Самоваров не любил театра. Не то чтобы принципиально отвергал, просто не считал нужным беспокоиться и туда ходить. Зато многие женщины, которые Самоварову попадались, театр любили и желали, чтоб он их туда водил. Он и водил. Женщин. Не более того. Он был не настолько туп, чтоб заснуть по ходу занимательной пьесы, но считал, что актеры на сцене слишком стучат ногами и мебелью, слишком громко кричат, и всегда их голоса, хрипотца, позы и ухватки похожи на голоса и ухватки других актеров, виденных и десять, и двадцать лет назад. Еще Самоварову в театре не нравились гардеробы: после спектакля там слишком густо и нервно толпились зрители. Две женщины Самоварова (в разное время, конечно) потеряли взятые напрокат бинокли. Самоваров возвращался искать, ползал под креслами, один нашел, за другой пришлось заплатить. Не нравился и театральный буфет. Сочетание спиртного со сладким казалось ему вульгарным, нелепым, и он всегда с нутряной тоской и отвращением (он был ранен, много оперирован и потому осторожен в еде) смотрел, как женщины запивают приторные сыпучие безе шампанским. Места в зале Самоварову попадались тоже неудачные. Впереди всегда садился зритель нечеловечески большого роста и закрывал крупной головой как раз то место сцены, где актеры были выучены торчать весь спектакль. Сбоку обычно пристраивался кто-нибудь с приступами кашля и подолгу кашлял, заглушая даже истошные актерские крики и со скрипом сотрясая весь ряд сбитых вместе кресел. Сзади еще один несчастный методически чихал в затылок и шею. Женщины Самоварова со всеми тремя вступали в перепалки, и становилось совсем неуютно.
В Ушуйском театре никто не требовал от Самоварова ни биноклей, ни безе с шампанским. Правда, пришлось все-таки осмотреть резьбу Уксусова. На площадке парадной купеческой лестницы лежала большущая коряга, ошкуренная и покрытая мебельным лаком — Дух Вечности, как уверял Юрочка. Чтобы доказать это, он подлез под корягу, что-то там сделал, и в нескольких извивах дерева вспыхнули крупные новогодние лампочки, зеленые и розовые. Немедленно прибежала билетерша и велела глаза Духа Вечности отключить, не то набегут зрители и лампочки отвинтят. Юрочки подчинился, вырвал у Самоварова обещание поделиться творческими секретами по деревянной части и с этим отправился гримироваться.
Театр заполнялся зрителями. Все люстры сияли. Ярко зеленели диван-кровати. В центре фойе появилось фанерное сооружение на ножках, похожее на пляжную раздевалку. Оно было облеплено снимками сцен из спектаклей. Чаще всего мелькала борода Мумозина в разных ролях. Сам Владимир Константинович, живьем, тоже мелькнул — уже не в бежевом, а в светло-сером. Он обожал мягкие тона.
Самоваров поскучал в фойе и сунулся в дверь с надписью «Служебный вход». Он очутился в одном из бесконечных закулисных коридоров — или все малознакомое кажется бесконечным? Тут почти нос к носу он и столкнулся с ней — с необыкновенной Таней. Таня была в длинном голубом платье, и Самоваров не сразу узнал ее. Белое её лицо с размазанными синей краской до висков глазами казалось неприятным и очень красивым. В унылой пустоте коридора, неприятно-казенног, похожего на больничный, бесцельно из конца в конец бродила Таня тяжелой, несколько вперед падающей походкой. Самоваров все не мог понять, что это за походка — знакомое что-то, что-то напоминает! «Ну, кто так ходит? — гадал он. — Раненые перед перевязкой? Свидетели по делу, которых обещали убрать?» Она проходила мимо, в ее больших, уставленных вперед и в себя зрачках отражались круглые плафоны. «Суперзвезда! — усмехнулся Самоваров, бесцеремонно разглядывая Таню. — До чего нелепо ходит! Вон и подол платья косо висит». Он сделал шаг, и тут она наконец его заметила и улыбнулась внезапной сладкой улыбкой. Смущенный Самоваров учтиво задвигал шеей, будто здоровался. Таня, продолжая улыбаться, близко подошла к нему — так близко, что в каждом ее широком зрачке он увидел отражение собственной головы в виде черного гриба. Таня взяла его под руку и подвела к приоткрытой в фойе двери:
— Это во-о-он там, вниз и налево, — указала она в сторону туалетов. — И не надо так смущаться. Я вас понимаю…
«Как художника! — закончил про себя раздосадованный Самоваров. — Приняла меня за идиота в поисках сортира! Ну что ж, красавица, попробуй, сведи и меня с ума!» И он отправился смотреть спектакль
За неимением более высоких особ его усадили в директорскую ложу. Ни одного из вечных театральных спутников рядом не было. Даже в зале кашляли очень немногие. Самоваров благодушно признал, что Таня играет хорошо. И платье на ней сидит криво, и походка странная, и голос уже надтреснутый, но держится много лучше других. «Я ничего не понимаю в гениальности, — решил Самоваров, — но это очень неплохо, и в сравнении с…»
В эту минуту на сцену выбежал Глеб Карнаухов. Он играл Таниного подлеца-любовника и взялся выпрашивать деньги, потому что проигрался. Самоваров нисколько не сомневался, что Глеб проигрался и что он действительно несчастен. И что где-то за мятыми бязевыми кулисами его настоящая жизнь, в которой он весь, душой и потрохами, но откуда его вышибли. Он набрасывался на Таню с наглостью уличного грабителя и тоскливо озирался на убогие декорации — мол, где он? Почему в этом курятнике? Стены комнаты — вяло натянутые холсты, размалеванные грубой кистью Кульковского, тряслись и вибрировали от его отчаянного голоса. И никак не мог Самоваров понять, как это небольшие Глебовы глаза так блестят, что он и в директорской ложе этот блеск видит. «В гениальности я не разбираюсь, — размышлял Самоваров, — но тогда это что такое?.. Любопытно, выманит он у Тани деньги или нет?»
— Извините, — услышал Самоваров над ухом деликатный шепот. Престарелая билетерша склонилась над ним. — Извините, но Владимир Константинович просят вас пройти…
Владимир Константинович, несмотря на утреннюю трепку, горделиво восседал в своем кабинете на диван-кровати, высоко закинув ногу за ногу, так что из-под штанины виднелась не только полоса элегантного носка, но и часть бледной худой голени.
— Я имею честь и глубочайшее удовольствие, — начал он и долго представлял Самоварова своей жене, той самой даме в фиолетовом, что утром набросилась на Карнаухова и получила за это от белокурой Альбины. У дамы действительно оказались фиолетовые волосы.
Владимир Константинович считал себя хранителем классических традиций и поэтому любил церемонии, заставлял сотрудников называть друг друга господами и госпожами, употреблял в деловой переписке обороты вроде «почтительно припадаю», а над мусорными корзинами прикрепил таблички «Соблаговолите не сорить» (мало кто соблаговолял). Лицо фиолетовой жены осветилось восторгом, когда Мумозин снова завел речь о психологизме. Самоваров послушал немного мумозинских речей и встал. Тогда Владимир Константинович встрепенулся, потер ухо и заявил:
— Кульковский отпадает! Слышали вы про его постыдную болезнь?
— Нет, — удивленно промямлил Самоваров, — только про радикулит. Ему не хуже? Откуда он отпадает? Что вообще случилось?
— Не знаю, — закинул бороду Мумозин, — но причина его болезни… Это недопустимо в театре, который придерживается высоких моральных требований…
И он опять замер, как петух, поджавший ногу посреди двора. Самоваров обиделся за Вовку:
— Не вижу ничего аморального в том, что человек поскользнулся в бане, и его скрутило радикулитом. А какие болезни, по-вашему, моральны? Коклюш? Заусенцы?
— В какой бане? Разве поскользнулся? — удивился Мумозин. — Слышите, Ирина Прохоровна? А госпожа Андреева что нам наговорила? Вот люди! И это русский психологический театр!
Супруги обменялись кислыми взглядами, и Мумозин продолжил:
— Как бы там ни было, Кульковский отпадает. А дело сугубой важности!
Самоваров насторожился.
— Сугубой, сугубой! Речь пойдет о детях. Мы с супругой, осмелюсь сказать, не жалуем подрастающее поколение. Духовность его слаба! Оно сорит бумагой, дерется в буфете, хнычет во время кульминации, бегает туда-сюда в туалет, не приемлет психологизма… Но что делать! Жестокая необходимость толкает нас… прибегнуть к вашей помощи…
Взгляд Мумозина вновь остекленел. Самоварову почему-то вдруг показалось, что ему предлагают сделать Ирине Прохоровне ребенка, приемлющего психологизм. Он в испуге оглянулся. В самом деле, Ирина Прохоровна придирчиво его рассматривала.
Мумозин в это время потирал лоб. Самоваров как-то видел по телевизору одного известного режиссера, и тот тер лоб точно так же. Другой известный режиссер тер кончик носа, третий щипал мочку уха, четвертый потирал затылок, а пятый забирал бороду в кулак и дергал, будто хотел вырвать с корнем, как репу. Мумозин овладел в совершенстве всеми этими режиссерскими штучками и умело томил ими собеседников.
— На носу весенние каникулы, — ни с того ни с сего заявил Владимир Константинович и попытался вырвать бороду. — Касса пуста, а нужен спектакль. Глубокий, тонкий, целомудренный… Где-то порядка тридцати утренников, а потом и на выезды с Богом… Городские власти очень просят… Через две недели премьера — вы не могли бы? Пьесу нашли, «Принцессу на горошине» Кукельмана. По Андерсену. Шехтман после инфаркта реабилитировался, изъявил любезное согласие поставить. А роли как разошлись! Принцесса — Андреева, Принц — Карнаухов…
— Глеб? — Самоваров вспомнил, как Глеб сверкал глазами в роли подлеца (интересно, чем там, в спектакле, дело кончилось?)
— Зачем Глеб? — не понял Мумозин. — Геннадий, конечно.
Самоваров наивно засомневался:
— Геннадию же лет пятьдесят. Какой он Принц? Он лысый совсем.
Мумозин расхохотался и ущипнул мочку уха.
— Сразу видно, что человек вы нетеатральный! Специфики не чувствуете! Да Геннадий так накладочку пристроит, что не узнаете! И потом, почему Принцу не может быть пятьдесят лет? В тексте возраст не указан, только сказано: «юный», а это понятие растяжимое! Геннадий столько сказок переиграл — никто лучше него юность не сыграет.
— А я причем? Чем могу ему помочь?
— Так ведь Кульковский отпадает! Нет ли у вас в Нетске художника на примете? В нашем городе сценографа не найти. Не Уксусова же звать! И к тому же… Заплатить много не сможем, все силы отданы «Отелло». Одного бархата сто семьдесят восемь метров пришлось закупить. Страусовые перья. С подлинных страусов, без дураков! Мы стоим за истинный, психологический реализм, чтоб поменьше приблизительности! Ваш мебельный гарнитур, например — тоже без дураков. А детишкам ничего этого не надо, не стоит бисер… сору одного от них сколько!.. Не стóит! Костюмы из подбора возьмем… Да, нелегко… Так нет ли у вас на примете какого-нибудь молодого дарования — чтоб недорого взяло?
Самоваров хотел сказать с утра зревшее: «А пошел ты!..» и идти досматривать спектакль, но вдруг понял, что знает одно молодое дарование. И не прочь дарование это повидать — не в смысле поболтать-пообщаться, а именно на него посмотреть. Потому что Настя Порублева очень красивая девушка. Без повода, просто так, пойти на нее посмотреть Самоваров не мог, если не хотел произвести впечатление стареющего дурака с маниями. Нет, влюблен он не был, даже думать забыл об этой Насте, но тут светловолосое видение так отчетливо и недостижимо пронеслось между его внутренним взором и вопросительно вскинутой бородой Мумозина, что сам собою самоваровский рот открылся и произнес:
— Я знаком — случайно! — с одной девушкой, студенткой, она, кажется, оформляет спектакли в какой-то студии…
— О! О! То что нужно! — вскочил Мумозин и прогнал своим вскриком непрошеное мимолетное видение. — Студентке и половину заплатить можно! Пусть еще гордится, что выпало счастье прикоснуться к настоящему, профессиональному искусству психологического направления!
Как же, счастье! Самоваров уже пожалел, что сболтнул лишнее. Мумозина было теперь не унять. Он нетерпеливо подпрыгивал, а Ирина Прохоровна тащила, наступая на шнур, телефон с мумозинского стола. В телефоне что-то громко перекатывалось и брякало.
— Звоните! Звоните сейчас же! — требовал Владимир Константинович и совал телефон Самоварову. Тот отнекивался, что, мол, звонить поздно, и телефон отпихивал.
— Вздор! Восемь часов всего! Еще ни одна студентка не спит! — кипятился Мумозин. — А у нас премьера через две недели. Да тут и минуты терять нельзя!
Самоваров с тяжким вздохом достал записную книжку и набрал Настин номер. Нечестно втягивать бедную девочку в дела этого дурацкого театра. Хоть бы ее дома не было! Хоть бы трубку не взяла! Хоть бы телефон этот чертов оказался неисправен — ведь бренчит же в нем что-то!
Телефон был в порядке. Она была дома. Она взяла трубку. Она согласилась почти сразу. Не дослушав даже!
— Позвоните, когда соберетесь приехать… Не думаю… Постараюсь, да… Постараюсь встретить, — бормотал Самоваров, трубка стреляла ему в ухо щелчками и космическими всхлипами, а он с ужасом сознавал, что тонет в неодолимом и вязком потоке совершенно ему не нужных вещей и планов. Зачем, дурень, пообещал ее встретить? «А как же завтрашний отъезд? — вдруг вспомнил он. — Теперь придется сидеть здесь, пока она не явится! И чем прикажете заниматься все это время? Стульями?»
Проклятый Мумозин торжествующе мял бороду. И ведьма его фиолетовая улыбалась. Самоваров даже вздрогнул от отвращения к себе. Не говоря ни слова, он вышел из кабинета и побрел, куда глаза глядят.
Актерский буфет был неподалеку. Самоваров засел в уголке с чашечкой кофе, отдающего жженым проводом, и попытался обдумать происходящее. Вот влип! Все сошлось — и Кульковский туфту подсунул, и Овца-Овцеховский подгадил!
Успокоиться! Он спокоен. Он завтра утром перезвонит Насте с вокзала, опишет здешний дурдом, жульнические планы Мумозина — и ходу. Забудем про город Ушуйск, будто его и не было!
Самоваров с недовольной гримасой скосил глаз на соседний столик. Оттуда слышался громкий мужской гогот. Гоготали второстепенные герои пьесы, те, что без слов. Среди них мелькал и Юрочкин малиновый пиджак. Хотя пьеса шла из старинной жизни, Юрочка одет был точно так же, как утром, когда летал в кулисы. Он только вместо галстука подвязал желтый капроновый бант да слегка подвел глаза. Игра его была даже хуже, чем декорации Кульковского. Несмотря на это Юрочка сейчас весело гоготал и подмигивал Самоварову. «Веселятся, бездари», — подумал злобно Самоваров. Спиной он чувствовал, что к нему кто-то подходит, собирается подсесть. Он резко обернулся и получил прямо в лоб беззастенчивый вопрос:
— Так вы и есть тот самый художник из Нетска?