Самоваров ступал осторожно. На ощупь. Он хватался за шершавые стены и шаг за шагом пробирался к комнате, расписанной ромашками и васильками. Его мучили совесть, сытость и неизвестность. Где сейчас Настя? Может, уехала? Ведь он бессовестно бросил ее еще днем, в театре. Он болтался Бог знает где до ночи. Она, перебивавшаяся бутербродами, чаем и макаронами, свернулась теперь где-то голодным котенком, а он набил себе брюхо икрой, лосятиной, даже каким-то ананасным мороженым и до сих пор чувствует все эти яства, неподвижно стоящие в нем на уровне горла и ноздрей. Его, как дорогую шлюху, привезли сюда на той самой неопознанной длиннющей иномарке; он полулежал в машине, ощущая в себе съеденное и лениво провожал глазами немногие тусклые огни ночного Ушуйска. Она, конечно, на него обиделась, уехала назад в Нетск — навсегда, навсегда, навсегда…
— Это ты? — донесся ее голос со стороны раскладушек, когда Самоваров наконец вполз в комнату и начал воровато расстегивать куртку.
— Я, — растроганно (она здесь!) отозвался он. — Спи, спи…
— Включи свет. Я соскучилась.
Он послушно отыскал выключатель, и они оба зажмурились. Ожили и запестрели Юрочкины цветы.
— Как ты поздно! Ты избил Кульковского?
— Нет. Лежачего не бьют, а он в койке как раз развалился. Я у Кучумова был, того, что на водке нарисован. Впрочем, это не он. Нанять меня хочет.
— Стулья делать?
— Нет. Найти убийцу актрисы Пермяковой.
Настя в своей раскладушке даже запрыгала, заскрипела пружинами и в ладоши захлопала.
— Я знала! Я знала! Я говорила! Только ты это сделаешь, ты один! Ты удивительный!
— Да, я удивительный. И слух обо мне прошел, оказывается, по всей Руси великой. Только вот зачем мне эта актриса? И этот водочный Кучум… Не хочу об этом, лучше скажи, как ты, что делала? Как сюда добралась?
— Я написала уже один эскиз для «Принцессы». И все-все придумала. Еще я посмотрела дурацкую пьесу какого-то Саймона Шипса.
— Как пьесу? Они же отменили спектакли?
— Нет, одумались. Дали благотворительный. Часть денег пойдет Тане на памятник. А играли ужасно. И муж ее играл, такой лысый — ты знаешь, что его из милиции выпустили? Да, играли ужасно, у брюнетки, такой загорелой, худой (она еще Софью в «Горе от ума» играла, только тогда была рыжая) голос невыносимо скрипучий… А потом Уксусов меня сюда привез, хотя я и сама автобус запомнила. И остановку… Нет, ты не вздумай отказываться, потому что кроме тебя этого сделать никто не сможет!
Она с гордостью взирала на его усталое, сытое лицо. Врет, врет Кульковский! Разве она его ловит? Если и ловит, то совсем не его, а воображаемого супермена, который радостно нарывается на приключения. Супермен разве не клюнул бы на кучумовские посулы?
— Хорошо, туши свет! Я соскучилась…
В тот бесконечно краткий миг, когда огненный волосок лампочки потускнел и истаял, а темнота, сплошная, как слепота, еще не закрыла открытые глаза, он увидел, что Настя снимает свою рубашку с атласным бантиком. Тонкие руки, вся тонкая. Считается, что он на ней женат.
Тотчас же вовне загрохотали чьи-то гигантские заплетающиеся ноги, кто-то заметался по коридору и наконец забарабанил в их дверь.
— Чертова квартира, — прошипел Самоваров. — Ни одной ночи спокойной. Опять кто-то выпить хочет. Войдите!
В комнату в очередной раз ввалился Юрочка Уксусов. Сегодня на лице его не было никакой улыбки. Он был с перекошенным ртом и всклокочен, как никогда.
— Там, там… — залепетал он, хватая воздух и не умея справиться с языком.
— Говорите же толком! — недовольно сказал Самоваров из кольца обнимающих Настиных голых рук. — Подумайте, а потом скажите. Что случилось?
Юрочка бессмысленно уставился на Самоварова и Настю. Раскладушка под ними провисла, как авоська. Юрочка наконец отдышался и смог проговорить:
— Там! Кыштымов… в ванной. Он, кажется, мертвый. Мы «скорую» вызвали, а она не едет…
Он страдальчески всхлипнул.
— Что? В нашей ванной? — вскочил Самоваров.
— Нет… Не у нас. В восьмой квартире, у себя. Это в соседнем подъезде…
Кучумовские яства содрогнулись в Самоварове. Боже, никогда эта ночь не кончится!
— Понимаете, мы у него сидели. Выпили, конечно, но немного… Совсем немного, — лепетал Юрочка. Они с Самоваровым уже спускались по лестнице, к нему вернулся дар речи, он подскакивал вокруг Самоварова и говорил без умолку. — Немного так выпили, сидим, а он, Ленька, какой-то дурной… Допустим, согласен, он и всегда дурной, но тут особенно… беспокойный такой! Все выбегал куда-то. И вот вышел… Мы ничего, сидим. Мало ли куда надо человеку?.. Нет и нет его. Мишка выглянул: в ванной свет. Мы ничего… Еще если б он в нашей ванной — тогда да, тогда б мы беспокоиться начали, ведь он в нашей ванне жабу видел… А в своей вроде нет! Или думал, что она по трубам может?..
— Вы хоть адрес свой «скорой» правильно сказали? — сварливо осведомился Самоваров. Он подумал: не приняли ли Юрочкин вызов за пьяную шутку, особенно если он и диспетчеру упомянул про жабу.
— Правильно, правильно! Там еще переспросили и адрес повторили — все верно. Вот ждем. Да сколько можно-то! Мертвый человек лежит!
— Ну, если мертвый, спешить им некуда. Вы хоть не ляпнули, что он мертвый?
— Я не помню, — захныкал Юрочка. — Но я просил побыстрее. Там же кровища! Он ведь вену перерезал!
В грязной, растрескавшейся ванне, точь-в-точь такой, как в Юрочкиной квартире (и квартира была такая же, донельзя обжитая, только о двух комнатах), сидел Лео Кыштымов, склонив на бок белое неподвижное лицо. Он был без ботинок и рубашки, но в брюках и носках. До его неприятно белой и худой груди плескалась кровавая, начавшая рыжеть вода. Его резаную руку обхватил сосредоточенный Яцкевич.
— Я вену держу. Жму. Надо жгут, ничего под рукой нету, а этот дурак убежал. Аж у самого пальцы свело, — пожаловался он.
— Молодец моряк, — одобрил Самоваров и только было взялся рвать и вить в жгут висевшую на колышке грязную тряпку, как в прихожей зазудел звонок. Юрочка спешно бросился открывать, валя по дороге какие-то гремучие предметы, ведра, что ли.
— Где больной? — раздался молодой голос.
— Он вроде мертвый, — возразил голос Юрочки, и еще что-то опрокинулось.
— Это я решу, мертвый он или больной, — самоуверенно заявил голос, — суицид не всегда кончается летальным… что у вас тут набросано?.. и если вовремя…
В ванную наконец пробрался молодой доктор в кожаном пальто поверх белого халата. Из ворота его рубашки торчала такая неимоверно тонкая шейка, что было страшно, когда он поворачивал голову слишком энергично. А это был энергичный молодой человек. Лет ему Самоваров дал бы шестнадцать с половиной, чего, разумеется, быть не могло, просто такой попался моложавый молодой человек, и солидность его повадок тоже была шестнадцатилетняя. За доктором втиснулась и заполнила остатки пространства ванной толстая медсестра.
— Посторонних прошу выйти, — строго потребовал юный доктор. Самоваров двинулся вдоль запятнанной ржавчиной, колючей стены, но, минуя медсестру, застрял.
— Проходите, проходите, — поторопила она, поколыхав могучим торсом, что, по ее мнению, должно было облегчить прохождение Самоварова. Он набрал воздуху, втянул набитый кучумовскими угощеньями живот и с усилием вырвался наружу. «Вот это, наверное, и ощущают те, кого душат подушками», — подумал он (подушкой сам он обещал удушить Кульковского!), расправился и в отместку бросил в ванную:
— Что ехали-то так долго?
— Бензину не было, — беспечно ответила медсестра. Доктор присел у ванны, рядом со скрюченным Яцкевичем. Самоварову мало что было видно из-за шерстяной спины медсестры (она тоже прибыла в пальто).
— Живой он! — радостно, непритворным школьным голосом взвизгнул доктор. — Быстренько сейчас в стационар!
Самоваров вбежал в комнату. Там недавно еще проходило привычное пиршество при участии неизменного хана Кучума и пирожков с ливером. Онстащил с кровати одеяло. Бедный актер, оказалось, почивал без постельного белья, зато одеяло у него было из хороших, чуть ли не верблюжье, только свалявшееся и грязное. Когда Самоваров с этим одеялом, предусмотрительно распростертым, вышел навстречу процессии, которая тащила мокрого, окровавленного рыжей водицей Лео, он заслужил одобрительный взгляд молодого доктора. Самоваров принял Лео в одеяло. Он оказался страшно длинным и тяжелым.
— Кто с ним поедет? — спросил доктор.
— Яцкевич, — ответил Самоваров, чтоб бедные друзья Кыштымова, совершенно одурелые и потрясенные, хоть на такие вопросы не тратили остатки рассудка. Моряк из Пальмáса показался Самоварову более надежным.
Лео снесли в машину, и Юрочка с Самоваровым вернулись в квартиру. Уксусов вопросительно глянул на Самоварова:
— А это, наверное, можно и…
Он кивнул на бурую жижу в ванне. Теперь, без Лео, воды оказалось не так уж много.
— Конечно. Спускайте.
Юрочка с брезгливым ужасом сунул руку в страшную жидкость и еле выдернул тряпку, заменявшую Лео пробку. Моментально трубу отозвались зловещим всхлипом, и завертелась прядями струй привычная ванная воронка. Смотреть на нее было неприятно. Обоим — и Самоварову, и Юрочке — сразу вспомнилась кыштымовская жаба-оборотень. Попыталась-таки высосать она у Лео жизнь и заглатывает теперь с бульканьем его разбавленную коричневую кровь.
— Глядите-ка! — вдруг вскрикнул Уксусов. — Записка?
Клочок бумаги торчал из-под детской ванны, оставленной лет десять назад давно забытыми постояльцами. Ванночка висела в головах умиравшего Кыштымова, и он вполне мог дотянуться до нее своей длинной рукой.
Самоваров взял записку. Это был неровно оборванный кусок серой бумаги со следами сгибов — наверное, в нее заворачивали мыло. Было на бумажке всего два слова — коротких, криво разъехавшихся, расплывшихся. Чем Лео писал? Ага, вот: зубная щетка лежит на краю ванны. Лео писал обратным концом зубной щетки — и (о ужас! Юрочка задрожал, когда тоже это сообразил) кровью!
А слова были такие: «Прости, Таня!»
— Прости, Таня, — прочитал и Уксусов. — Что же это такое? Что же это значит?
— Самоубийцы обычно оставляют записки, — пояснил Самоваров, присев на край ванны. — Они либо просят никого не винить, либо, напротив, кого-то винят…
— Но здесь совсем не то! — закричал Юрочка. — Тани-то нет. Чего же он извиняется перед ней? Как это? Как?
Записка ходуном ходила в Юрочкиных руках. Самоваров спокойно отобрал ее и сунул в карман.
— Отдайте! Отдайте! — впился вдруг Юрочка обеими руками в Самоварова. — Я понял! Все понял: это он! Это он ее! За что же еще просить прощения? Совесть замучила, и он… Это же ясно! Помните, что я вам говорил, когда мы у вас выпивали?
— Помню. Главное, выпивать вашей компании следует поменьше и пореже.
Юрочка не слушал его. Он носился по коротенькому коридорчику, опрокидывая и вновь ставя на место табуретку, и останавливался только для того, чтоб постучать кулаком по боку платяного шкафа, который отзывался на удары глухим эхом пустого нутра.
— Это он, он, этот мерзавец, этот извращенец! Это он!.. Он в туалете на пляже подглядывал! — вопил Юрочка. — А я? Я с ним водился! Пил с ним! Каждый день виделся и не догадывался. Нет, хуже: догадывался (я же вам говорил!) и все равно пил! Подлец я! Я с ним пил, а он пошел и убил ее!
Юрочка перестал бегать и бурно разрыдался, уткнувшись в дверцу многотерпеливого шкафа. Вид женских слез был Самоварову невыносим — и потому только, что до знакомства с Юрочкой он мало сталкивался со слезами мужскими. Это зрелище оказалось много хуже и неэстетичнее. Он послушал немного громкие всхлипы и посмаркивания Уксусова и не выдержал — подошел и изо всех сил потряс Юрочку за плечи:
— Прекратите сейчас же! Вы хуже бабы! Чего вы мажете соплями этот несчастный шкаф? Пить надо меньше, а думать больше.
Юрочка отнял от шкафа мокрое лицо, робко, из-за плеча, глянул на Самоварова и попробовал было завести свое:
— Это он! Это же он! Ясно, он!
— Ничего не ясно. У самоубийц помутненное сознание. Все им представляется в диком и неверном свете. Ничего не ясно! А вы поносите почем свет своего товарища. Он страдает сейчас. Возможно, умирает! И вам потом будет стыдно. Уже сейчас должно быть стыдно за безобразные истерики. Пойдемте домой. У вас есть ключ от этой квартиры?
— Не-а, — сказал Юрочка. — Да тут замок захлопывается. Если что, потом Витя откроет, шофер наш. Он любой замок открыть может.
Порадовавшись полезным свойствам Вити, Самоваров сгреб еще плачущего носом Юрочку и потащил его из страшной квартиры.
— А вы сильный, — одобрительно заметил Юрочка и повел смятыми плечами. — Прямо как наш Геннаша Карнаухов.
Это был серьезный комплимент.
Дома Юрочка долго порывался что-то рассказывать и снова плакать. Самоварову стоило большого труда заставить его угомониться. Наконец, Юрочка затих на своей кровати, прямо в пиджаке и ботинках (Самоваров счел излишним собственноручно его раздевать). Можно было надеяться, что он не будет сегодня больше врываться без стука и пугать Настю.
— Наш договор остается в силе? Вы мое досье прочитали? — умоляюще вопрошал Уксусов с кровати, когда Самоваров был уже в дверях.
— Конечно, конечно! Спокойной ночи.
Настя терпеливо ждала установления тишины. Когда Самоваров вернулся, она, уже снова в рубашке, совершенной Аленушкой сидела в своей раскладушке — так же коленки обхватила руками и так же волосы рассыпала. Только Аленушка с картины, несмотря на прославленность, всегда казалась Самоварову на лицо страшноватой. Настя была куда милее.
— Он больше не придет? — с надеждой спросила она.
— Не должен. Если что, я его выкину. Силу тут уважают. Геннадий Петрович — эталон изящного обхождения.
— Ты удивительный! — без всякой связи с предыдущим воскликнула Настя. — Когда я в Афонине к тебе пришла — ты помнишь? — то сказала, что мне всюду страшно, а с тобой не страшно… Вот тогда все и решилось! Ты почувствовал это? Тогда?
Самоваров делано согласился. Этот афонинский приход был теперь любимой сказочкой Насти. Она уже сама поверила, что именно тогда, четыре года назад, и влюбилась безумно в Самоварова. По ее мнению, много было и других знаков и мистических примет того, что они суждены друг другу. Главное, она всегда знала, что им быть вместе! Самоваров слушал эти бредни и не пытался выяснить, почему же она так мало интересовалась им все эти четыре года, зато, по его наблюдениям, охотно общалась с какими-то бородатыми румяными юношами. Еще менее он пытался узнать, что случилось с ней теперь. Вдруг ответ будет для него неутешительным? И болтовню Кульковского он проверять не стал. Если она считает себя замужем, пусть. Будь что будет. В конце концов, такая молодая, милая и вся его.
— Спи, — тихо сказал он.
— А ты?
— Я посмотрю на кухне этот желтенький документ Уксусова. Оценю в свете происходящего.
— И мне любопытно. Иди сюда.
Они уселись в скрипучей раскладушке, Настя положила голову на плечо Самоварова, и желтая тетрадь была раскрыта.
Ничего дельного в этой тетради не нашлось, зря Самоваров надеялся. Почерк у Юрочки был ужасный, он еще, наверное, и плакал, когда писал, настолько страницы покоробились и пожелтели. Мелькало много ошибок во вкусе Кульковского и Шереметева — даже по этому признаку Юрочку следовало признать хорошим парнем. Зато запятых было множество, а также восклицательных знаков, многоточий и кудрявых рамочек вокруг имен и дат. После изучения неразборчивой уксусовской писанины Самоваров знал, что Юрочка Таню не убивал, «потому что это я и я это знаю», что в «Горе от ума» он вальсировал в роли Московского Барина (в малиновом-то пиджаке!) и что их дом стоит на улице Володарского. Всего-то! Правда, среди подозреваемых попался какой-то Владислав Шухлядкин, судя по всему, последнее Танино увлечение — а в театре Самоваров никакого Шухлядкина не встречал и даже не слышал о таком. Вся Танина история представлялась столь же невразумительной, как Юрочкин почерк. Ну и пусть! Не в самом же деле Самоваров взялся спасать драчливого Геннашу или хана, губителя мхов и лишайников! А вот кыштымовская записка все-таки что-то да значит. Кто такой Кыштымов? Просто неприятный тип с комплексом питомца Щукинского училища? Или?.. А кто такая Таня? Беззаконный талант? Истеричная нимфоманка? Девочка, смятая неприветливой жизнью? В женщинах уж точно никогда не разобраться.