Вопрос задала соперница Тани по пьесе: она-то и отбила Глеба-подлеца. Была она сухощава, с хищным профилем и неожиданно большим при такой худобе бюстом. Кульковский обрядил ее в ярко-розовое платье с множеством аляповатых оборок.
Актриса эта, тоже с кофе в руках, привычным движением ноги выдвинула стул, села и уставилась на Самоварова грубо нагримированными для сцены глазами. А глаза у нее были желтоватые, с ядом. Вообще женщина выглядела опасной. Во всяком случае, Самоваров таких сторонился. И густая эта смугловатость, и родинки на шее, и пястье, играющее остренькими косточками, не сулили ничего хорошего. Самоваров не ответил, тот ли он самый, но актриса в розовом нисколько не смутилась и тут же задала другой вопрос:
— Ну, и как вам у нас? Захолустье, да?
Самоваров издал неопределенный звук.
— И сразу с Юрочкой Уксусовым подружились! — не унималась актриса. — До тесноты и откровений? Это чтоб Мумозина позлить?
— Зачем мне его злить?
— Незачем! А хочется, да? Хочется, хочется, я знаю! Я-то видела, как вы глядели, когда Геннаша днем его трепал. И не отпирайтесь! Вы только Юрочку не сильно обижайте.
— Я никого не обижаю и ни с кем тут не дружу, — огрызнулся Самоваров. Ему тошно стало от мысли, что за ним наблюдают, взгляды его толкуют, будто он в самом деле участвует в здешней жизни. — А Юрочки вашего знать не знаю!
Дама в розовом не поверила:
— Это вы серьезно?.. Ну, тогда вас можно извинить, тогда это Юрочкины враки. Он ведь у нас — как бывают городские сумасшедшие — театральный сумасшедший. Шехтман когда-то пригрел, теперь не отвяжешься.
— Так он головой нездоров?
— Здоров, здоров, как все мы! — успокоила актриса («Если как все вы, то плохи его дела», — подумал Самоваров). — Просто Юрочка энтузиаст. Занимался в каком-то драмкружке и решил, что его место в театре. Рабочим сцены был, в столярке что-то строгал, билеты ездил по конторам навязывать. Но главное для него — на сцену выйти. Каждый вечер! И ведь выходит — гостем, лакеем, милиционером в последнем акте.
— Без слов и всегда в малиновом пиджаке?
Актриса расхохоталась, даже кофе раплескала.
— Так вы уже сообразили? Шустрый какой! Ну да, в малиновом. Ему костюмов не шьют, а из подбора он надевать не хочет: красивым быть желает. Который год в своем малиновом выходит. Жена сбежала, денег ни черта, бездарен, как дерево — но каждый вечер на сцене. Чем не сумасшедший? А как Таня наша переспала с ним, так совсем рехнулся. Он, поди, вам рассказывал, что переспала?
— Нет, я понял, что не так было, — не согласился Самоваров. Актриса откуда-то из-под юбочных оборок извлекла пачку сигарет и розовую, в тон платья, зажигалку. Сигарету она вложила себе в губы, сложенные трубочкой, а зажигалку вручила Самоварову. Прикурив, она спрятала зажигалку, сощурилась и снова вцепилась в Самоварова:
— Вы поверили Юрочкиным россказням? Что она прискакала полуголая, он ее в кроватку уложил, а сам провздыхал в уголку? Вы верите, что молодая женщина и молодой мужчина, пусть даже Юрочка, могут ночь в одной комнате провести и не трахнуться?
— Я поверил, — неприязненно ответил Самоваров. Ясно было, что эта вот красавица что днем, что ночью трахнется с кем угодно, не моргнув глазом. Она снова расхохоталась, стряхнула колбаску пепла в свой кофе и сообщила:
— А вот Генка не поверил! Юрочку так отделал, что челюсть в стационаре пришлось вправлять. А уж он-то Таню знает… Кстати, как вам игра нашей звезды?
— Хорошая игра.
— Ну, она органична, конечно… Но ничего особенного!
И дама в розовом выстрелила в Самоварова струей дыма. Он не обиделся — знал, что ничего иного ни одна женщина о другой никогда не скажет. Интересно, что всегда одними и теми же словами!
Он добавил:
— И Глеб Карнаухов хорошо играет.
Веселье актрисы стало буйным, она даже ногами засучила под столом:
— Вы и это заметили? Ну и глаз у вас! Впрочем, ведь вы художник. Нарисуете меня? Почему нет? Эх, вы, художник! Да Глеб совсем не умеет играть! Он просто выпить хочет.
Самоваров не поверил.
— Выпить! Выпить! — задорно твердила актриса. — Кучумов (это кит наш местный, водочный король) ровно в десять после тяжкого трудового дня является в свой ресторан «Кучум» — расслабиться немножко. Он там поит Глебку бесплатно, лично и всласть. Меценат! Вот Глебка туда и бежит со всех ног, потому что в одиннадцать Кучумова там уже не будет, и не поднесет никто. Глебка с обеда уже в узде — глаз горит, копытом бьет. Мумозин у нас, вы знаете, любит пожевать психологические сопли, а Глебка ему спектакли срывает. Такой темп задаст, что не до состояния, не до сверхзадачи, успеть бы все свои реплики оттарабанить! Прямо черт в нем сидит. Зеленый черт! Не дай Бог, к десяти спектакль не кончится — со сцены спрыгнет, сбежит. У нас ведь из-за него «Царь Федор Иоаннович» сдох. Сняли! А почему? Пьеса-то длинная, режиссура мумозинская тягомотная — а как Глебка выскочит, так всё кувырком идет. Реплики путаются, бояре мечутся, шапки роняют, на шубы друг другу наступают, бегают, как зайцы — Мулен-Руж, а не Древняя Русь! Мы угорали со смеху! Не верите?
Дама в розовом рассказывала актерски занятно, с ужимками, но Самоварову действительно не хотелось верить, что Глебов огонь, Глебов затравленный взгляд, снопы эти искр из глаз, эти нетерпеливо трясущиеся руки — всего лишь муки алкоголика. Дама докурила сигарету, утопила ее в кофе, а потом заговорщически нагнулась к Самоварову:
— Не верите? А прислушайтесь! Вот, шум на сцене? Это Глебова сцена кончается. Сюда прибежит — смотрите тогда, что за творческий огонь в нем горит.
Она откинулась на спинку стула и ехидно усмехнулась. Действительно, после каких-то стуков и выкриков со сцены в буфет ворвался Глеб Карнаухов. Он окинул вдохновенным, беспокойным взглядом небольшое помещение, бросился было к стойке, но круто развернулся, налетел на одного из гогочущих и стал выворачивать ему руку. Оказалось, он просто хотел посмотреть, который час.
— Врут они у тебя! Отстают! — вскрикнул Глеб, отшвырнул чужую руку и уставился на свою. — И мои, конечно, отстают. Ч-ч-черт! Не успею!
— Успеешь, еще сорок минут, — утешил его кто-то.
Глеб потряс головой и вдруг бешено заколотил кулаком по стенке.
— Чертова режиссура! Ползают, как сонные мухи! По часу сидят и в потолок пялятся. Ч-чертов Мумозин! Не успею!
— Ну что я вам говорила? — многозначительно промурлыкала актриса в розовом. — А? Вот вам и Мочалов с Качаловым.
Глеб что-то расслышал, быстро обернулся, секунду тяжелым оком впивался в смуглую даму, а потом улыбнулся криво:
— А, Мариночка! Обаяла уже нового художника из Нетска? Мышкуй, мышкуй! Только не засидись, на поклоны выйди. А я не останусь.
— Мумозин будет недоволен, — заметила Мариночка.
— Этого милостивого государя я видал в гробу! С его режиссурой вместе. Моллюск бородатый!
— Почему же моллюск?
— Потому что жижа, слизь беспозвоночная. И дерьмо. Режиссура!.. У, половина уж! Не успею! Пойду Яцкевичу пинка дам. Пускай и не думает этот чертов вальс врубать. На нем минут пять теряется. Сразу финал! А моллюску пусть скажет, что аппаратура заглохла. Ч-черт!
Глеб ринулся вон нетерпеливой рысью, а Мариночка торжествовала:
— Видали? Вот так. Истина в вине! Уж если кто у нас из молодых играет (я своего Андреева не хвалю, не Бог весть что), так это Лео Кыштымов. Вон он сидит! Нет, не мордастый, а тот, что повыше, да!.. Вот он чего-то стóит. Он ведь Щукинское училище закончил.
Самоваров посмотрел в указанном направлении. Воспитанник Щукинского училища с виду был крайне неказист. Мариночка между тем продолжала:
— Конечно, Глебка не всегда такой был. Это Таня его довела. Тут сам Фрейд запил бы. У нас здесь целая толпа чокнутых бегает — всё ее работа. От Гены Карнаухова до шофера Вити. Все мы, женщины, любим помучить да повертеть, но надо же и меру знать! Самой-то от всего этого радости никакой. И выгоды даже! Казалось бы, растаял Мумозин — так бери его, жми повидло. Весь театр твой! Нет! Надо найти какого-то сопляка и ради него… Или вот — побежали бы вы, например, от Генки (пусть плешь, пусть десяток килограммов лишних, но ведь супермужик!) к Юрочке убогому?
— Не знаю. Не был замужем и не собираюсь, — недовольно ответил Самоваров. Он терпеть не мог женских откровенных разговорчиков, но вечно на них нарывался. Мариночка снова захохотала.
— Вот вы всё смеетесь, — наконец сказала она (хотя Самоваров во время всего разговора даже не улыбнулся ни разу), — а попомните мое слово: допрыгается Пермякова. Что-то слишком уж ее заносит в последнее время. Добром не кончится! Допрыгается! Причем очень скоро.
— Как вы мрачно! — не выдержал Самоваров.
— Хотелось бы немрачно, и у меня чутье. Андреев мой меня Кассандрой зовет. Вы, наверное, не знаете — это в Древней Греции. Она все предсказывала, а ей никто не верил. Потом все-все сбылось. Мой Андреев так и говорит: ты — совершенная Кассандра. Я и правда все предчувствую.
Самоварову до смерти надоела ее болтовня, он поднялся и сказал на прощанье:
— Ой, берегитесь большого сходства!
— С кем?
— Да с Кассандрой. Она ведь плохо кончила.
— Как плохо? — не поняла Мариночка.
— Изнасиловали ее. Взвод солдат. Лучше не пророчить. Всего хорошего.
И он отправился прочь служебным ходом.