Чертыхания Самоварова прервал громкий стук в дверь. Тут же, не дожидаясь никакого ответа, в цех ввалился заведующий постановочной частью Ушуйского театра. Завпост был высок: его курчавая шевелюра, похожая на посудную мочалку, практически упиралась в пузырь потолка. У него был такой оглушительный голос и такие разряды энергии насыщали пространство вокруг него, что Самоваров малодушно пожелал, чтобы завпост скорее вышел: казалось, аварийный потолок уже потрескивает и надламывается от одного его присутствия.
— Эдик, ты меня напугал! — простонала Лена. Всюду, где появлялся завпост, кто-нибудь обязательно говорил эту фразу.
Звали завпоста аристократически Эдуардом Сергеевичем Шереметевым.
— Господин Самоваров! — заорал Эдик. — Решилось у вас с жильем! Я в ту сторону как раз еду и вас подброшу! Собирайтесь!
— Юрочкина комната? — осведомилась Лена, не поднимая головы от «Зингера».
— Ну да! — радостно проорал Шереметев и на иной уже ноте, но так же громко пояснил Самоварову:
— Это наша служебная квартира. И комната у вас великолепная! Вот ключи! Соседи тоже отличные! Уксусов и Яцкевич!
— А этот пельмень где? — снова спросила Лена.
— Отселили в восьмую. Нудный очень! Зато эти ребята классные! Идемте! Господин Самоваров!
Господин Самоваров пытался мямлить, что он еще не решил, будет ли делать Отелловы стулья, что ему срочно в Нетск надо, но Эдик, похоже, был глуховат или ничего не пожелал слушать. Он почти снес Самоварова по лестнице в вестибюль. У входа их поджидал шофер Витя. К Вите прислонена была видавшая виды полосатая раскладушка с подозрительным рыжим пятном посередине. У ног Вити лежал огромный нечистый мешок.
— Мебели там никакой нету, — радостно орал Шереметев, — так будет вам где спать. А в мешке — постель! Только расписочку мне подмахните! Вот здесь! И здесь!
Самоваров, чтобы отвязаться, послушно расписался в обладании гнусной раскладушкой. На бумажке аристократической рукой Эдика было начертано: «падушка» и «росклодушка». «Джунгли! — подумал Самоваров. — Целое общество знатоков родного языка! Куда я смотрел? Черт меня занес…»
Халтуру эту в Ушуйске сосватал Самоварову Вовка Кульковский, тот самый, что ни бельмеса не смыслил в стульях. Вовка много лет работал в Нетском музее. Самоваров служил там реставратором мебели, а Вовка писал этикетки, объявления да афиши перед входом. Хороший Вовка был парень, то есть, простой, компанейский и с безалаберной личной жизнью. Считалось, что он вот-вот выберется на хорошую твердую дорогу, а пока чудит, начинает, пробует. В парнях Вовка ходил даже в сорок лет, когда уже и потолстел, и обрюзг, и начал плешиветь. Как всякий хороший парень, он попивал, и все усерднее, так что в конце концов к этикеткам его перестали допускать, благо подоспели компьютеры с принтерами, заенившими шкодливую и трясущуюся Вовкину руку. Но и афиши Кульковского делались все хуже и хуже. И пробил его час. Однажды, в последнюю ночь перед ответственной выставкой, нетвердый в ногах, страдающий, жалкий Вовка на громадной холстине криво навалял пучок редисок (он потом уверял, что изобразил кисти и резцы) и написал «Исскусство нимецкого ринисанса». Тогдашний директор музея Оленьков немедленно изгнал хорошего парня. Сердобольные сотрудники музея очень горевали и были уверены, что Кульковский вскорости умрет под забором.
Но Вовка очутился не под забором, а, напротив, главным художником Ушуйского районного драмтеатра. Конечно, Ушуйск — порядочная дыра в сравнении с блистательным Нетском, но все-таки музейные были поражены Вовкиной метаморфозой. К тому же он остепенился и женился на местной жительнице Лене, этой мудрой и прелестной сшивальщице холстов. Самоваров, в отличие от музейных дам, ничему не удивился. Он знал, что у хороших парней полно столь же хороших друзей. Тогдашний ушуйский художник совсем спился. На его место хороший парень Эдик выписал полуспившегося Вовку. Судя по «росклодушке», они были во всех отношениях родственные души.
Вовка позвонил Самоварову из Ушуйска неделю назад. Он поведал, что тамошний художественный руководитель, некто Мумозин ставит «Отелло» и жаждет, чтобы мавр восседал не менее чем на двенадцати стульях изысканного стиля. Местные столяры Матвеич и Михалыч по дурновкусию годились якобы только дрова рубить, и Вовка обещал сыскать в Нетске самого лучшего мастера. В качестве последнего он разрекламировал Самоварова. Называлась порядочная сумма. На сумму-то Самоваров и клюнул. Он широко халтурил и не только жевал свой кусок хлеба, но и пополнял свою, лучшую в Нетске, коллекцию самоваров. Поэтому в один прекрасный день он и объявился в районном городке Ушуйске.
Совсем не день это был, а утро. И не прекрасное, а такое скверное, что Самоваров сразу понял — дело не заладится. Перво-наперво Вовка не встретил его на вокзале, хотя обещал. Самоваров, ругаясь и меся неуклюжими шагами первопроходца периферийные снега, сам отправился отыскивать жилище Кульковского. Вовка жилище это расписывал как хоромы, где приезжая знаменитость раскинется со всем мыслимым комфортом. На деле хоромы оказались половиной деревянного домишки. Полудомишко принадлежал швее Лене испокон веку, но кособок и кривоват был, будто сделан по нетрезвому эскизу Кульковского. В двух тесных, уютных, страшно натопленных комнатках помещались домовладелица Лена, ее четырнадцатилетний сын от первого брака и сам главный художник Кульковский. Последний возлежал посреди белоснежной, в кружевах и рюшах, супружеской постели с подушкой под поясницей. Накануне его сразил радикулитный прострел. За два года провинциальной семейной жизни Вовка посвежел, побелел, даже покрасивел. И все-таки на него было жалко смотреть. Он боялся пошевелиться, морщился и жаловался тоненьким голосом, приличным, по его мнению, для больного:
— У! Боль адская! Лежишь колодой! И самое подлое, брат: не то что согнуться, даже задницу сам себе подтереть не можешь!
Самоваров призадумался. При таких заботах докучать Лене еще и своим присутствием, своим аппетитом и прочими нуждами было бы неделикатно. У Самоварова мелькнула впервые здравая мысль убраться восвояси.
— Что ты! Что ты! — вскричал Кульковский. Шевелить торсом или конечностями он боялся, поэтому изо всех сил задергал бровями. — Что ты! Мумозин тобой прямо бредит! Луну для тебя достанет! Не хочешь у нас жить — иди в лучшую гостиницу! В «Кучум»! Мумозин денег не пожалеет!
Самоваров хотел денег и заколебался. Взяв под мышку кособокие Вовкины эскизы, он в сопровождении Лены отправился-таки в театр. Белокаменное веселенькое здание ему понравилось, и он с благодушной улыбкой ступил на порог кабинета художественного руководителя.
Владимир Константинович Мумозин сидел за массивным столом под шестью собственными портретами в разных ролях. Он увидел посетителя и тотчас включил настольную лампу с розовым будуарным колпаком. Лампа очень выгодно подсвечивала его приятную внешность и поэтому всегда зажигалась при посторонних, особенно днем.
Самоваров завел речь о стульях и деньгах, но Мумозин встрепенулся, потер пальцем нос и вдруг заговорил о проблемах реалистического театра. Он был хорошо одет, в бежевое, и очень напоминал и лицом, и бородой, и голосом одного известного киноактера., только в его голубых глазах было что-то странное, птичье, дурное. Чем больше Самоваров его слушал, тем больше впадал в столбняк. Либо Вовка Кульковский врал, либо Вовка Кульковский глуп, как пень. Мумозин не только не бредил Самоваровым, но наоборот, возмущался, что к нему вечно являются клянчить работы и денег. При этом Владимир Константинович пощипывал собственное ухо и гневно сверлил гостя зрачками. Иногда он на минуту смолкал и наливался беспричинной осоловелой величавостью, как это бывает у петухов и других представителей отряда куриных. Посреди тирады против капризных нетских варягов Самоваров не выдержал и с острым желанием сказать: «Да пошел ты!..» встал. Владимир Константинович понял, что пересолил с величием, быстро переменился в лице, вскочил из-за стола и вдруг горячо обнял Самоварова. Наверное, даже поцеловал. Во всяком случае, Самоваров ощутил на щеке что-то влажное. От неожиданности он потерял равновесие, упал снова в кресло и получил уверения, что его ждали, о сотрудничестве с ним мечтали, а все его трудности будут немедленно улажены. Озадаченного Самоварова проводили в декорационный цех с дамокловым потолком. Ровно через час Мумозин был бит Карнауховым на сцене.
Теперь, подпрыгивая на неровном и твердом, как базальт, сидении театрального автобуса, Самоваров размышлял, как бы избавиться от радушного Эдика и удрать домой в Нетск. Именно сейчас вырваться было трудно: Шереметев вопил ему на ухо сведения о совершенно неразличимых за окном ушуйских достопримечательностях и навалился так, что дышать стало трудно. Рядом бойко дребезжала и позвякивала раскладушка.
Театральная служебная квартира помещалась во втором этаже обычной пятиэтажки. Это было бы вполне сносное трехкомнатное жилище, если б в нем не живали творческие натуры, причем ни одна натура не держалась здесь более полугода. Самоварову показали и предложили для пользования газовую плиту, густо, как сургучом, залитую супом. В мойке сложилась такая гора посуды, что носик крана пришлось свернуть вбок, и он ронял на пол редкие бахчисарайские слезы. В ванной вместо душа была дыра в стене, заткнутая тряпкой. Сам душ отощавшей змеей покоился в ванне. Тут же носились легконогие орды тараканов, коричневых и крупных, как шоколадные конфеты. При их виде Самоваров решился уехать сегодня же.
— Что же вы к себе не заходите? — послышался приветливый вопль Шереметева, а затем и долгий ржавый стон. Это шофер Витя силился разогнуть самоваровскую раскладушку.
Самоваров вошел «к себе» и обомлел. Он полагал, что все странное и безумное в Ушуйске он уже видел. Он ошибался. Конечно, комнатка была самая обыкновенная, действительно без мебели, оклеенная дешевыми обоями, где цветочек никогда не совпадает с листиком. Но поверх обойных листиков цвели иные цветы. Шершавой густотертой гуашью был изображен сумасшедший лес. Он произрастал от плинтусов, из циклопической гуашевой травы. На толстых, в руку, стеблях на уровне лица располагались розовые гвоздики величиной с хорошее жигулевское колесо, гигантские кривые ромашки и ультрамариновые, полуосыпавшиеся уже васильки. Сверху плыли облака, плавно переходившие в небрежную побелку.
— Красиво? — спросил шофер Витя. Он наслаждался видом открытого рта гостя.
— Очень, — вздохнул Самоваров.
— Юрочки Уксусова работа! — гордо прокричал Эдик. — Он у нас талант: и рисует, и на сцене играет. А резьбу его вы видели?
— Какую резьбу?
— На лестнице. Огромнейшая коряга! Как же вы не заметили?
— Так темно там, носа своего не видно, — иронически вставил Витя.
— Это днем темно! А вечером, под лампочкой, отлично видно!.. Ну, располагайтесь теперь, отдыхайте!
— У раскладушки этой ноги падают, — заботливо предупредил Витя. — Вы лучше чего-нибудь подставьте. И не думайте, что вам специально дрянь подсунули. Нет! Остальные у нас еще хуже: какие погнуты, каким парусину прожгли. Есть еще одна ничего, но у той голова падает.
Астматический сип театрального автобуса затих под окном. Самоваров поспешно оделся, взял дорожную сумку и покинул комнату с ромашками. Он надеялся, что навсегда.
В прихожей не было света, и Самоваров не понял, откуда выскочил Юрочка Уксусов. Смеркалось, но малиновый цвет пиджака еще можно было различить. «Этого Юрочку били сегодня после Мумозина», — вспомнил Самоваров.
— О, это вы! — почему-то удивился Юрочка. — Я думал, Мишка без меня уходит. Значит, спит еще, подлец!
Самоваров холодно пожал плечами и направился к выходу. Привычный к потемкам Юрочкин глаз приметил баул в руках нетского гостя.
— Вы в театр? — удивился Юрочка.
— На вокзал, — ответил Самоваров и приступил к ощупыванию замка.
— Дайте я вам помогу! — вызвался Уксусов. — Здесь надо пипочку нажать и двинуть собачку!
Самоваров мысленно торопил его и уже воображал, как по дороге забежит к Вовке, пошлет к черту его, Отелло и Отеллову меблировку и помчится в хорошем поезде прочь из этого городишки.
— Пожалуйста! — Юрочка распахнул дверь в унылую темь подъезда. — Только вы сегодня не уедете.
— Это еще почему?
— А вряд ли на шамырский поспеете. Ведь пять часов уже! До Мамонтова дизель будет только утром рано. Тупик у нас.
Ну да, ну да! Как это забыл Самоваров популярную легенду: ушуйские купцы давали громадную взятку честному инженеру-путейцу Овце-Овцеховскому, а тот оскорбился и из идейных соображений повел Великий Сибирский путь мимо богатого торгового Ушуйска через захолустный Нетск. В результате инженеровой щепетильности Нетск расцвел и стал мегаполисом, Ушуйск зачах, а Самоваров застрял на ночь в тараканьей квартирке. Мышеловка захлопнулась. Конечно, лучше было бы переночевать на вокзале, кабы знать… Но Самоваров вернулся в комнату с цветником, швырнул баул в угол и включил свет. Ужасные гвоздики запестрели у него перед глазами.
— Красиво? — спросил Юрочка, наивно просунув голову из коридора.
— Очень оригинально. Ваша работа?
— Моя. Это я в прошлом году… — замялся Юрочка и весь втянулся в комнату. Теперь, при электрическом свете, Самоваров мог видеть не только его малиновый пиджак, но и стрижку с челочкой, и глаза-смородины.
— Что ж вы сами не живете в такой красоте? — хмуро поинтересовался Самоваров.
Юрочка уселся на подоконник и серьезно ответил:
— Не могу. Вы ведь из Нетска? Художник?
— Из Нетска. — Это про себя Самоваров знал твердо. — Да, конечно, из Нетска. Художник?.. Можно и так сказать… По мебели.
— Тогда вы меня поймете! Бывают такие минуты… Я здесь жил, когда жена меня выгнала. Из-за театра. Я театром живу, а она считает меня дураком. Но это вам ни к чему… Мы с ней уже чужие люди. Она уже два раза после меня замуж выходила. И это вам ни к чему… Так вот, я тут жил, и однажды…
Он задумался.
— Нет, я все-таки имен называть не буду!.. Одна женщина… девушка… удивительная! Это всякий скажет, что удивительная. Многие говорят, что гениальная даже — но такое слово женщине не идет как-то, тем более молодой девушке, правда? Это больше солидным идет, правда?
Самоваров согласился.
— Она несчастна, — продолжил Юрочка. — Она любила одного человека, а потом увидела, какой он козел. Его фамилию я тоже не назову. Но нельзя жить с таким козлом! И он стал ее бить. Страшно бить.
Уксусов глубоко вздохнул. Самоваров с трудом свел причины со следствиями, и вдруг ему показалось, он понял, о ком речь. Крупные кулаки Карнаухова вообразить было легко. А бил он не Таню ли? Угадал на сей раз или нет?
— У нас в соседнем подъезде другая служебная квартира, там она и жила с этим козлом, — рассказывал Юрочка. — Она прибежала сюда в ноябре, босая, в халатике! Синяк под глазом… Вот здесь, в этой комнате, она ночевала. На раскладушке моей. А я на газетке здесь…
Уксусов показал в угол под ромашкой.
— Я и подумать не мог, чтоб она — такая! — и в моей комнате! Она раньше не говорила даже со мной, не замечала. Оказалось — замечала! Замечала!.. Наутро она ушла, а я вот это все нарисовал. Быстро нарисовал, часа за три! Будто пьяный был. Вы как художник меня понимаете? Я хотел, чтоб красота была вокруг, чтоб цвело! Все расцвело той ночью! В ноябре! Я хотел, чтоб она пришла и удивилась. Ведь красиво?
— Очень красиво, — в очередной раз подтвердил Самоваров. — А ей понравилось?
— Она тут и не была больше. Конечно… Естественно!.. В общем… Вы как художник меня понимаете? Я переживал сильно, даже от этой комнаты отказался. Так было жалко и грустно! Другой квартиры у театра тогда не было. Я мыкался-мыкался, даже с женой было сошелся, а она так театра и не полюбила. Ну и не надо, ушел опять. Вернее, она прогнала. Играю теперь на сцене. А комнаты этой видеть спокойно до сих пор не могу. Вы как художник…
— Понимаю, понимаю! — заторопился Самоваров. — Это очень печально.
— Какое печально! Это все только цветочки были. А теперь что творится! Мумозин со свету сживает, Генка с Глебкой с кулачищами караулят, режиссер московский навонял да уехал… А бабы наши!
Самоваров вспомнил утрешний пролет Юрочки в кулисы и посочувствовал:
— Тяжело! За что же вас так?
— Да не меня! — насупился Юрочка. — Я-то тут причем? Ее донимают. Ладно, вы как художник… Вам можно, скажу, про кого это я. Да вы, поди, и сами слыхали или в газете «Подъем» читали — не про кулаки Генкины, конечно, а про нее, про талантливую игру. Актриса наша, Пермякова Таня… Замечательная актриса! Режиссер московский, Горилчанский — тоже, правда, оказалось, что козел — говорил: и в Москве таких нет… А у нас заедают ее. И заедят! Она особенная. Такая что угодно может сделать. Даже с собой! Она играла Катерину (в «Грозе», может, помните? в школе учились?), а когда топилась, Ефим Исаевич наш, Шехтман, сказал: «Таня и сама, если что, в речку прыгнет»… Инфаркт его тут и хватил.
Такой поворот событий сильно удивил Самоварова. Ему захотелось-таки посмотреть на особенную Таню Если до утра из города Ушуйска не выбраться, стоит увидеть диковину, каких и в самой Москве нет.