Япония, настоящее время
Наоко глубоко вздохнула и промокнула глаза.
— Теперь вы знаете мою историю, Тори Ковач, и я готова выслушать вашу.
Произнесенное ею мое имя хлестнуло меня, как мокрое полотенце. Оно ужалило меня, и эта боль выхватила меня из богатых красок 1957 года. Я моргнула, стараясь совместить образ семнадцатилетней Наоко, поругаемой и порицаемой за то, кого она любила, отвергнутой всеми, кого она знала, обвиненной в смерти ее матери и вынужденной принимать немыслимые решения, с пожилой Наоко, той женщиной, которой писал мой отец, которую любил и с которой родил дочь.
— Благодарю вас за то, что вы ее рассказали, — сказала я, осознавая, что она рассказала не все. Разумеется. Я ведь тоже не все ей открыла. Я глянула на папино письмо, которое все еще держала в руках. Для того чтобы узнать ее целиком, я должна была поделиться с ней тем, что знала о своем отце.
Она медленно поклонилась, заметила, что моя чашка почти опустела, и подлила мне еще чаю. Мое сердце тяжело ухало в груди.
— Понимаю, с чем вы столкнулись. И хоть меня и смущает реакция вашего отца, должна признаться, я сама сейчас во власти неоднозначных чувств.
Я снова перевела взгляд с нее на письмо.
— Отец писал вам раньше? — мне было очень важно услышать положительный ответ. Мне важно было знать, что он хотя бы пытался связаться с ней. Его письмо к Наоко проникло ко мне из его прошлого и, как Венди из «Питера Пэна», пришило к моим ногам темную неприглядную тень. И мне было никак от нее не избавиться. Куда бы я ни направилась, она следовала за мной и шептала: «Что, если он их бросил? Что, если это он во всем виноват?» Эти вопросы подтачивали все, что я знала и во что верила относительно отца. И после того как я узнала, через что пришлось пройти этой женщине, я должна была избавиться от этой тени.
Она задумалась, вглядываясь в прошлое.
— Вначале, я думаю, Хаджиме часто писал. Во всяком случае, мне нравится так думать, — она нахмурилась и снова посмотрела на меня. — Но я подозреваю, что отец и бабушка могли прятать его письма от меня. И те несколько, которые до меня все же добрались, я не читала. Я похоронила их вместе со своей болью.
Меня обдало жаром.
— Но почему? Разве вам не хотелось знать, пытался ли он вернуться? — эти вопросы слетели с языка раньше, чем я успела их удержать.
— Какой был смысл в этом знании, если оно ничего не меняло? — она смотрела на конверт, который я держала, словно увидела в нем призрака.
У меня тоже были свои призраки, поэтому я подняла конверт вверх.
— Для меня знание меняет все. С тех пор как я это прочитала, я только и делала, что сомневалась в отце, потому что это совершенно на него не похоже, — я вглядывалась в ее глаза. — Как мог отец, человек, живший ради своей семьи, бросить другую семью и сбежать? Юную жену? Беременную? Как он смог это сделать и потом не обмолвиться об этом ни словом? Это не похоже на моего отца. Что-то должно было произойти.
— Тогда вы уже сами ответили на свой вопрос.
Ее слова застали меня врасплох.
Наоко склонила голову.
— Хаджиме был хорошим отцом?
— Да. Самым лучшим.
Она нахмурилась.
— Как может какое угодно знание изменить этот факт?
Вот она.
Истина.
Очень личная. И, наверное, единственная, которая имеет значение.
— Вы правы. Не может. Человек, которого я знала, был прекрасным отцом, — с большим трудом я справлялась с охватившими меня эмоциями, которые не давали мне говорить. — Но я знала мужчину, Наоко. А не мальчика, которым он до этого был.
— А я знала мальчика, а не мужчину, которым он стал, — она снова провела пальцами по коленям. — Так что, как видите, для меня знание тоже ничего не меняет. Оно не изменит того факта, что молодой, двадцатилетний американец полюбил меня настолько, что выучил мой язык и традиции, чтобы встретиться с моими родными на чайной церемонии. Как не изменит того, как он подарил мне свое сердце во время волшебной свадебной церемонии под старинным деревом.
— Как не изменит и того, что потом он не вернулся, какова бы ни была тому причина.
— Да, правда. Тем не менее... — ее глаза заблестели. — Бабушка часто говорила: «Человек предполагает, а бог располагает». Ох, как бог посмеялся над нашими планами, но... — Наоко склонила голову, тихо и понимающе улыбаясь. — Но даже бог не может изменить истины: несмотря ни на что, мы любили друг друга.
Я кивнула и улыбнулась, но потом кое-что вспомнила. Их дочь.
— Судя по этому, — я снова кивнула на конверт, — отец не знал, где была его дочь и что с ней случилось, — у меня опять участился пульс. — Не могли бы вы мне об этом рассказать? Пожалуйста.
Некоторое время мы просидели в полном молчании. Она с мыслями о дочери Хаджиме, и я, глядя на женщину, которую он когда-то любил. Вопрос об их ребенке висел между нами холодной тенью.
— Окаасан?
Я чуть не подскочила, услышав знакомое слово.
Глаза Наоко ожили. Она повернулась к дверям, ведущим на террасу, где появилась женщина, и поприветствовала ее по-японски. Но женщина, обращавшаяся к окаасан, смотрела не на Наоко. Она во все глаза глядела на меня.
Я не могла двинуться с места. Кровь отлила от головы. Уверена, что я была бледна, как привидение, которое я только что видела. Она была старше меня, но того ли возраста? Сложно было сказать. Мои чувства стали сходить с ума. Я вглядывалась в ее лицо в поиске отцовских черт, только чтобы найти в ней черты матери. Но вдруг? В определенном возрасте... У нее была форма лица как у Наоко и те же теплые черные глаза.
— Здравствуйте, — сказала она и поклонилась.
И те же чудесные манеры.
Я сумела слегка поклониться, но это было все, на что я была способна. Да куда там, я дышать толком не могла!
— Тори, это Сиори, — сказала Наоко. — Сиори, это моя новая подруга из Америки, журналистка, которая пишет статью об этом доме от «Токио Таймс», — настал черед Наоко бросать на меня косые взгляды.
Я промолчала, смутившись.
Неужели ее дочь не знала о ее прошлом? Или ей просто не хотелось смущать гостью, которая пришла к ней под предлогом лжи?
Наоко отвела взгляд от меня и снова посмотрела на дочь.
— Ах да, цветы, — она встала и взяла корзину с цветами, которую приготовила заранее. — Каждую неделю я собираю для своей дочери лучшие цветы, чтобы она знала, как важна для меня, — она кивнула и отдала корзину Сиори.
— И достаточно, чтобы хватило на всех ее друзей, — добавила Сиори по-английски с мягкой улыбкой. Она повесила корзинку на сгиб локтя, как ее мать незадолго до этого, и они снова заговорили по-японски.
Я смотрела, анализировала, сравнивала. Эта женщина могла быть моей сестрой.
С небольшим поклоном Сиори развернулась, чтобы уйти. Я наблюдала за ее движениями, задаваясь массой вопросов. Ох уж этот американский недостаток терпения. Когда она скрылась из виду, я дала себе волю.
— Это была... то есть она?.. Я должна знать, пожалуйста! — у меня потекли слезы.
Наоко не ответила, лишь знаком предложила опуститься на подушки.
Я же решила предложить ей обмен, протянув конверт.
— Она должна прочитать это, чтобы знать, что мой отец, ее отец, думал о ней. Что он ее любил. Вы позволите мне сделать это ради моего отца? — последняя фраза застряла у меня в горле.
У Наоко тоже влажно блестели глаза.
— Прошу вас, Наоко. Если Сиори моя сестра, я бы хотела рассказать ей о нем. Попросить ее прощения от его имени и... — я прижала руки к сердцу. — Попросить ее простить меня за то, что у меня был отец, которого не было у нее. Но если она ни о чем не знает и вы предпочтете оставить все как есть, я тоже пойму. Но тогда вам стоит знать... я протянула письмо ей, умоляя ее глазами. Я понимаю, что это ничего не изменит, но это письмо все же кое-что значит.
Она не торопилась забирать у меня письмо, и я протянула его еще ближе к ней.
— Прошу вас. Для меня это тоже важно. Позвольте мне сделать это в намять об отце. — У меня надломился голое, когда я не справилась с чувствами.
Наоко посмотрела на потертый конверт, на меня, потом с величайшей осторожностью приняла его из моих рук. Она доставала папино письмо так, словно сами слова на нем были хрупкими. На руку ей выпал кусочек красной нити.
— Он его сохранил, — улыбнулась она.
— Красная нить судьбы, — прошептала я, вспомнив деталь ее рассказа. — Это та нить, которую вы вложили ему в письмо?
— Да, — кивнула она, на ее глазах блестели слезы. Сощурившись, она стала читать. — А почерк так и остался мелким, — она рассмеялась, протягивая письмо мне. — Он когда-то оставлял мне записки, и я дразнила его, говоря «слишком маленькие, Хаджиме , слишком мелко». Может быть, вы могли бы мне его прочитать, — она снова протягивала мне письмо.
Беря в руки папино письмо и снова видя его слова, я постаралась избавиться от подкатившего к горлу комка. И сделав глубокий вдох, я прочитала его в сотый раз, чтобы Наоко услышала его впервые.
«Любимый мой Сверчок!
Надеюсь, это письмо до тебя доберется и найдет тебя в добром здравии и в окружении близких и родных. И я лишь молюсь о том, чтобы среди этих людей оказалась и моя кровинка.
Пожалуйста, я ничего от тебя не жду. Лишь прошу сказать, что с нашей дочерью все в порядке, и если будет на то согласие твоего сердца, сказать нашей маленькой птичке о том, что она никогда не покидала сердца моего.
Я никогда ее не забывал и помню сейчас.
Я уже старик, Сверчок, и конец моей жизни настиг меня страданиями, которые я заслужил. Я хочу, чтобы ты знала: я никогда не жалел о том, что я тебя любил. Но сердце мое рвется от сожалений о том, как я тебя потерял.
Твой Хаджиме».
Наоко прикрыла рот рукой. На этот раз, когда я протянула ей письмо, она приняла его обеими руками и прижала к груди.
— Я знаю, оно короткое...
— А что тут еще можно было сказать? Он любил меня, он сожалел о том, как все сложилось, он помнил нашу маленькую птичку, — она кивнула и глубоко вздохнула.
Мы улыбнулись друг другу.
После долгой паузы она посмотрела на небо. Потом, расправив плечи и слегка нахмурившись, она снова взглянула на меня. Когда она склонила голову набок, я поняла.
— Сиори не маленькая птичка, да?
— Нет, мне очень жаль.
— Мне кажется, я это знала, — мне ничего не оставалось, как задать очевидный вопрос. Тот самый, который привел меня сюда из-за океана, с другой стороны земного шара. — Если Сиори не моя сестра, Наоко, то где она? Я не могу уехать, не узнав этого. Просто не могу.
Ее плечи чуть расслабились.
— Мне думается, что я знала, что вы так скажете, — она осторожно сложила письмо и вложила его в конверт, который был у нее на коленях. Потом она взяла чашку, отпила и взглянула на меня поверх ее края. — Узнать правду, подобную этой, недостаточно. Сначала надо ее понять. А это требует смелости от двух людей. От того, кто будет ее говорить, и того, кто будет слушать.
В госпитале папа спросил: «Ты меня слушаешь?»
— Я слушаю, — отвечаю я.
Она кивнула.
— Мой отец поставил мне ультиматум. Да, он все-таки был тигром. Его слова так и бились в моей памяти: «И то, что лучше, для тебя и для этого ребенка — не одно и то же». Я могла вернуться в отцовский дом, только если бы пришла туда одна. А если бы я жила самостоятельно, то не смогла бы заботиться о своей девочке. Что мне оставалось делать? Я висела на лозе, держа свою землянику между двумя тиграми, и понимала, что должна выбирать, потому что мыши не дремали.