Самоваров звонил в дверь Владислава Шухлядкина. Он хотел было остаться дома, поваляться на раскладушке, но не улежал. Во-первых, таинственный красавец проживал почти рядом с театральной братией — почему бы и не сходить к нему, если надо пройти всего пару кварталов? Минимум усилий. Настя, во-вторых, была твердо уверена, что Самоваров так и рвется к Шухлядкину, и ждала рассказа об этом визите. Самоварову не хотелось выглядеть в ее глазах героем-суперсыщиком — зачем обманывать ребенка? — но чтобы она считала его вялым трусливым байбаком? Никогда! В-третьих, взглянуть на Владислава и самому хотелось. Неправдоподобная история — неужели Таня была такая? Какая она была, Самоваров еще не понимал, но что она теперь ему не посторонняя, ощущал. Настя его своим детективным рвением заразила, что ли? Во всяком случае, он решил, особенно не углубляясь в подробности, получить представление о герое последнего — или не последнего? не все Мошкин разузнал? — Таниного романа. Достаточно для этого позвонить в дверь, посмотреть, что за малый, и тут же сказать, что ошибся адресом. И хватит с него!
Самоварову открыл дверь не юный соблазнитель, а красивая молодая женщина в чересчур обтягивающих оранжевых штанишках и с недомашней раскраской на лице. Это еще кто? Самоваров смутился, напустил на себя официальной хмури и строго спросил Владислава Шухлядкина.
— Кто там, мама? — донесся из глубины квартиры мужской голос.
— Это, Владик, к тебе из прокуратуры, — безмятежно ответила мама.
Самоваров покосился в большое зеркало в прихожей: действительно ли есть что-то в его физиономии неотразимо карательное и правоохранительное? Отражение в зеркале, как всегда, его мало обрадовало.
Мама заботливо помогла Самоварову раздеться и, дразня оранжевым, повела в комнату таинственного Владислава. Комната оказалась самая банальная, вся облепленная плакатами, с пестрой тахтой и неизбежным музыкальным центром. Обращали на себя внимание только зиявшие среди плакатов две необыкновенно топорные авангардные картины да крупные фотографии хозяина комнаты (Самоварову сразу вспомнился Мумозин). Владислав был который уже ушуйский красавец, показанный Самоварову за последние дни? И на фотографиях, и наяву очень приятный паренек. Свежесть он имел еще цветочную, зато взгляд вполне твердый, совсем как у Лешки Андреева, красавца с руками в карманах. Немигающий взгляд покорителя женщин.
— Вы от Мошкина? — осведомился прекрасный Владислав.
— Не вполне. Я от Кучумова, — ляпнул Самоваров наугад, не соврав, впрочем, ничуть.
Красота Владислава подернулась нервной рябью.
— Меня берут? — спросил он нетерпеливо.
— Куда? — не понял Самоваров.
— Как куда? В «Кучум», в шоу-группу. Я же у вас просматривался на прошлой неделе!
— Да, да, припоминаю, — соврал Самоваров. — Вы ведь танцуете?
Владислав призадумался.
— Не то чтобы танцую, — ответил он. — Скорее, я движусь… дви… двигаюсь, да! Вообще-то моя мечта — подиум, но у нас мало возможностей… Другое дело в Нетске!
— Я как раз из Нетска. Нет, не в том смысле, я не с подиума, но…
На Самоварова снизошло вдохновение лжи. Он нес ерунду и сам удивлялся, насколько каждое слово оборачивалось правдой.
— Видите ли, Владислав, мне Андрей Андреевич поручил выяснить некоторые обстоятельства вашего знакомства с Татьяной Васильевной Пермяковой.
— Понимаю, — кивнул Владислав. — Только скажите, берут меня в шоу-группу? Я, конечно, все расскажу, мне нечего скрывать. Если надо…
— Надо, молодой человек, очень надо, — подтвердил Самоваров. — У нас в «Кучуме» все солидно, и танцуют только люди с чистой совестью. Во всем разобраться надо, прежде чем на подиум шагать.
— Да я понимаю, — повторил Шухлядкин. — Я сам, когда про ее смерть узнал, прямо сел — ужас какой-то! Но я ни при чем. Ваш Мошкин согласился, что ни при чем. Ой, извините, не ваш! Конечно! Я все расскажу, раз такие люди заинтересовались. Мне скрывать нечего!
Love story. Владислав
Жаркий месяц в Ушуйске один — июнь. Июль и август уже не лето. Тогда уж если идут дожди, то ледяные, если солнышко, то с синим холодным ветерком. Спешно зреет ягода, дошумливает листва, ребятишки по-летнему галдят еще до полуночи во дворах, но жар и сладость летние уже сходят, блекнут на глазах; и пахнет землей — осенью. Зато июнь — месяц трудно переносимого знойного рая. Ушуйцы вдруг смуглеют поголовно и до черноты. На ушуйских же пляжах, нешироких, но белоснежных и рассыпчатых, как в каком-нибудь Акапулько, загореть можно субтропически. Самоваров ушуйские загары мог оценить на Мариночке Андреевой.
Прошлый июнь был самым великолепным, самым знойным и безоблачным из всех, когда-либо наблюдавшихся искателями загара. Пляжи кишели телами. Телами кишел и Ушуй. Утонуло тогда восемнадцать человек, хотя обычно за сезон набиралось не более четырех-пяти утопленников. Таня Пермякова тоже загорала на песочке, рядом с компанией театральных парий вроде Уксусова и Лео. Корифеи психологизма, все эти Мумозины, Карнауховы, Андреевы, в жару предпочитали дачи, пикнички, выезды на интимные островки и плесы. Таня с корифеями давно уже не ладила и довольствовалась городским пляжем. Ей было очень скучно. Грядущие гастроли на барже будоражили ушуйскую труппу, но Таню баржа нисколько не занимала. Она смотрела вечерами по телевизору всякие «Театральные понедельники» из Москвы и горько оплакивала свою долю захолустной суперзвезды. Днем приходилось скучать на пляже. Злобное июньское солнце кружило голову. Загар ей, несмуглой, не очень давался, но делать все равно было нечего, и она загорала.
Как-то, очнувшись от полуденной пляжной дремы, она открыла глаза и прямо перед собой, на фоне знойной синевы небес и блесток речной воды, увидела некое тело. Тело было до неправдоподобия прекрасно, блестяще и коричнево — горячий шоколад! и на нем белые, полярно белые плавки! просто сказочное что-то. Слишком сказочное, так что она не удержалась и швырнула в это тело свое платьице, комом лежавшее рядом: сгинь, рассыпься! Она закрыла глаза, зеленые круги снизу вверх поплыли под веками — до чего морила жара. Что угодно могло примерещиться! Однако она почувствовала, как ей стало тут же еще жарче, будто поставили рядом с нею еще и электрокамин, и он пышет теперь в бок всеми своими огненными загогулинами. Она снова открыла глаза. Никакого камина рядом не было. Горяче-шоколадное тело разлеглось рядом и чуть ли не над ней, улыбаясь сахарными зубами. Какая-то свисающая с тела цепочка легла ей на ключицы. Тело держало в руке ее платьице. Она потянулась за платьицем, но встретила горячую мокрую ладонь и впилась в нее своими тонкими пальцами. Самое страшное было теперь пальцы разжать и тем самым отпустить, лишиться… Владислав Шухлядкин уверял, что тоже мгновенно потерял голову, причем тоже не вглядываясь особенно в Танино лицо, которое он потом еще несколько дней не мог запомнить. Зато длинное тело и ноги в особенности, совершенно бесконечные, его заворожили. Он якобы в тот день долго вокруг этих ног бродил и принимал самые выигрышные позы, покуда эти ноги его не заметили и не бросили платьице.
Таня и Владислав, как оглушенные, пролежали на песке рядом целую вечность, не смея даже сбегать окунуться в Ушуй. С закатом они как-то сами собой переместились в Танину квартиру, откуда не выходили четыре дня. Таким образом Таня безбожно пропустила четыре репетиции и была снята Мумозиным с роли Инкен Петерс за прогулы. С тех самых пор он стал посылать за нею домой при всяком опоздании, благодаря чему Эдик с Витей и обнаружили ее бездыханное тело.
Таня узнала о снятии с роли лишь месяц спустя и с полнейшим равнодушием. Владислава Шухлядкина потеряли и мама, и работодатель — владелец бара «Ольстер» (Владислав пытался там натрясывать коктейли). Двое ошалевших друг от друга влюбленных могли бы удалиться от мира не на три дня, а на три, по крайней мере, месяца, если б запасы в Танином холодильнике не были так скудны. К тому же райский июнь продолжался, и Владиславово тело нуждалось в ежедневной обливке солнечным шоколадом.
Они снова стали бывать на городском пляже. Их взаимное самозабвение было замечено. Ушуйский драматический театр забурлил. Психологические реалисты громко возмущались бесстыдством и распущенностью зарвавшейся звезды. Взяв в гардеробе казенные бинокли, они разглядывали прекрасную обнаженную пару из-за дощатого прикрытия спасательной станции. Гнев вызывали и минимальные, полярно белые плавки Владислава, и Таня, недвусмысленно обнимавшая эти плавки. Геннадий Петрович долго крепился и не шел на пляж, но однажды не вытерпел, взял театральный бинокль и засел даже не на спасательной станции, а совсем неподалеку, за пирожковым киоском. Зрелище влюбленной пары было таким душераздирающим, что Геннадий Петрович тут же отбросил бинокль в затоптанный песок и рванул на груди рубашку. Он даже скинул зачем-то зеленоватые парусиновые шорты, молодежностью которых он хотел убедить Таню вернуться к себе, неувядаемому (он потерпел с шортами то же фиаско, что и Альбина со своей стрижечкой).
Широким нервным шагом двинулся он по пляжу, переступая через лежащие тела. Чем больше он приближался к бесстыдной паре, тем быстрее шел, и в конце концов побежал. Он подскочил к Владиславу и схватил того за грудки. Однако нагие Владиславовы грудки оказались настолько упруги и к тому же скользки от косметического загарного масла, что у Геннадия Петровича что-то не получилось. Что именно — плохо было видно от спасательной станции. Некоторые утверждали, что Владислав первым успел лягнуть Карнаухова. Во всяком случае, Геннадий Петрович пошатнулся и рухнул на песок, на чьи-то ноги, на чье-то мороженое. Владислав не стал терять времени и помчался вдоль берега, по кромке воды, в сторону речного вокзала. В эту минуту он очень напоминал древнего грека с известной чернофигурной вазы.
Геннадий Петрович медленно поднялся — униженный, весь в песке, с мороженым на седеющей груди. Он даже не посмотрел на Таню, которая тут же сидела на коврике и зачем-то прикрывалась халатиком. Когда Геннадий Петрович понуро двинулся к пирожковому киоску, Таня подхватила вещички и быстро пошла вслед за своим юным божеством.
На следующий день отплывала знаменитая баржа. Таня утром явилась в театр впервые после своего скандального исчезновения. Пришла она спокойная и веселая и тут же заявила, что никуда на барже не поедет. Мумозин по обыкновению заголосил об этике и психологизме. Таня улыбнулась и корявым от любви почерком написала заявление о собственном желании. Мумозин вспылил, скомкал Танино заявление и забросил его за кадку с пластмассовым фикусом, оживлявшим его кабинет. Таня попыталась сбежать без заявления. Мумозин схватил ее за платьице, вернул на стул и после полуторачасового монолога на свои излюбленные темы разрешил-таки уйти в отпуск. Благодарная Таня ни с того ни с сего вдруг отпустила Владимиру Константиновичу один из тех ненасытных поцелуев, к каким она с Владиславом пристрастилась в последние дни. Этим поцелуем сердце художественного руководителя было окончательно разбито. Разум его дотлел и естество настолько взбаламутилось, что вскоре, на барже, он стал легкой добычей бессовестной Мариночки.
А для Тани начался после райского июня еще и райский июль. Это было, как она сама говорила, химически чистое блаженство. После облучения на пляже ежедневно к трем часам дня она оказывалась в зашторенной тьме своей прохладной квартиры. Там, на простынях, пылало и фосфоресцировало раскаленное солнцем Владиславово тело и изливало в нее свой бесконечный девятнадцатилетний жар. Иногда Тане казалось, что это все продолжается один счастливый день (все тот же, первый!), а иногда — что дней уже прошло пятьсот, как у Явлинского. «Так не бывает! Это не может кончиться даже со смертью!» — шептала она фразу из какой-то пьесы, растекаясь счастливо по Владиславу. Владислав таких слов не говорил, он вообще говорил мало, он весь изошел в любовных ритмах и только тяжело дышал.
Потом надвинулись тучи — самые обыкновенные, небесные. Пошли дожди. Пляж посерел и забылся. Владислав начал говорить, и оказалось, что, кроме загара, ему еще необходимо и наращивать мышечную массу. Он стал отлучаться в тренажерный зал и принес однажды оттуда баснословный счет. Таня впервые узнала нужду. Раньше не случалось. Она только на сцене попадала в подобные ситуации, в той же «Последней жертве», но думала, что это драматургические натяжки, что так бывало только сто лет назад. Однако сидел теперь перед нею прекрасный шоколадный Владислав с явными слезами в глазах и в голосе, а у нее совсем не было денег! Таня выбежала в ужасе на улицу, под дождь, и долго дергала зонтик, пока тот не раскрылся, продрав кривой голой спицей ткань. В дырку потекло, и Таня расплакалась. У нее не было подруг в Ушуйске. Вообще не было подруг. Ни одной. Она села в автобус, в Новом городе долго бродила по улице Володарского, решая, в какую из служебных квартир позвонить. Позвонила к Лео, но того не было дома. Зато он отыскался в Юрочкиной квартире за кучумовкой, и все три друга, еще не спустившие гастрольные гонорары, насовали ей полную сумочку мелких купюр.
Удивительно, но назавтра денег снова не было! Их потом не было никогда. Владислав совершенствовал свой торс, а по дороге заходил в супермаркет «Кучум» и приносил оттуда гору шелестящих пакетов. Ел он все красивое и красиво нарезанное кем-то где-то далеко. Таня, дочь уборщицы-алкоголички и черт знает кого, никогда не покупала таких цивилизованных продуктов, и пришлось объяснять ей, как это выгодно и удобно брать нарезанный хлеб в красивой пленочке. Ведь не придется тратить время на резку ужасной магазинной буханки! Очень дорого было Владиславово время. И он не ел ни картошечки с килькой, ни цыганского супа из всего, что осталось и попалось под руку. Зато он пил много и пива, и тоников, и соков, и всяких очищающих организм вод. Он любил держать в руке какую-нибудь красивую бутылочку и попивать из нее потихоньку. Особенно когда смотрел телевизор. А телевизор он смотрел всегда.
Таня от любви и отчаяния сходила с ума. Давно уже начался сезон, Таня вовсю играла в театре, читала всякую муру по радио, на местном телевидении рекламировала какие-то силикатные кирпичи и оконные рамы, но денег все равно не было. Каждый день не было денег. Никак не заводились! В ванной росли ряды благоухающих Владиславовых снадобий, количество и тонкость предназначения которых ввергали Таню в священный ужас. Она прекрасно помнила, что образец театральной элегантности Геннадий Петрович Карнаухов весело и быстро соскребал с мужественного лица мощную щетину, обильно обливался одеколоном — и все! Владислав же, чтоб одолеть свою недавнюю, молочную еще бородку, прибегал к помощи восьми флаконов, банок и туб, каждая из которых была чудом стиля и дизайна. Чем больше и элегантней был флакон, тем почему-то меньше, по чайной ложечке, помещали в него производители своего драгоценного зелья. Флаконы моментально пустели и заменялись полными. Особенно Тане запомнился один крем с дивным запахом горького бурьяна. Этот крем, несмотря на вполне безобидный вид, чудодейственным образом растворял всякий волосочек, портивший красоту на Владиславовом теле. Растворял, кажется, немного и саму кожу, потому что Владислав с головы до пят был гладок, будто полированный. Крем после растворения волосьев следовало соскребать стильной особой ложечкой. Владислав проделывал это с тщанием и даже доверял Тане скрести крестец, потому что не мог, выворачивая руку, добиться должной идеальности крестца. Таня любовалась завороженно и флаконами, и крестцом, а мысли ее неуклюже и непривычно скакали вокруг проклятых денег. Владислав ничего не требовал, не скандалил, но при критическом поредении шеренги туб в ванной или при угрозе скатывания к цыганскому супу и кильке — исчезал. Тане невыносим был вид постели, в которой нет шоколадного и атласного Владислава. Она тогда рыдала часами и билась головой о кресло, в котором он обычно со своей бутылочкой сидел, смотрел телевизор и вставал каждые двадцать минут, чтоб отлить бесконечно циркулировавшую в нем, свершавшую круговорот жидкость.
Таня поняла, что заработать достаточно не может. Она собралась с духом и явилась к «дяде Андрею» Кучумову. Там ей удалось что-то неловко соврать и получить хорошую сумму. В тот вечер Таня душераздирающе играла «Последнюю жертву», а Владислав водворился в свое кресло. Но унижение у Кучумова потрясло Таню. Она впервые заявила, что пришла пора применить в дело бесчисленные таланты, которые она усматривала у Владислава. Ведь он может все, все! Надо покорять мир! У Владислава был прекрасный мягкий характер. Под руководством Тани он начал петь. Прослушавшие его местные, довольно убогие, музыканты в один голос заявили, что петь ему не надо, раз нет слуха. Танцы у Владислава, несмотря на загар и идеальный крестец, тоже неважно получались — он был лишен чувства ритма. Тогда Таня купила коробку гуаши, выпросила у Кульковского два холста, и Владислав намарал те картины, что украшали сейчас его комнату. Таня знала, что к абстрактной живописи способны все. Она видела по телевизору слона, который мазал по холсту хоботом; а следы на холсте кота Бориса из рекламы известны всем! Но Владислав, в отличие от Бориса, и холсты умудрился испачкать крайне неудачно, после чего с чистой совестью угнездился наконец в своем кресле, с бутылочкой. Он утешал Таню тем, что его призвание подиум, которого в Ушуйске и помину не было, стало быть, и красавцы-модели не требовались. Обнаруженная Владиславом полная бездарность странным образом еще больше воспалила Танину страсть к его телу в простынях. Она вся горела желанием, самоуничижением и безнадежностью. Никакого выхода не было, кроме как ходить и ходить к Кучумову, врать и врать, получать и получать деньги. Дядя Андрей однажды посоветовал ей уехать и не смешить людей. Уехать от Владислава! Это все равно, что умереть. Умереть же она собиралась от любви, а не от разлуки. И она почти уже умерла, так любила!
Дальнейшее странно и невероятно. Во всяком случае, Владислав ничего ни понять, ни объяснить не мог. Четырнадцатого ноября прошлого года Таня вернулась домой после спектакля. Она своим ключом открыла дверь квартиры, сняла пальто. Владислав сидел в кресле с бутылочкой кока-колы и отхлебывал. На экране телевизора в эту минуту как раз появилась какая-то американская нога, затем длинное, из пульверизатора обрызганное масляное лицо и наконец рука с пистолетом. Другое лицо, также обрызганное, что-то сказало. «А, это ты, говнюк!» — скучливо перевел за кадром переводчик, и раздался выстрел.
— А, это ты! — воскликнул Владислав, не обернувшись. Он вздохнул, встал и прошел мимо Тани в туалет. Она стояла у притолоки и видела за неприкрытой дверью широкую шоколадную спину в белой, любимой ею маечке, видела гладкий голый зад и слышала водопроводный шум долгой и сильной струи.
На обратном пути к креслу Таня остановила Владислава.
— Убирайся, — тихо сказала она.
Владислав не понял и продолжал двигаться к телевизору, вглядываясь в экран.
— Убирайся! — повторила Таня и выключила телевизор.
— Куда? — глупо спросил Владислав.
— Куда хочешь. Я не знаю, откуда ты пришел.
От неожиданности Владислав чуть не заревел. Таня была старше его, а от любви сделалась еще старше. От любви и от мучений последних этих месяцев. Он только теперь это понял. Он раньше думал, что она просто девочка с длинными ногами, а оказалось, нет, это совсем незнакомая взрослая женщина. И она говорила: «Убирайся».
— Поздно уже, — попробовал он упрямиться и кивнул в сторону окон. Окна и в самом деле были черные — ничегошеньки в них не видно, кроме ослепительного пятна люстры и отражения комнаты.
— Ничего, — спокойно ответила Таня. У нее совершенно каменное лицо, он теперь только заметил! Раньше ее лицо совсем его не занимало. У нее много было другого занимательного. Теперь он пожалел, почему в лицо никогда не смотрел. Он ничего в ней не понимал!
Таня все так же стояла у притолоки и невозмутимо смотрела, как Владислав собирает свои вещи. Сборы не ладились. Сначала он опрокинул и пролил в пакете, среди лучших своих одежд, пенку для волос, а потом еще и выронил в ванной флакон туалетной воды. Флакон разбился, и густой знакомый одеколонный запах поплыл, напоминая об их общем жарком безумии. У бедного Владислава затряслись руки.
— В конце концов, что случилось? — догадался он спросить и попробовал даже заглянуть в ее серые, нерассмотренные раньше глаза.
— Я не знаю, — печально вздохнула она. — Я шла сюда и очень любила тебя. А потом сделалось в одну минуту… Как тогда, на пляже, только наоборот. Больше никогда сюда не ходи. Не приближайся ко мне!
— Но я не смогу! — воскликнул он щенячьим голосом, о котором жалел потом всегда. — Я тебя люблю!
— Нет. Не любишь. И не вздумай ко мне приходить! Я дяде Андрею скажу — и тебя отвадят.
Несчастный Владислав вышел в холод и ночь, волоча пухлые пакеты. На полпути к остановке один пакет разорвался, оттуда посыпались тубы, какие-то тряпки и в том числе знаменитые белые плавки. Они показались Владиславу страшно противными и были чуть ли не причиной сегодняшнего унижения. Он долго их втаптывал в пыльный ноябрьский снег. Пытался топтать и пластиковые тубы, но те задорно отскакивали, и он разразился совершенно детским плачем, бесслезным и безудержным. Он побежал было дальше, но вернулся и собрал недодавленные тубы.
Больше с Таней Владислав не встречался, однако нельзя сказать, что не виделся. Через неделю он купил билет и пошел в театр. До этого он никогда не видел Таню на сцене и теперь даже не узнал — лицо было загримировано, а платье длинное, так что и знакомых ног не видно. И голос такой громкий… В антракте он ушел. Он и в самом деле никогда ее не знал.
— Ведь я ни при чем? — повторял Владислав. С него до сих пор не сошел еще загар, приставший в июне, когда Таня бросила в него платьицем. Теперь не было ни солнца, ни безумия, ни Тани. — Я ведь ее любил? И почему так вышло? Может, тогда фильм этот дурацкий подгадил, что по телевизору шел? Там все было «говнюк» да «говнюк». А я ее любил. Я и в театр пошел, чтоб сказать, что я ничего такого… ну, не знаю, даже и не выговоришь… Я еще думал, может, это случайный бзик у нее случился, настроение плохое?.. В театре она совсем другая была. Я вообще-то театры не очень… Постеснялся даже подойти к кому-нибудь из ихних, к бабкам этим в халатах, и спросить, где мне ее найти… Не вышло… А скажите, в шоу-группе у меня есть шанс? Теперь боюсь, что косо будут на меня смотреть… из-за нее. Подозрительно все улыбались, когда я показывался (это кастинг называется). По-вашему, есть шанс?
— Зайдите и спросите, — ответил Самоваров. — Вы к танцорам хотите?
— Нет, — ответил Владислав. — Просто под музыку двигаться. Сначала в костюме, потом в плавках. Этюд такой под музыку.
«Ага, в стриптиз навострился! — догадался Самоваров. — Там-то ему и место. В белых плавках. Может, даже талант наконец хоть какой отыщется».
— Понимаете, мне очень на работу надо, — вздохнул Владислав. — Но не хочется заниматься чем-то нудным, неинтересным. Надо, чтоб хоть чуть-чуть нравилось… А в «Кучуме» классно!.. Мама замуж выходит и мне обещает квартиру снять, если я где-нибудь задержусь в приличном месте.
— В «Кучуме» очень прилично, — согласился Самоваров. — И шоу впечатляет. Кстати, вы мне телефон не дадите?
— Мой? Два — сорок четыре — тридцать.
— Да нет, Таниной квартиры, — невинным голосом перебил его Самоваров. — Там сейчас наши ребята работают, мне связаться надо.
Владислав засуетился:
— Я не знаю… Она сама всегда сюда звонила. Мне не приходилось! Господи, как же вам помочь? В театр позвонить? Может, там скажут? Или у них рабочий день уже кончился? Даже не знаю, как помочь… Вы Андрею Андреевичу про меня что скажете? Я ни при чем ведь?
Самоваров важно промолчал и глянул на часы. Около пяти. Спектакль в полседьмого. Да, прекрасный возлюбленный звезды Ушуйского театра ни черта не смыслил в театральной жизни. Рабочий день в театре кончился! Никакой актрисы он действительно не знал.
— Мы так ничего и не добились, — сокрушалась Настя, когда они обменялись полученными сведениями на слякотном тротуаре в ожидании автобуса. — Ничего! Я уяснила лишь одно: скоро у меня сделаются уши пирогами, раз я так тебя люблю.
— Еще не поздно позаботиться об имидже и… — начал Самоваров.
— Поздно, поздно! Ничего уже не поделаешь. Придется изменить прическу.
— Не стоит. У меня будут пироги похлеще.
Они в тысячный раз за сегодня поцеловались — счастливые среди стольких несчастных. В Ушуйске на тротуарах обычно не целуются, и нечастые прохожие без интереса, но их рассматривали, а какая-то бабка с гроздью кошелок в каждой руке даже густо плюнула в их сторону. Они не обиделись. Сейчас их трудно было обидеть — счастье обезболивает. Это так знала мертвая теперь Таня, которую чье-то несчастье убило, чья-то, может быть, страсть, которая не смогла так скоро и бесследно выгореть, как страсть выгорать обязана.
— О ней думаешь? — спросила Настя.
— Не столько о ней, сколько о том, до чего трудно разобраться, что к чему.
— Трудно. Но ты, по-моему, убедился, что альфонс в плавках ей не звонил. Значит, единственный возлюбленный — не он. Он даже номера ее телефона не знает… Или такой хитрый?
— На вид глупый. Непритворно глупый. Все ушло в красоту, — подтвердил Самоваров.
— Вот видишь! Шехтман думает, что это был Геннадий Петрович. Зато Кыштымов уверен, что с Геннашей Таня говорила совсем другим голосом… А! Я вдруг подумала, что фиолетовая женщина ее убила! Она такая страшная, фанатичка! Фанатики легко убивают, это известно, да?
Самоваров рассмеялся:
— Ирина Прохоровна говорила по телефону мужским голосом? И Таня признала ее единственным возлюбленным? Это уже извращение какое-то, а Таня была нормальной ориентации — на мужиков.
— Ах, ты не понял! — глаза у Насти заблестели восторгом догадки. — Тут такая сложная комбинация! Если представить, что возлюбленный это Мумозин… Да погоди, не смейся, послушай! Мне он тоже страшно не нравится, такой бодливый, противный, но ведь он на Тычкова похож? Похож. Тычков же любимец женщин. Моя мама от него в восторге, и если Таня… Не смейся! Он ее любил! Ревновал так, что жирного есть не мог — ты же сам слышал. И вот Тане вдруг показалось, что Мумозин и есть единственный… Он к ней приходит. За ним крадется эта фиолетовая фурия. Она и телефонный разговор могла подслушать, только не с того конца, что Лео. И вот, когда художественный руководитель от Тани уходит, ведьма врывается в квартиру и душит соперницу. Что, страшно?
— Страшно-то страшно, но неправдоподобно.
— Почему это? Ты разве знаешь, где они оба были той ночью?
— Классического алиби ни у кого нет. Муж говорит, что жена была дома — и наоборот. Две любящие пары, Мумозины и Андреевы, провели роковую ночь в законных супружеских объятиях.
— Как, ты Андреевых подозреваешь? — удивилась Настя.
— Мне не нравится актриса Мариночка, — подтвердил Самоваров. — Вернее, не нравится ее радость по поводу покаянной записки Лео Кыштымова. Она ведь вся сияла и призналась сама, что камень с души упал. Почему? Ведь никто и не заикался, что она в чем-то виновата. А ведь она ничуть не совестлива и не мнительна.
— Так ты думаешь, это она? А зачем? Из зависти? Из самолюбия?
— Черт ее знает. Да я и не говорю, что она душила. Просто странно себя ведет. Знаешь, у меня у самого совесть нечиста — стоим мы тут уже битый час, дурацкий автобус ждем, а ведь за мной должок. Я хочу пригласить тебя в «Кучум»! Ты должна отдохнуть от моих макарон. Хочешь?
— Посетить гнездо местного разврата? — обрадовалась Настя. — Кто же этого не хочет!