Япония, 1957
Мама пошла за своим драгоценным сиромуку, свадебным кимоно, пока мы с Кендзи рассматриваем ее свадебные фотографии. Она беспокоится из-за моего подавленного настроения после вчерашнего неудавшегося знакомства с Хаджиме и старается меня взбодрить.
А я надеюсь переубедить ее в ее решении.
Одна фотография привлекает мое внимание, и я подношу ее поближе к глазам, чтобы рассмотреть. Окаасан в тот день сменила три костюма: розовый наряд для встречи, ярко-красный для их отъезда и самый сложный — многослойное, белоснежное сиромуку для самой свадебной церемонии. На портрете, который я держу в руках, она изображена как раз в нем. Фотография постепенно теряет свою четкость, но даже это не скрывает счастья, которым лучится окаасан.
— Какая красивая, — я показываю фотографию Кендзи. — И отец тут такой красивый.
Отец редко улыбается, но когда это случается, все выражение его лица меняется с властности на спокойствие и удовлетворенность, как у кота, который ложится кверху пушистым животом. И это свое лицо он показывает только окаасан. Только этот снимок запечатлел его для нас.
Кендзи двигается ко мне поближе и тянет снимок к себе.
— Как я, — говорит он и улыбается от уха до уха. — А ты как хаха, — говорит он, используя детское обращение вместо слова «мама». Его взгляд перескакивает от меня к фотографии.
Прищурившись, чтобы рассмотреть мамино лицо, я улыбаюсь. С фотографии на меня смотрит мое собственное лицо: у нас одинаковые узкие, четко очерченные скулы и высокие переносицы.
— Какие же они молодые, прямо еще дети!
— У тебя скоро тоже будут дети, — Кендзи с отвращением морщится.
Я передразниваю его, затем изображаю интерес к следующей фотографии. У меня нет желания обсуждать с младшим братом такие интимные темы, но теперь я не могу думать ни о чем другом, кроме этого. Украденный поцелуй, который имел продолжение, и как это вылилось в предложение Хаджиме. Я тихо улыбаюсь, вспоминая свое удивление.
— Ты хочешь на мне жениться? — спрашиваю я его с широко распахнутыми глазами.
— Больше всего на свете, — Хаджиме так крепко прижал меня к себе, что наши сердца стали биться как одно.
— А где мы будем жить? — я ощущаю покой и счастье в его руках. Хоть бьющая ключом энергия юного американца и дарила моим мечтам новые цвета и насыщала жизнью, мои японские традиции крепко 60 привязывали меня к дому. Я уткнулась носом в его подбородок, растеряв часть восторга из-за прохладного дуновения разума. — Хаджиме, я никогда не смогу отсюда уехать.
— Ну что же, — он поцеловал меня в висок, затем слегка отстранился, чтобы провести пальцами по моим волосам. — Тогда почему бы нам не остаться здесь?
— Остаться? — я тут же задрала подбородок. — А как же твоя семья?
Он пожал плечами.
— Я по ним ужасно скучаю. Нет, серьезно, я уже очень соскучился. А мама? Да, это ее точно убьет... — он склонил голову и покачал ею. — И я скучаю по субботним матчам по бейсболу с ребятами и воскресным обедам с семьей. По этой жизни я точно буду скучать, потому что это была хорошая жизнь. И да, я бы мог вернуться в нее. Но все оставшееся время, до глубокой старости, я бы задавался вопросом, а что было бы, если бы я решился все изменить? Потому что... — и он коснулся костяшками пальцев моей щеки. — Понимаешь, Сверчок? Я готов отказаться от всего привычного в моем мире, от моего дома, потому что ты теперь мой дом. И если в моей жизни не будет тебя, то это будет не жизнь.
Я поцеловала его. Он просил моей руки, но я отдала ему еще и сердце.
— Смотри! — Кендзи размахивает фотографией прямо перед моим лицом, стараясь отвлечь меня от воспоминаний. — Я тоже хочу пойти в армию! Тогда я смогу убивать злых гайдзинов — его детское милое личико исказилось злой гримасой.
— Что? Не говори так... — я бросаю взгляд на изображение на фотографии, и внутри у меня все обрывается. Отец в военной форме. Кендзи не знает, что Хаджиме американец, и не слышал, что произошло во время вчерашнего знакомства, потому что его не было дома. — Злые не гайдзины, все зло в войне, Кендзи.
— И это необходимое зло, — низкий голос отца пугает нас обоих, пока его прищуренные глаза осматривают разбросанные по полу фотографии.
Как давно он тут стоит?
Двумя пальцами он велит Кендзи передать ему фотографию, которую тот держит в руках. Взглянув на нее, он проворчал что-то и нахмурился. Он знал, что такое война, и сталкивался с ней не единожды. «Слишком часто», как говорила окаасан всякий раз, когда об этом заходила речь.
Я решаю положиться на веру в меня Хаджиме и отваживаюсь заговорить.
— Необходимое, но оно уже позади, отец. Мы не должны об этом забывать, иначе окажемся втянутыми в вечную борьбу обезьяны с крабом8.
Его глаза мечут молнии, потом он переводит взгляд на бабушку, идущую мимо с чаем.
— Обезьяна и краб... такая глупая схватка, цк, цк, цк, — когда она выходит в сад, ее легкое летнее юката9 сливается с вечерним небом насыщенного цвета индиго.
В кои-то веки я согласна с обаасан. Эта глупая сказка иллюстрирует неприглядную и страшную правду. Краб находит рисовый шарик, а обезьяна убеждает его обменять шарик на семечко хурмы. Краб соглашается и сажает семечко, чтобы вырастить спелые плоды. Но потом обезьяна забирается на дерево и крадет плоды хурмы. Дети краба в ярости на обезьяну решают ей отомстить, и так далее, и тому подобное.
Когда я поднимаю взгляд, то вижу, что отец все еще хмуро смотрит на меня.
— Месть порождает только новую месть, — говорю я, надеясь смягчить его.
— Ну-ну-ну, хватит уже об этом, — мама рукой разгоняет неприятное напряжение, входя в комнату. — Торжественная встреча Наоко и Сатоши будет всего через пару дней. Так давайте будем произносить только счастливые слова, хорошо?
Мы прекращаем разговор, потому что не хотим ее расстраивать. Левый желудочек сердца окаасан увеличен и, если она расстроена, сокращается в собственном ритме. В нашем доме об этом небольшом отклонении редко говорят, но все время помнят.
Удовлетворенная тем, что мы замолкли, она с улыбкой протягивает мне свое церемониальное кимоно.
— Вот, Наоко, примерь, посмотрим, как оно тебе.
— Примерить? — я одним лишь взглядом касаюсь роскошной ткани. Это воплощенное в тончайшем шелке белое великолепие, созданное руками настоящего мастера. Деликатный узор на ткани то прячется, то бросается в глаза, играя со светом. Этот наряд восхитителен, и я не смею к нему даже прикоснуться. Если я надену его в свой свадебный день, то это будет значить, что я чту свою семью, помимо того что я чиста и непорочна перед своим будущим мужем. Я качаю головой, сгорая от стыда из-за того, что подвела своих родителей в обоих случаях.
— Оно слишком красиво, окаасан, я не посмею.
Отец поворачивается к матери, а она накидывает край своего драгоценного кимоно на его руки, и я замечаю, как они обмениваются теплым взглядом.
Затем, повернувшись ко мне, отец кивает.
— Примерь. Дочь, выходящая замуж за сына такой хорошей семьи, достойна такого наряда. Не надо все в этой жизни превращать в противостояние, Наоко.
Вот и все. Мне официально предложили мир в противостоянии, которое только началось.
После ужина, увидев, что Таро с отцом устроились в саду на террасе, я начинаю мыть посуду, мама ее вытирает, а бабушка расставляет по местам.
— Не хочешь ли ты выпить чаю в саду, обаасан ? — я жестом показываю на патио. — Дай покой своим ногам, я принесу тебе туда чашку, как только заварю.
Мама бросает на меня взгляд, в котором читается любопытство. Может, я слишком явно действую?
Бабушка, ковыляя, подходит ближе, и я ощущаю запах сладкого заварного крема и жасмина. Она с подозрением осматривает нас, но выходит в сад, к Таро и отцу.
Я ставлю на огонь чайник, и когда убеждаюсь в том, что бабушка уже в саду, начинаю разговор.
— Ты сегодня такая красивая, даже красивее обычного, окаасан, — и это не ложь. Ее волосы расчесаны на пробор и разделены на две половины, каждая из которых закреплена золотыми с сапфирами заколками. — И тебе так идет твое летнее кимоно.
— Что-то ты засыпала меня комплиментами, Наоко, — отвечает она, отводя взгляд, в котором лучится улыбка.
Чуть склонив голову в поклоне, я стараюсь не отвлекаться от подготовленных слов.
Я создала лирическую вязь, в которой припрятала ловушку.
Окаасан забирает из моих рук миску, которую я мою с излишней тщательностью.
— Я тебя внимательно слушаю, Наоко.
У меня так колотится сердце, что мне кажется, будто в моей груди, как в клетке, сидит маленькая птичка. Я делаю глубокий вдох, чтобы набраться храбрости, выдыхаю и отчаянно надеюсь, что ее хрупкое сердце выдержит мою мольбу.
— Как думаешь, Сатоши может передумать на мне жениться?
— Так вот что тебя беспокоит? — ее плечи расслабляются, словно она готовилась принять более тяжелый удар.
— Пожалуйста, окаасан, скажи, это возможно?
— Ну конечно, это возможно, но я не думаю, что...
— То есть ты согласна, что люди могут менять свои решения?
Она начинает хмуриться. Она понимает, к чему я клоню, поэтому решает не отвечать.
Я подхожу к ней ближе.
— Что, если мы узнаем, что Сатоши тоже не хочет на мне жениться? Тогда отец не будет рисковать своим бизнесом.
Рука окаасан, которой она вытирала миску, замирает.
После очередного глубокого вдоха я начинаю речь, которую уже хорошо отрепетировала.
— Я прошу тебя лишь подумать об этом. Если ты согласна с тем, что мнения и решения людей могут меняться, и если решение Сатоши изменится без причинения обид, скажи, не сможешь ли ты повлиять на отца, чтобы и он изменил свое решение? Не сможешь ли ты найти путь к его сердцу, чтобы он увидел то, чем наполнено мое сердце? Я лишь хочу выйти замуж по любви, окаасан.
— Наоко... — окаасан склоняет голову.
— Я люблю Хаджиме, — я отваживаюсь произнести его имя только шепотом. — А он любит меня. Любит так сильно, что готов отказаться от своего дома в Америке, оставить свою семью, чтобы начать жизнь здесь, в нашей семье, — я не смею еще сказать, где именно он приготовил нам дом. — Он хороший, достойный мужчина, который принимает наши традиции и уважает меня, — я улыбаюсь, меня переполняют эмоции, и глаза становятся влажными. — Он дает мне сил, окаасан. Чтобы я могла говорить то, о чем думаю, и делать то, что я хочу, потому что любит меня любой. А я влюблена в то, какой я с ним становлюсь. С ним мне кажется, что я могу все! Знаешь, что он мне сказал? — его прекрасные слова не покидали меня все это время, и моя улыбка становится шире. — Он сказал, что я очень умна и что если кому-то и удастся убедить тебя и отца в том, что нам суждено быть вместе, то это буду я.
Я беру ее руку и сжимаю ее.
— И вот то же самое я говорю и тебе... Ты очень умна, и если кому-нибудь и удастся убедить отца изменить его решение, то только тебе. Прошу 66 тебя, умоляю, найди в себе смелость и поговори с ним.
Окаасан смотрит прямо перед собой, положив обе руки на стол. Ее взгляд направлен в окно, через которое видно, где сидят мужчины и бабушка. Ее мизинец начинает двигаться в такт ее нервным размышлениям. Тук-тук-тук. Затем снова. Тук-тук-тук. Мы стоим совсем рядом, возле раковины, каждая при своем мнении, судя по напряженному молчанию. И тут раздается победный свист чайника.
Она делает мне знак заняться приготовлением чая, а сама возвращается к вытиранию посуды. Это сигнал, что она не ответит мне сразу. Боль часто становится отверстием, через которую насвистывает свои мелодии истина, и даже в возникшем между нами молчании я слышу ее громкий звук. Что, если окаасан вообще не станет мне отвечать?
Я готовлю послеобеденный чай и подаю его бабушке в сад. С моим появлением отец и Таро, говорившие о торговле между странами, замолкают. Таро одаривает меня жгучим взглядом, но отец совершенно не обращает на меня внимания. Он смотрит на Кендзи, который в это время занят жуком, ползающим возле его книги.
— Кендзи-кун... — один оклик отца уже является строгой мерой замечания.
Бабушка с кивком принимает чай, и меня отсылают прочь, так и не обратив внимания на мое присутствие.
Когда я поворачиваюсь, чтобы уйти, Таро возобновляет прежний разговор, и до меня доносится «гайдзин», произнесенное с особенной интонацией специально для меня. Таро более опасен для Хаджиме, чем отец, потому что именно его горячие националистические взгляды подпитывают давние, вложенные воспитанием предрассудки отца.
Он как горючее, которое выливают на слабо тлеющий огонь.
Лучшей защитой от огня может стать только обладание двумя домами, поэтому я решаю дождаться ответа окаасан. Если мне удастся убедить ее большое сердце, то, может быть, ей удастся уговорить отца взглянуть на мой выбор под иным углом и в нашем доме наконец воцарится мир.