев, до конца
дальний маленький дом,
ледяное ведро на колодце
и тропу от колодца
к певучим ступеням крыльца.
Чтобы мама опять поняла,
объяснила тревогу,
не вздыхала ночами,
не мучила бы головы
и ворчала бы тихо па почту,
на снег, на дорогу,
что нет дочкиных писем
из дальней военной Москвы.
Снег летит и летит!
Вот — и в жизни случаются вьюги!
Чтоб не видели слез,
ото всех отвернулась к окну.
И напрасно подходят
и голову гладят подруги,
утешать не решаясь,
опасаясь оставить одну.
Очень трудно одной!
Я девчонкой умела
ночью в лес убежать,
переплыть через Волгу весной,
делать все, что считается
страшно, опасно и смело.
Только я не умела
оставаться одной.
Но кому рассказать?
К чьей руке прикоснуться рукою?
Перед кем же мне встать,
не скрывая заплаканных глаз?
Где мне силы найти
для того, чтоб увидеть такое,
от чего и одной
мне не быть одинокой сейчас?
Это ты, моя Родина,
Вера, и Правда, и Сила!
Я тебе расскажу,
ничего от тебя не тая.
Посмотри на меня:
я пришла к тебе,
я попросила.
Посмотри на меня:
это девочка, дочка твоя.
Разве я не такая,
какой ты меня воспитала?
Разве ты не учила
быть честной и сильной всегда?
Посмотри на меня,
помоги мне: я очень устала.
Помоги: у меня
непривычная, злая беда.
Мне сейчас не помочь
ни советом, ни дружбой, ни лаской;
и никто из людей
мне сейчас не заменит его!
Все, что было у нас,
мне не кажется сном или сказкой.
Все, что было у нас,
мне всю жизнь не забыть ничего!
Все, что было у нас,
оборвалось осколком металла.
Как хотел он вернуться!
Но вот он упал и не встал.
Значит, некого мне
в День Победы встречать у вокзала.
…Но придет человек,
о котором убитый мечтал.
Он придет. Ведь его
не удержат ни войны, ни грозы!
Он поддержит меня,
он без слов мне прикажет: — Иди!
Пусть же слезы мои,
несдержимые горькие слезы,
пронесутся над ним,
словно щедрые жизнью дожди!
Пусть от них забелеет
цветами оконная рама,
разольются ручьи лепестков
и былинок в саду.
Он к окну подбежит,
бросит мячик и крикнет мне:
— Мама!
И куда я тогда
от него, золотого, уйду?
И кому я отдам?
И на что я его променяю,
если он — это я,
если он — это больше, чем я,
если он — это то,
для чего не сдаваться должна я,
чего ждешь от меня ты,
родная Отчизна моя?!
Я такая, какой
ты меня воспитала
и какой ты хотела
увидеть меня.
Я стою.
Я живу.
Я не плачу, и я не устала!
Я готова для самого —
самого трудного дня.
Я готова все вынести,
я уже вынесла много.
Я впервые в беде,
и ее победила, беду.
И лежит предо мною
одна — и прямая — дорога.
И по этой дороге
я сына вперед поведу.
Сын мой!
День мой!
Большой, дорогой, неустанный!
Вечера допоздна,
ночь бессонниц, тревог и труда.
Здравствуй, первая трудность,
которой гордиться я стану!
Настежь двери: пусть видно,
как в комнату входят года!
Вот и все. Идет пятидесятый.
Летний луч запутался в окне.
Бегают веселые ребята
по большой и ласковой стране.
Есть в стране для них дома и книжки,
есть земля, чтоб хлеб для них растить,
фабрики, чтоб сделать им пальтишки,
армия, чтоб их оборонить.
Их везде улыбками встречают,
маленьких веселых сорванцов.
Кажется, они не замечают,
что они не видели отцов.
В самом деле, что им нужно, детям?
Сыт, обут — и вроде все дела!
…Но сынишка с первых дней заметил,
что война над Родиной прошла.
До сих пор я часто вспоминаю:
ласковые волны ветерка,
праздничное утро Первомая,
движутся по улицам войска.
Конники стоят на перекрестке,
маленьким не видно за людьми.
Чей-то мальчик в новенькой матроске
звонко крикнул: — Папа, подними!
И уже вверху над всеми нами
рассмеялся громко, горячо,
и вцепился смелыми руками
в крепкое отцовское плечо.
Мой взглянул на мальчика
и замер, словно к месту своему прирос.
И смотрел он детскими глазами,
полными таких недетских слез,
что хотелось броситься — и мимо,
растолкав веселые ряды,
спрятать сына от непоправимой
в первый раз им понятой беды!
Но стоявшим возле мостовой —
загорелый, сильный, высоченный —
взял сынишку на руки военный
и подбросил вверх над головой,
вверх, туда, где теплый майский ветер
встретил сына трепетом знамен.
И нигде, на целом белом свете,
не было счастливее, чем он,
этот сын моей родной земли,
этот мальчик с круглыми щеками,
на которых, словно ручейками,
высохшие слезы пролегли…
Вот и все.
Прохладно, вечереет.
Сумерки качнулись у окна.
Вот в такие сумерки в Корее
ожила проклятая война.
Но опять от края и до края
встал народ за Родину стеной;
не в стихах, а в битвах повторяя
быль, сейчас рассказанную мной.
Он, как мы, снесет бои и беды
и поднимет на руки сирот…
И корейский мальчик в День Победы
к гимнастерке воина прильнет.
…Я сына уложу сегодня рано,
не зажигая в комнате огня.
И далеко за краем океана
ты будешь слушать в этот час меня.
Поправит распустившиеся прядки
твоя простая теплая рука.
Ты, может быть, наклонишься к кроватке,
посмотришь на уснувшего сынка.
Закрутишь нервно пуговку на блузке,
начнешь платок к ресницам прижимать.
И ничего, что я пишу по-русски, —
ты все равно должна меня понять.
Твой муж летит над городом Либава,
под ним чужая мирная страна.
На это слово я имею право
затем, что я — такая — не одна!
Пускай оно несется, словно эхо,
за сотни гор, за тысячи морей.
Его во всех частях и странах света
услышат миллионы матерей.
Мы не хотим, чтобы на поле боя
опять шагали тысячи бойцов,
чтоб стало черным небо голубое,
чтоб дети оставались без отцов.
Ты тоже мать. Так встань же вместе с нами,
прижми ребенка своего к груди.
Ты не одна! Нас много — погляди:
в Москве, в Корее, в Лондоне, Вьетнаме.
Ты не одна! Нас много в этой схватке
за то, что мир — народам всей земли,
чтоб сын твой тихо спал в своей кроватке
и делал из бумаги корабли;
чтоб солнце, подымаясь на рассвете,
росою засверкало по траве,
чтобы смеялись, пели, жили дети
в Америке, в Корее и в Москве.