В течение всей моей двадцатидвухлетней, ставшей теперь «потусторонней» жизни я часто думал о тех, от кого я был оторван волею судьбы, об эмигрантах, изгоях российских.
Как, чем живут они? Как мыслят? К чему стремятся? За что борются и борются ли еще?
Не Врангель, не Кутепов, не Милюков, не Керенский… Их лица я знал, и они могли измениться лишь в мелких штрихах, в деталях, а вот сами угли, из которых возникали языки этого разноцветного пламени, масса средней эмиграции, «ты», «я», «он»? Та ее часть, к которой принадлежал я сам и от которой был отторгнут?
Ответа не было. Во время НЭП-а в советских газетах изредка мелькали кое-какие заметки о Зарубежье, русские полемические ответы «Соц. Вестнику», книги Шульгина, «Осколки разбитого вдребезги» Аверченко. Мало.
Оторвались. Ушли. О нас забыли. Или, хуже того, зачислили нас в стан врагов. За что?
Первою ласточкой, принесшейся к нам из свободного мира была «Россия в концлагере» И. Л. Солоневича. Ее дал мне прочесть Г. Э. Эрхардт, русский немец из Петербурга, эмигрант, немецкий зондерфюрер, в г. Ставрополе, в августе 1942 года.
Что было! Господи, что было!
Я прочел книгу, не отрываясь. И не мог сделать перерыва в чтении, потому что на меня наседал, требуя ее, секретарь нашей редакции Б-о.
Тотчас же пустили подвалами ее отдельные главы в нашей газете. Наборщики не отдали ее после набора назад в редакцию, а собравшись группою, читали две ночи. Но Эрхардт уезжал и забирал книгу. Рабочие типографии переплели ее в роскошный парчевый переплет, вшили несколько листков лучшей веленевой бумаги, и все мы расписались на них, коротко выразив рожденные ею чувства… Хотелось бы, чтобы этот экземпляр сохранился еще у Георгия Эдуардовича Эрхардта… Мало кто из русских авторов получал такую рецензию. Быть может никто.
Факты, описанные И. Л. Солоневичем, ничего нового нам не сказали. Мы их знали. Мы видели сами показанную им «девочку со льдом», но когда она появилась на полосах нашей газеты, то в редакцию посыпались требования напечатать всю книгу.
В чем же была ее сила? Почему это, всем нам известное, потрясло всех нас?
«Девочка со льдом» сказала нам, что о нас помнят, что нас любят, что за нас страдают, что во имя наше борются.
Большего нам не было нужно.
Моя первая встреча с эмигрантами произошла в Керчи в 1943 г… Это была молодежь из Болгарии, чистые, пламенные юноши. Вся их группа служила в отряде, несшем очень опасную боевую службу. Начальником был капитан, русский немец, которого звали Петр Иванович.
Я провел с ними день и увидел в жизни не написанное в книге, но сказанное меж ее строк. Да, нас любят. За нас жертвуют жизнью. Больше того, нас хотят познать и понять. Но это трудно.
Судьбе было угодно, чтобы я вновь встретился с некоторыми из них теперь, в 1951 г., когда пишу эти строки. «Встретился» лучше взять в кавычки: они в Марокко, а я в Италии, но, прочтя мою фамилию в газетах, они вспомнили меня, написали мне, и из их писем я вижу, что эти нас узнали и поняли.
Повторяю, это были эмигранты из Болгарии. Я говорю это потому, что после я увидел, что каждая из зарубежных групп российского рассеяния имеет свое лицо, воспринявшее некоторые черты от среды, в которую ее закинула бродяжья доля.
Потом я побывал в Берлине, Париже, Праге, Белграде, Риме и из встреч, из слов, из действий мог наметить эти отдельные черты каждой группы, а из их совокупности целое —
— Вторую Россию, многоликую, многообразную и во всех своих преломлениях далекую от Первой — Россию мечты.
В Берлине, где мне приходилось не только соприкасаться, но и сливаться в общей работе с местной и стянутой туда войной эмиграцией, деловое лицо Второй России, несколько сухое и холодное, редко с улыбкою, с глазами, пытливо и внимательно рассматривавшими меня и спрашивавшими:
— А скажи, пожалуйста, что ты, собственно говоря, можешь делать?
Я спрашивал его о том же и получал ответы от инженеров, офицеров, священников, журналистов, дававших их в действенной борьбе за то же, за что боролся я, с тем же врагом, постольку, поскольку это было возможно. Так словами и действиями ответили мне генерал Краснов, немец — епископ Берлинский, редактор «Нового Слова» Деспотули, генерал Бискупский, десятки офицеров, инженеров.
— Делаем, что можем. Трудно. Приходится многим поступаться, но делать надо. В этом наш долг. А там увидим…
Лицо России-мечты было неясно и туманно.
В Париже я пробыл неделю и встреч было мало. Действия эмиграции я не видел, но противодействие чувствовал. Мой близкий друг, молодой офицер и журналист М. С. Давиденко, пробыл там больше, многих видел, говорил, и вернулся в Берлин с тяжелым чувством.
— Все нас там учить стараются, на ошибки наши указывают, а в общем чуть ли не за врагов считают, за немецких наемников, изменников «русской идее»… Черт бы их взял! Не Россия им нужна, а их Февральское словоблудие… Абстрактную идею со всех сторон рассматривают, а живого человека рассмотреть не могут.
В Праге мне повезло. По роду моей командировки туда мне пришлось соприкоснуться с кружком казакийцев. Встретили любезно и пригласили даже на свое собрание. Какой-то столь же малограмотный, сколь и самоуверенный, докладчик долго и внушительно излагал замечательные сведения, почерпнутые из какой-то «старой книги, хранящейся в Ватиканской библиотеке». Очень глубокая была эта книга. Несмотря на ее древность, из нее можно было почерпнуть новейшие для многих (в том числе и для меня) сообщения об особой казакийской расе, то ли скифской, то ли германской, но от славян очень далекой и враждебной им.
Даже лампасы эта раса носила еще в глубокой древности.
Оспаривать эти ценные сведения, я, конечно, не стал.
В Белграде я прожил семь месяцев. Первые дни встречи с его русскою частью всколыхнули во мне что-то погребенное глубоко в сердце, но неизживаемое, жгучее, хотя и засыпанное толстым слоем остывшего пепла.
Русский собор и в нем — знамена былых славных российских полков. Огромная русская библиотека, в ней — книги, каких не найдешь уже в России. Отблески былой Москвы в архитектуре самого города. Русский Корпус, блещущий самоотвержением и подвигом.
Все это ласкало и, вместе с тем, бередило засохший струп незажившей глубокой раны. И больно, и сладко.
Потом в сладость влилась горечь.
Мощи не оживают, хотя они и нетленны. Музейные экспонаты повествуют о прошлом, но никогда не возрождаются в настоящем. Отрубленный палец не прирастает вновь к телу.
В Русском Корпусе попытались сделать такой эксперимент: сформировали полк, кажется, 5-ый, из навербованных в оккупированной зоне добровольцев. Вышло плохо. Я слушал жалобы с обеих сторон — и от белградцев и от подсоветских русских. Каждая сторона была права по-своему. И те, и другие искренно и пламенно шли в борьбу за Россию.
Мне было тяжело. Отрубленный палец не прирастал и не мог прирасти. Ему мешала буква «ять».
Распроклятая буква! Раздавленная, вычеркнутая всею жизнью, она корчится, извивается, многоликая и многообразная.
В Берлине она веяла холодом недоверия, скептицизма. В Париже презирала с высоты «великого идейного наследия». В Праге кривлялась в бутафорском жупане пана Мазепы. В Белграде пугала шелестом высохших слов, истлевшими скелетами.
Проклятая буква! Она убивает живое, превращает высокий подвиг в жалкую карикатуру. В Берлине я однажды встретился со смелым, честным жертвенным русским человеком. Его звали Ларионов. Потом читал его брошюру, написанную с буквой «ять». В ней он рассказывал о совершенном им подлинном жертвенном подвиге. Лет двадцать тому назад, он, движимый глубоким чувством любви к России, с огромным риском для жизни пробрался в Петербург, ставший Ленинградом, и метнул бомбу в собрание народных учителей, писавших без буквы «ять».
Погибли несколько из них и его соратник по этому, совершенному с действительно честными намерениями, подвигу. Потом погибли тысячи расстрелянных в ответ на его бомбу.
Но самое страшное было в волне возмущения, обиды, боли, прокатившейся по всей Первой России. Возмущение бесцельностью совершенного, боли от обиды, непонимания и осуждения.
Мечта метнула бомбу в себя самое рукою, писавшей букву «ять».
Проклятая буква!
Мы сидим с Александром Ивановичем, «новым» эмигрантом из шахтеров, шахтером из русских крестьян, около ировской печки и читаем. Он теперь научился читать по-русски и жадно глотает все, что возможно. В библиотеке лагеря, кроме «Труда» и «Правды», по-русски ничего нет. Их Александр Иванович не берет.
— И так все знаю, что там Иоська напутлял!
А у меня теперь есть, что почитать. Я добываю оживающую в Европе русскую прессу и кое-что получаю из США.
Александр Иванович читает медленно, водя по строкам пальцем, порой отрывается от листа, задумывается. Мозги у него тяжкие и крепкие, как жернова, все перетирают в муку. Иногда он спрашивает объяснений незнакомых слов и записывает их на бумажку.
— Скажите мне, как эта вот буква называется? Я все позабываю…
— Буква «ять», Александр Иванович, а читается так же, как «е».
— А зачем же ее пишут? Раз другая есть?
— По привычке, Александр Иванович.
— Вот, должно быть, и тот помещик по привычке ее в книжечку писал.
— Какой помещик?
— А тот, какой все свои убытки в книжечку записывал… Я вам его показывал.
— Пожалуй, что так.
— Пишут много и хорошо пишут, — отрывается Александр Иванович от газеты, — правильно пишут, а самого основного нет, самого главного.
— А что, по-вашему, самое главное?
— Чтобы всем нам вместе быть. Как Иоська — генеральную линию взять. Он на коммуну, на колхоз, а нам напротив всем вместе.
— Пишут и об этом.
— Генеральной линии нет. Все друг на дружку восстают… А все русские, все против Иоськи.
— Это потому, что у каждого своя буква «ять» есть, Александр Иванович!
— Как это?
— А так: что запомнилось с того времени, когда в России были, то и тянут за хвост. Помещик — вам про свои березки вспоминает, другие — как они революцию делали… Каждый свое…
— А всем грош цена… барахло это… Сорганизовать надо всех на генеральную линию.
— Как же вы это сделаете на чужой земле? Сами видите, в каком мы положении.
— Иностранным державам все разъяснить надо. Ведь Иоська и их слопает, как чехов, к примеру… Вот это и нужно сказать, пугануть их.
— Трудно это! Пока сами не попробуют. — Эх, был бы я грамотным!
— А кто же вам мешает? Время есть. Хотите, я вас грамматике обучу? Писать будете правильно. Вам это особенно интересно. Вот вы и теперь все стихи складываете, а без грамматики это трудно. Хотите?
— А смогу? Мозги заскорузли.
— И медведей плясать учат.
— Спасибо. Попробую… только вы учите без этого, как его… ятя… шут с ним!