Глава 7

— Николай Алексеевич! Вот и я! — весело заулыбалась Настя. В ее хрустальных глазах вспыхнули и тут же погрузились в тень голубоватые глубины. Красивая…

— Здравствуйте, — ответил Самоваров. Он все не хотел смириться с тем, что она явилась. Вот если бы моргнуть, и этот бред рассеялся бы! — Не ждали, не ждали! Как вы добрались? Вечером ведь поездов нет.

Он старался придерживать дыхание, но не угадывал и безобразнейше дважды икнул, пока произносил эту недлинную фразу. Настя все улыбалась.

— А я автобусом, проходящим. Что, быстро собралась?.. Какой тут театрик симпатичный, с колоннами!

Самоваров в ответ икнул. Тупой дед-вахтер с любопытством поглядывал на Настю и на грунтованные картонки, привязанные к ее сумке. Однако икота Самоварова занимала его еще больше.

— Ты выпей воды и потом не дыши, — надменно и зычно посоветовал он.

— А вот и пьеса у меня, «Принцесса на горошине», — Самоваров стал совать Насте полученные от Шехтмана листки. — Можете сразу и приступать… через две недели премьера.

— Воды выпей и не дыши! — гаркнул дед. Он, видимо, решил, что Самоваров, как и он сам, туг на ухо и не расслышал полезного совета. Самоваров только страдальчески повел плечами. Неловкое молчание наконец было нарушено его иканием, а также донесшимися со сцены звуками вальса Хачатуряна. Мишка Яцкевич на посту!

— Там что, спектакль? — прислушалась Настя.

— Угу. «Горе от ума», — подтвердил Самоваров. — Хотите посмотреть?

Он отвел Настю, прямо в дубленке и с картонками, в свою директорскую ложу, а сам отправился в туалет пить воду и не дышать. С ужасом взирал он на свое зеленое, несчастное, икающее лицо в зеркале. А Настя, однако, скоро приехала! Это к лучшему — завтра можно делать ноги. И с плеч долой. Лена говорит, дело верное. А Мумозин слегка ненормальный. Но жулик… Она такая красивая! Старый дурак. Зачем пил? К черту стулья! Уже ничего не поделаешь.

Избавившись от икоты, Самоваров почувствовал себя посвежевшим и вполне приличным. Он вернулся в директорскую ложу, называл Насте актеров, смешно рассказывал про потолок в декорационном цехе и даже повел за кулисы. Оттуда они наблюдали выразительный профиль Мумозина. Владимир Константинович растопырил руки и закричал навзрыд: «Ве-ли-ко-лепные соорудя па-ла-ты!..»

— Чего он орет-то так? — шепотом спросил юный монтировщик, который изготовился выкатить на сцену фанерную колонну на колесиках.

— Климакс у него, — ответил Лео Кыштымов гадким голосом. Он ждал своего выхода и уставился бесстыдно на Настю выпуклыми глазами, еще розовыми после вчерашнего. Хотя, возможно, они всегда у него розовые? Самоваров поспешил увести Настю подальше от разнузданного Лео.

Они вернулись в ложу и оттуда полюбовались Юрочкой, который в малиновом пиджаке присутствовал на балу у Фамусова в числе четырех гостей (текучка! больше гостей наскрести не удалось). Юрочка даже вальсировал под Хачатуряна, только дамы ему не досталось, и он кружился, подняв руки веночком над головой, и все норовил поддать бедром уворачивавшегося и скалившего зубы Кыштымова. Мумозин-Чацкий кричал монологи, высоко вздымал к потолку бороду и показывал поросшую шерстью шею.

— Согласен, Чацкий бесится перед пенсией, — злословил Самоваров, сидя в золоченой пасти директорской ложи. — А вот и Фамусов! Это Геннадий Петрович Карнаухов. Ему, как и Чацкому, пятьдесят, но накладочка на лысине здорово его молодит. Во всяком случае, меня уверяли, что молодит. Он и будет у вас принцем на горошине.

Настя смеялась. Ей почему-то спектакль нравился. Нравилась Альбина, которая падала на кушетку, высоко задирала ноги и показывала залу очень стоптанные, пыльные подошвы. Нравилось, как добросовестно плясала четверка гостей. Вскоре Владимир Константинович потребовал карету, побегал немного на месте, потряс бязевым плащом и шаркающей трусцой двинулся вон из Москвы.

— До чего все-таки весело всегда в театре! Даже когда спектакль ужасный, — заключила Настя. — А где тут эти служебные комнаты? Вы ведь прямо тут живете, в театре?

— Я тут не живу, — ответил Самоваров.

— А я так поняла по телефону… и рассчитывала, что…

Вот те раз! В самом деле, куда ее теперь девать? Ночь уже на дворе. Что же, к Кульковскому? В его клетушки, под кружевную кровать?

— Не волнуйтесь, сейчас все устроим! — с фальшивой бодростью заявил Самоваров и отправился искать начальство. Мумозин как сквозь землю провалился. Самоваров уже вообразил Настю на своей раскладушке под сенью гвоздик и ромашек, а себя, как Юрочку, в уголку, на газетке. Черт знает что такое! Зачем он пялился на спектакль, когда у самого горе, и не от ума!

Вдруг со сцены, где монтировщики с грохотом разбирали Вовкины конструкции, донесся пронзительный ор Шереметева.

— Что? Художник? Какие проблемы! — обрадовал Эдик Самоварова. — Мы его к Кыштымову подселим, в восьмую! Там есть комната.

— Художник — это молодая девушка, очень интеллигентная. Кыштымов как-то не очень подходит, — объяснил Самоваров. Он припомнил и рассказ про жабу, и алчные розовые взгляды Лео на Настю.

— Да, Кыштымов довольно похабный, — согласился Эдик. — Может, его к вам отселим? Нет, он не пойдет, ему там что-то мерещится… Что же делать? А если ее тут поместим, в моем кабинете? Диван-кровать здесь зеленая, постель какую-нибудь подберем, а? А завтра видно будет. А?

Настя на зеленый диван согласилась. Но когда Самоваров и Эдик пожелали ей спокойной ночи, она забеспокоилась.

— Как же это? Я что, одна буду в целом театре? Таком огромном и пустом?

Ее голос задрожал.

— А чего бояться? — не понял Шереметев. — Мы же вас запрем тут! А внизу будет сторож Мироныч. Он, правда, глухой, как чурбан, и дрыхнет всегда, но так и спокойнее! Чего бояться?

На глаза Насти навернулись крупные слезы.

Самоварову стало ее жалко. И стыдно: ведь, по сути дела, именно он заманил ее в этот дурацкий театр, а теперь бросает на произвол судьбы, под охрану глухого Мироныча (не того ли, что давал советы пить и не дышать?).

— Может, и мне остаться… — начал было он.

— Ну да! Великолепно! — заорал Эдик. — Да здесь год можно прожить, не выходя! Диванов-кроватей — до хрена! Любой выбирайте! Вы можете здесь, а вы — в предбаннике, почти рядом. И страшно не будет!

Он тут же выскочил за дверь и с грохотом разложил тамошний диван-кровать, даже прыгнул на него и опробовал, высоко подскакивая на пружинах и крича:

— Глядите, как отлично! Диван-кровать что надо! Какая крепкая!

«Вот тебе и отоспался после кучумовки!» — с досадой подумал Самоваров. Он потушил настольную лампу (такие были во всех кабинетах — наверное, тоже подарок каких-то спонсоров — любителей психологизма). Зеленый диван оказался неровным и неудобным. Под голову Самоварову Эдик выдал подушку-думку из какого-то исторического спектакля. Думка была плюшевая, лысоватая и пахла тленом. Самоваров безуспешно пытался ее взбить. Он досадовал, что заварил такую кашу, и надо теперь возиться с Настей, совершать глупейшие рыцарские подвиги вроде этой ночевки. «Дурак из дураков», — самокритично повторял он. Голова его гудела, перед глазами все вальсировал Юрочка и орал Мумозин во фраке. Самоваров вздохнул, помял еще подушку и собрался снимать протез.

Тихо скрипнула дверь. Самоваров повернулся и увидел что-то белое.

— Мне страшно. Там кто-то ходит, — раздался тихий Настин голос.

— Кто ходит? Где? Это, наверное. Мироныч, — проворчал Самоваров и включил лампу. Он увидел рядом с собой Настю в белой ночной рубашке с атласным бантиком на груди.

— Мироныч — это внизу. Это дед. А здесь другое! Небольшой кто-то, — шепотом объяснила она.

— Что за ерунда! Никого здесь нет.

— Есть! И ходит. Небольшой. Там!

Самоваров нехотя покинул зеленое ложе и прошел в кабинет Эдика. Он включил свет. Никого не было.

— Значит, это в коридоре, — настаивала Настя, дрожа все больше и больше.

Зажгли свет и в коридоре. Настя приоткрыла дверь в фойе, где тускло белел лес колонн. На исхоженном, исцарапанном паркете лежали полосы бледного света.

— Смотрите, какая луна! Огромная и синяя. И капает где-то — слышите? Кап-кап… А! И ходят! Вот! Вот! Слышите? А-а-а!

Настя вцепилась в локоть Самоварова, и он протащил ее к выключателю, чтобы убедить — кроме диванов-кроватей в фойе нет ничего устрашающего. Настя прошлась по огромному пустому залу, заметила стенку с портретами:

— Вот они! Все актеры. И художественный руководитель в рамочке. Чацкий из него кошмарный, правда?

Самоваров согласился и тут же излил всю желчь, накопившуюся у него на Мумозина за последние два дня. Настя смеялась, приседая от хохота, смешно натягивая рубашку на коленки. Потом она бесстрашно заявила:

— Но мы-то ему не дадимся, да? Мы не дадимся! Мы перевернем этот театр вверх дном!

Она разбежалась, хотела прокатиться по паркету, но не удержалась и свалилась на диван-кровать.

— Глядите! Здесь всюду диваны-кровати! — засмеялась она. — Тридцать тысяч диванов-кроватей! И все раскладные?

Она попыталась разложить одно из этих неуклюжих зеленых сооружений и, давясь от смеха, позвала Самоварова:

— Да помогите же, Николай Алексеевич!

Он помог. Ей тут же захотелось разложить другой диван. Самоваров плелся за нею, раскладывал диваны и раздраженно думал: «Что это на нее нашло? Распрыгалась! Развеселилась! То страшно ей, то смешно. А я-то думал, она серьезная девица. Чего ради я-то вожусь с этими диванами? Дурак дураком. Приехал в Ушуйск и одурел — диваны раскладываю. Наверное, кучумовка сказывается — отрава первостатейная. Господи, еще диван?.. А она до чего хорошенькая. Надето у нее что-нибудь под рубашкой или нет?»

Настя весело оглядела фойе и осталась довольна: все диваны вдоль стен стали кроватями. Она тут же устремилась в очередную дверь:

— А там у нас что? Ага, сцена — я знаю, такие выходы только на сцену бывают.

И она весело затопотала по железной лесенке. Когда и Самоваров добрался до сцены, Настя уже орудовала у пульта, зажигая и гася лампы освещения. У него зарябило в глазах: мелькали цветные огни и взбесившаяся девчонка в ночной рубашке.

— Я всегда об этом мечтала! Я на свободе! — кричала Настя. — Эх, еще бы музыку!

Самоваров испугался.

— Вы там не сломайте чего-нибудь. Вдруг короткое замыкание выйдет… пожар…

— Тогда вы меня спасете! Да не бойтесь, Николай Алексеевич, я знаю, что делать. Я какой-никакой, а сценограф. Я все знаю. Вот, глядите! И-и-эх!

Сверху на Самоварова стремительно поползло какое-то железное бревно. Он отскочил, бревно остановилось, а Настя засмеялась. Через минуту она пронеслась над сценой по-тарзаньи, ухватившись за какой-то висячий канат. В пролете своем только на долю секунды она попала в луч самого мощного прожектора, но и этого было довольно, чтоб Самоваров уяснил — под рубашкой у нее ничего нет…

— Настя, — сказал он деревянным голосом, — вы так расшалились, что, пожалуй, и глухой Мироныч забеспокоится. Вызовет еще пожарных. Или милицию. Был у нас в музее такой случай. Не стоит попадать в дурацкие истории!

«Уже попал! Уже попал!» — шумел в ушах Самоварова какой-то горячий прибой. Безобразная выходка прожектора доконала его. Он медленно повернулся и побрел к своему дивану, к прелой Эдиковой подушке. Он понимал, что идет в пропасть, к черту в горло, а за ним бежит Настя и выключает на ходу лампочки.

Самоваров решительно вырубил свет у Эдика в предбаннике, прикрыл дверь и бросился на подушку. Его глаза жег горячий песок, просыпанный кучумовкой и бессонницей, а сквозь песок бельмом сиял проклятый прожектор, который разоблачил Настю. Призраки Юрочки, Мумозина, танцующего Кыштымова рассеялись и забылись, только в огне прожектора, зеленеющем от бешеного накала, взад и вперед качалась тонконогая беззащитная тень. Ничего нет под рубашкой!

Было тихо, только отчетливо где-то капало — протекала драная ушуйская крыша. «Пропал! Пропал! Пропал! Пропал!» — шуршал в ушах кровавый прибой в такт частому пульсу.

Снова скрипнула дверь. Самоваров даже не повернулся. Наоборот, он только теснее прильнул к лысому плюшу подушки.

— Николай Алексеевич! — шептала Настя. — Там кто-то ходит! Небольшой. Мне страшно…

Самоваров не шевельнулся.

— Мне страшно! Мне страшно! Мне страшно! — шептала она уже над его ухом. Тонкие прохладные руки обхватили его, отодрали от подушки, тонкие пальцы поворачивали его жесткую, горящую, как от пощечины, щеку к губам, бессмысленно шептавшим:

— Мне страшно! Мне страшно! Мне страшно!

— Пропал! Пропал! Пропал! — накатывал прибой.


Утром, довольно поздним, когда уже все волшебства обязаны рассеяться и сгинуть, Самоваров проснулся. В Эдиковом предбаннике действительно ничего волшебного не обнаружилось. Предметы приобрели свой дневной вульгарный вид: и облезлый шкаф, и рваные куски картона в углу, и стол с кучей бумаг и с глубокой тарелкой, полной окурков. Самоваров проснулся, увидел все это и понял, что вряд ли можно проснуться более иным, чем был накануне. На его груди спала обнимающая Настина рука с коротко остриженными детскими ноготками. Под ее головой, под сетью спутанных пепельных волос, виднелась безобразная плюшевая подушка. Сам же Самоваров почивал на какой-то промасленной Эдиковой куртке, шея его затекла — собственно, оттого он и проснулся. «Мать честная», — чуть не вслух простонал он, когда увидел спящую Настю и одновременно ощутил общее их сладостное тепло под засаленным одеялом, которым укрывался, верно, сам царь Федор Иоаннович. «Зачем я вчера не уехал? — продолжил Самоваров беззвучные стоны. — Или позавчера? Хотел ведь! Это все Овца-Овцеховский! А теперь коготок увяз — всей птичке пропасть!» Он сравнил себя с птичкой, потому что сумасшедшей этой ночью (вот что значит полная луна! сомнамбулы падают с крыш, а здравомыслящие люди делают глупости) под царским одеялом было у них говорено: они будут отныне вместе, вместе, вместе; они давно друг друга безумно любят! Настя домой, к родителям, ни за что не вернется, а сразу поселится в Нетске у Самоварова!.. а тут, в Ушуйске, они будут вместе, вместе, вместе! среди Юрочкиного цветника! Нет, это должно было случиться! рано или поздно! они знали, знали!..

Все это говорила, разумеется, Настя. Самоваров вздыхал и сомневался. Он нажимал и на разницу в возрасте, и на свою инвалидность, и на то, что нрав у него нудноватый. Не забыл он сообщить, что в служебной квартире, помимо Юрочки и Мишки, водится пропасть тараканов. Но все-таки выходило по Настиному. И вот теперь, держа в затекших объятиях эту прелесть — прелестная ведь девочка! — Самоваров не мог понять, рад он или не рад.

Скорее, не рад. Не собирался он обзаводиться никакой прелестью! Он любил свою привычную и спокойную жизнь, свою спартанскую квартиру с коллекцией самоваров. Не противны ли ей самовары? Хотя согласилась же она на тараканов… Нет, с Настей не обойдешься так попросту, как с теми бывавшими у него нетребовательными женщинами, бесследно забытыми. Одна надежда: вот она сейчас проснется — и слетит вчерашний дурман. Особенно, когда увидит его истинную утреннюю физиономию. Не обрадуется! Во всяком случае, сам Самоваров, даже свыкшись со своей наружностью, никогда не радовался ее отражению в разных блестящих предметах.

Нетерпение тотчас же убедиться, что она действительно не обрадуется, и он снова будет свободен настолько овладело Самоваровым, что он довольно резко пошевелился и стал высвобождать свою руку из-под Настиного плеча. Настя вздрогнула. Ожили ее ресницы. Самоваров нарочно разместил свою небритую физиономию в поле ее зрения. Настя приоткрыла глаза, медленно и блаженно улыбнулась, будто увидела не небритое помятое лицо, а нечто невыразимо прекрасное, и потянулась к нему губами. Самоваров свалился в нелепую сладострастную бездну, из которой не было никакого исхода. «Черт дернул меня…» — привычно подумал он, погибая и увязая окончательно.

К полудню они явились в театр уже привычно в обнимку. Они успели побродить по слякотному, серо-бурому Ушуйску, поесть в какой-то пельменной, порадоваться, как прекрасна их внезапно соединившаяся жизнь, придумать, как они вместе теперь будут душить Мумозина. Они насмерть исцеловались, и у Самоварова с непривычки заныли и губы, и зубы. И хотя его обдавало иногда холодным потом здравомыслия (чего она на меня набросилась? нет ли какого подвоха? уж не смеется ли надо мной?), все-таки он не бунтовал, а только кивал и целовался.

Знакомые лица, встреченные в театре, показались Самоварову странноватыми, но он приписал это собственной нелепости в роли бой-френда. Только в декорационном цехе он заподозрил неладное. Кружевница с конфетной коробки, прекрасная Лена сидела привычно за своим «Зингером» под сочившимся брюхом потолка. Она не улыбнулась и не проявила ожидаемого любопытства по отношению к Насте, а только сказала настороженно:

— Слышали уже?

— А что такое? — легкомысленно бросил Самоваров. Он решил, что Геннадий Петрович снова, по своему обыкновению, хватал за грудки Владимира Константиновича.

— Не знаете, стало быть. Таню нашу убили.


Загрузка...