Когда слух о том, что Никита Сорин подал заявление о репатриации, разнесся по лагерю, вокруг него образовалась пустота, мертвая зона.
— Вот и понимай человека после этого, — развел руками Андрей Иванович, — никак я на это от него не надеялся, а три года его знаю.
— Тонко себя держал! Все выспросил, разузнал до-точно, а тогда и объявился. Теперь держись!
Многие приуныли. У кого же из русских ди-пи нет основания бояться даже теперь, в 1951 году, когда мир уже явно распался на два враждебных лагеря? У иных! остались «там» семьи, родственники. Другие до сих пор еще живут под «псевдонимами» и не раскрывают их из страха сорвать себе возможность эмиграции. Да и советчики нет-нет, а дадут о себе знать: то пригласительное письмо пришлют из консульства, то сам замконсула в Неаполе полк. Глинчиков провизитирует лагеря. Прежнего страха нет, но по нервам скребет.
Никита был одним из нашего «колхоза» и вместе с нами совершал ировское коловращение по лагерям. То встретимся с ним в Пагани или Иези, то вновь таинственные соображения ИРО нас разведут в разные стороны, но я знал его ще в доировское время, в Толмеццо.
Казаком он, курский колхозник, не был, а попал в казачьи формирования, уже послужив в немецкой фельд-жандармерии, из госпиталя, где лежал раненым в бою с советскими партизанами. Здесь он, став уже старшим урядником, лихо гонял итальянских партизан по теснинам Фриулийских Альп, потом в Лиенце вырвался из кольца английских автоматчиков, переплыв, под огнем реку, около года метался по Тиролю и Северной Италии, снова попал в капкан Римини, но снова выскочил и из него, проползши под проволокой накануне выдачи… В прошлом — комбайнер, парень ловкий и работяга; теперь — электромонтер, всегда на службе ИРО, в деньгах не нуждается.
— В чем же дело? Где он сейчас? — спросил я.
— В остерию пошел. Знаете, в ту, где беседка виноградная. Только вы к нему лучше не ходите. Всякое может случиться.
— А чего мне бояться? Глинчиков обо мне лучше меня самого осведомлен, а родичей «там» у меня нет.
Никита сидел один перед непочатой бутылкой.
— Проститься со мной пришли, — встретил он меня, — что-ж, седайте… А на мой счастливый путь выпьете? — злобно схватил он бутылку.
— Налей. Каждый человек своего счастья ищет. Ну, а ты-то в своем уверен?
— В точности его знаю.
— Думаешь, замолил грехи? Ждет — не дождется тебя «горячо любимая»?
Глаза Никиты засветились, как у рассерженного кота. Сжал кулак, но сдержался, только по колену себе им стукнул.
— Вы про это лучше оставьте. Не замаливал я своих грехов и замаливать их не буду. Брехня это, буза… Я и Глинчикова-то в глаза не видал, а в ИРО заявление подал.
— Так на что-ж ты надеешься? В чем же твое счастье?
— Десятку Колымы дадут, вот и счастье будет, коли двадцать пять не отсыпят.
— И за таким счастьям ты погнался?
— А какое другое у меня есть, — ощетинился он, — какое другое? Здесь-то что, вас спрашиваю, что здесь-то?
— Здесь ты свободен по крайней мере.
— Свободен? Шестой год эту свободу хлебаю черпаком через проволоку. Очень вами благодарен, по горло сыт, искривился Никита, — сами ее лопайте, если аппетит есть. Пропуска да регистрации, проволока да пальцы печатать, зубы во рту считать… Вот она, свобода! Что я, на чужие хлеба, что-ли прошусь? Одного хочу: хоть в пески, хоть во льды меня пустите. Я везде на хлеб себе заработаю. Жизню мне мою единоличную дайте! Имею я на то право?
— Ну, и поедешь…
— В Аргентину уехал? Как раз! Все документы были готовы — прием закрыли. В Зеландию и в Бразилию без объяснений отказали. В Австралию и в США — посмотрели на пузо и баста! Одно измывательство эта свобода.
— Ты что-то путаешь. Причем здесь пузо?
— Вот причем. Любуйтесь, — забрал Никита рубаху, — видали такое чудо? Через весь живот поверху полоснуло, а кишки в целости. В лазарете всего месяц со днем пролежал.
Под курчавой овчиной, покрывавшей грудь Никиты упруго вырисовывался стройный ряд крепких мышц живота, а по ним от бедра к бедру шел широкий багровый рубец
— Как увидят, — кончено. Оперирован. Никуда ходу нет!
— На инвалида словчиться попробуй, а там видно будет, когда вывезут.
— Что вы петрушку строите? Кто меня в инвалиды начислит? Я любого быка сворочу.
— Может, в Канаду удастся. Подожди.
— Я уже не меньше как на трехстах визитациях, да регистрациях ждал. Хватит. Лучше у Сталина, что-б ему черт, десять годешников обожду. Спокойней будет.
— Дрыну захотел? По нем соскучился?
— А здесь его нет? Чем эта свобода лучше сталинской? С неделю назад несет старик-мадьяр. — все его знают, одеяло под мышкой из блока… душно там, полежать в тенечке захотел. Полицей-серб ему кричит — «пропуск давай»… это на одеяло-то… тут же во дворе полежать. Распоряжение теперь такое. Ну, а мадьяр его не понимает, идет себе. Полицей его за грудки цоп! Старик хрипит, а он пуще нажимает… совсем измял старика, в лазарет его взяли. Мы шефу полиции доложили, а он хоть бы внимание обратил… Чем такая свобода лучше сталинской? Там мильтоны по крайности наглядно не бьют… Чем, я вас спрашиваю? Вот тут у меня и вышел окончательный поворот мыслей. Отзвоню, думаю, свою десятку на Колыме, а, может… — запнулся Никита.
— Что, может быть? Помилуют, думаешь, или скидку дадут?
— Нет, на это я не располагаю, а, может, война все-же получится.
— Ну, и что-же?
— Тогда обязательно таких, как я, в «батальон смерти» забирать будут. Может, и уцелею как, на дурня.
— И опять перебегать? Опять снова всю эту волынку тянуть?
— Нет уж, извиняюсь. Тогда волынка по-иному пойдет. Теперь не 41-ый год. Теперь я ученый, лиенцевский институт прошел и в лагерях повторные курсы.
— Всерьез «за Сталина» закричишь?
— А хотя бы? — с вызовом отвечает снова ощетинившийся Никита, — не нравится это вам? Рожу карежите? И закричу! И в бой не так, как тогда пойду! Начисто пойду, с полным энтузиазмом! «За родного Сталина»! Понятно? Чем его свобода от вашей хуже? Один черт, одна им цена! Так там все-таки со своими…