Пока вокруг него витали «первые тени новой истории», Диккенс продолжал театральные гастроли в Ноттингеме, Дерби и Ньюкасле. Во время этой поездки зародилась тесная дружба, которая в некоторых отношениях будет иметь для него почти такое же значение, как дружба с Форстером.
Когда Уилки Коллинз примкнул в марте к любительской актерской труппе, Диккенс был очень рад этому приобретению. Их отношения укрепились во время многочисленных репетиций и гастролей по провинции. Коллинз, бывший на 12 лет моложе Диккенса, так же, как и он, увлекался театром и тоже начал писать. На первый взгляд эта дружба могла показаться противоестественной, кстати, некоторые, например Форстер, ее не одобряли. Коллинз был беззаботным дилетантом, чего Диккенс обычно терпеть не мог; он наслаждался жизнью, мало заботясь о морали, ему приписывали многочисленные любовные похождения, в том числе с проститутками. Диккенс так обозначил ситуацию: сам он был «гением порядка», а Коллинза с ласковым неодобрением называл «гением беспорядка». В кругу его друзей Коллинз понемногу заменит собой Маклиза, становившегося невыносимым из-за перепадов настроения и ревности к Форстеру. С ним Диккенс мог позволить себе «пуститься во все тяжкие» (до каких пределов?) и отдохнуть от назидательной благопристойности Мамонта, как некогда с Маклизом. Но в отличие от последнего настроение Коллинза всегда было ровным: это был веселый спутник, любезный и приветливый при любых обстоятельствах. Отличаясь этим от Маклиза, он к тому же старательно избегал конфронтации с Форстером, который его недолюбливал.
Любопытная особенность для человека, щедрого на дружбу: впервые Диккенс подружился с романистом; обычно близкие ему люди были художниками, иллюстраторами, театральными деятелями или журналистами. Возможно, достигнув зрелости, он, как и многие другие писатели до него, почувствовал необходимость обрести «ученика», первым распознав его талант, чтобы тот восторженно следовал его советам. Мы увидим, в какой степени это влияние станет впоследствии взаимным.
Вечно сражающийся с несправедливостью, Диккенс не испытал большого воодушевления от Всемирной выставки 1851 года, которая, однако, была в глазах его современников первой вершиной, покоренной в Викторианскую эпоху. Он даже предложил со страниц «Домашнего чтения» организовать параллельную выставку, которая обнажила бы «просчеты и недостатки Англии», и, спасаясь от наплыва посетителей, охотно бы уехал с Кэт и детьми за город, если бы срочное дело не удержало его в Лондоне. Срок аренды дома на Девоншир-Террас истекал, а его друг Фрэнк Стоун как раз съехал с квартиры, выходившей на Тависток-сквер. Рядом с этим домом стояли еще два, такого же типа, купаясь в полнейшем покое: сад, огороженный решеткой, и аллея для карет отделяли его от улицы. Величина дома компенсировала посредственное состояние, в котором он находился. Диккенс решил улучшить дом, поручив ремонт своему зятю Генри Остину.
Он не напишет ни слова из нового романа, пока не наведет порядок на рабочем столе, обращенном в сад, расставив любимые безделушки: двух бронзовых лягушек, человечка с карманами, полными щенков, и разложив письменные принадлежности: нож для бумаги из слоновой кости, запас излюбленной писчей бумаги, всегда одной и той же, синие чернила и гусиные перья. Чтобы продуктивно работать и задать направление своему буйному воображению, «гений порядка» всё больше привязывался к мелочам. «Для каждой вещи находилось место, и все вещи стояли на своих местах, никакой небрежности не допускалось, — рассказывает один сосед. — Порядок и безупречность, перенесенные с Девоншир-Террас, приняли больший размах». Безупречность даже в ванной комнате, где Диккенс велел установить холодный душ очень большого напора. «Ежедневно пользуясь душем, я не смогу терпеть присутствие стульчака в углу», — твердо заявил он. Низменный аксессуар удалось спрятать за ширмой…
Однако фантазия не была совершенно изгнана из Тависток-хауса. Для украшения двери, отделяющей кабинет от гостиной, Диккенс заказал столяру книжный шкаф в технике оптической иллюзии: не менее 113 ложных книг с лукавыми названиями типа «Пять минут в Китае» (три тома), «Короткий послеполуденный отдых на пирамидах» (два тома), «Выдающиеся глупости Канта» и жемчужина «коллекции» — «Мудрость наших предков», шесть томов которой назывались «Невежество», «Мнительность», «Плаха», «Костер», «Грязь» и «Болезнь», а дополнением к ней служили «Добродетели наших предков» — тоненькая брошюра, заглавие которой едва можно было различить.
Удобства Тависток-хауса не заставили Диккенса забыть о трущобах, наводнявших Англию и в особенности столицу: он изобразил их в своем новом романе «Холодный дом», типично диккенсовском (во всяком случае, по форме, в какой он был опубликован), поскольку он состоял из двадцати месячных выпусков, растянувшихся почти на два года. Вымышленный Одинокий Том очень похож на разваливающиеся постройки, которые Диккенс надеялся восстановить с материальной помощью мисс Бердетт-Кутте. Он прекрасно знал жалкие лачуги такого рода, поскольку часто их посещал, как правило по ночам, под защитой полицейских, предоставленных в его распоряжение его другом инспектором Чарлзом Филдом. Кстати, один полицейский, Баккет, играет в романе важную роль: возможно, в этом, как и в некоторых других сенсационных элементах сюжета, уже просматривается влияние Уилки Коллинза.
Критика проволочек и извращений судебной системы, доведенная до гротеска, звучит лейтмотивом «Холодного дома». (Английское название романа — «Bleak House» — трудно перевести из-за многозначности слова «bleak», означающего одновременно «холодный», «унылый» и «продуваемый ветром».) Нескончаемый процесс «Джарндис против Джарндиса», служащий фоном для рассказа, в конце концов поглотил огромное состояние, из-за которого он начался, попутно поломав судьбы нескольких персонажей. Лабиринты канцелярии, где бродит странная мисс Флайт, сошедшая с ума в ожидании решения по собственному делу, невольно наводят на мысль о Кафке, который, кстати, признавал по поводу «Америки», что хотел написать «роман в диккенсовском стиле».
В «Холодном доме» бывший рассыльный и стенограф церковного суда сводит счеты с английским правосудием. Но это еще не всё: довершая начатое в «Домби», Диккенс выводит в этом романе всё викторианское общество, от грязных трущоб до роскошных аристократических особняков, изображая его в образе чудовища со многими головами — Несправедливость, Честолюбие, Продажность, Эгоизм, Непоследовательность, — которое играючи уничтожает людей. Населяющие его нелепые существа словно вышли из пьесы Беккета — или романа Кафки: чета безобразных стариков Смоллуидов, которые швыряют друг в друга подушками, а потом «взбивают» кулаками; смотритель тира Фил, у которого «есть занятная привычка: когда ему нужна какая-нибудь вещь, он не идет к ней прямо, а ковыляет вокруг всей галереи, задевая плечом за стену, так что по всем четырем стенам этого помещения тянется грязная полоса, которую принято называть «следом Фила»[40], или старьевщик Круг, обратившийся в результате самовозгорания в кучку пепла…
Немедленный и значительный успех этого романа-спрута, сложного даже по своей структуре (рассказ от первого лица перемежается с повествованием всезнающего рассказчика) и столь сильно отличающегося от предыдущего, многое говорит о способности Диккенса достучаться до широкой и разнообразной публики, не отрекаясь ни от своих безумных устремлений, ни от странных фантасмагорий. Уникальное явление в истории литературы: связь, которую он сумел установить со своими читателями, преодолела все препятствия, и писатель Жюльен Грин, конечно, прав: «Диккенс нравился многим читателям, которым он не должен был нравиться». Тот же Жюльен Грин рассказывает об одном пылком почитателе, который, если его гость был равнодушен к Диккенсу, запирал столовое серебро на ключ и извещал полицию: «Люди, которые не читают Диккенса, явно не в себе: либо они слабоумны, либо повредились в уме; в любом случае я не желаю с ними встречаться и надеюсь, что они упадут и переломают себе ноги…»
В марте 1852 года, вскоре после выхода первой части «Холодного дома», Диккенс заявил, что не может устроить своему десятому ребенку «сердечную встречу поскольку, говоря начистоту, я запросто обошелся бы без него». Однако забавный и лукавый последыш, Эдвард по прозвищу Плорн, позже станет утехой для своего отца. С этого момента супруги Диккенс как будто положили конец всякой физической связи: измученная десятью родами за 15 лет (не считая выкидышей), Кэт в конце концов запросила пощады? Или же супруги по обоюдному согласию ухватились за предлог ее пошатнувшегося здоровья, чтобы оборвать сериал, становившийся почти гротескным из-за своей ненарушаемой регулярности? А ведь это была последняя ниточка, которая еще связывала их. Присутствие третьих лиц, например, Уилки Коллинза, который сопровождал их тем летом в Дувр, а следующим летом — в Булонь, становилось Чарлзу совершенно необходимым: оно помогало переносить унылую жизнь вдвоем, пародию на семейное счастье, лишенную всех привлекательных черт, но отягощенную взаимными обидами.
Обидами — но не ненавистью. От прежней симпатии кое-что всё-таки сохранилось, о чем свидетельствуют длинные и частые письма, которые Чарлз писал Кэт каждый раз, когда они разлучались. «Я ужасно скучаю по тебе», — уверял он ее и в следующем году. Периодически он осознавал, что не Кэт виновна во всех его несчастьях.
От снедающей его общей неудовлетворенности было только одно лекарство — работа. Параллельно с «Холодным домом» он принуждал себя надиктовывать Джорджине «Историю Англии для детей». «Разрываясь между этим и «Домашним чтением»… между приютом мисс Бердетт-Кутте, приглашениями на балы и праздники, я чувствую, что голова моя скоро взорвется, как выпущенный из пушки снаряд…» Но от перегрузок пострадала почка в 1853 году. «Старая больная почка, напасть с детских лет, когда я ее застудил», — объясняет он, упорно виня во всём прошлое, вместо того чтобы задуматься о своем изнуряющем ритме жизни.
К счастью, он открыл для себя новое курортное местечко, которое обеспечит ему необходимый покой, чтобы закончить летом свой роман. Булонь сочетала в себе многочисленные преимущества: совершенно другая страна в нескольких часах пути от Лондона, недорогая жизнь, а главное — очарование замка Мулино, удачно расположенного на возвышенности, в многочисленных комнатах которого можно было разместить многочисленных друзей. Двое из них, Уилки Коллинз и художник Огастус Эгг, титулованный мастер по костюмам для театральных выступлений Диккенса, вскоре отправились с ним в более претенциозное путешествие.
Новая поездка на континент приняла характер стремительного паломничества. Едва останавливаясь, чтобы поесть и поспать, Диккенс измучил двух своих спутников, вновь навестив Лозанну, Венецию, Флоренцию, Рим, Неаполь и Везувий почти бегом, словно гнался за неуловимым воспоминанием. Он нашел Италию переменившейся: менее архаичной, лучше вписывающейся в европейский ансамбль. Но возобновив сношения с людьми, которых он встречал восемью годами раньше, и перехватывая их взгляды, он заметил, что не менее глубокие изменения произошли и в нем самом. Диккенс был уже другим человеком: в 41 год он выглядел гораздо старше. Волосы его поредели, кожа покрылась морщинами и, местами, красными прожилками. Один знакомый удивился, увидев, что он теперь одевается в черное вместо дорогих его сердцу ярких жилетов, и хотя его искрящиеся карие глаза излучали ту же энергию и ум и горели от всё такой же ненасытной любознательности, на его лицо легла печать утомления и тревоги.
По возвращении вихрь его жизни завертелся еще пуще; в декабре 1853 года он устроил в Бирмингеме первые публичные чтения своих произведений, даже не подозревая, во что ввязался.
Публичные чтения уже давно были яблоком раздора между ним и Форстером. Мамонт считал эту деятельность недостойной ранга писателя в его представлении, кроме того, он опасался, что, тратя силы в битком набитых залах, его друг в конечном счете навредит своему здоровью и подорвет творческую энергию. Но Диккенс слишком жаждал непосредственного общения с публикой, чтобы прислушаться к первому аргументу, и слишком верил в свои силы, чтобы принять во внимание второй. В любом случае триумф в Бирмингеме смел последние сомнения. 29-го числа он три часа читал «Рождественскую песнь» перед аудиторией, состоявшей из одних рабочих, — изнуряющее выступление, вознагражденное восторгом зала. «Они всё поняли, всё истолковали правильно, внимательно следили за всем, смеялись и плакали очаровательно серьезно, — радовался Диккенс. — У меня было такое чувство, что мы все физически вместе возносимся на небеса».
К удовлетворению актера, к радости радикала, убедившегося в своей популярности у рабочего класса, вскоре добавится выгода «отца семейства», всегда стремившегося нарастить свои доходы, поскольку, хотя чтения в Бирмингеме были бесплатными, они быстро подали идею заказчикам, рассчитывавшим на прибыль. «Если бы Диккенс стал чтецом, — заявил Уиллс своей жене, — он сколотил бы еще одно состояние. Естественно, сам он никогда этого не предложит. Но если его настойчиво попросить, он согласится, он сам мне сегодня сказал».
Тем временем, в начале 1854 года, Диккенс столкнулся с более важной проблемой: падением продаж «Домашнего чтения». Знакомой проблеме — привычное решение: ему придется войти вдело и опубликовать в журнале новый роман. Это будут «Тяжелые времена» — тот пресловутый «удар», который он мечтал нанести по эксплуатации рабочих со времен «Никльби» и посещения прядильных фабрик. Наверное, недавнее общение с рабочими из Бирмингема повлияло на его выбор. За 15 лет условия труда в промышленности ничуть не изменились, а экономическая догма невмешательства по-прежнему препятствовала участию государства в этой области. В конце января Диккенс отправился в Престон, где бушевал социальный конфликт. Сожалея о забастовке, Диккенс, однако, убедился, что рабочие были принуждены к ней неуступчивостью и глупостью заводчиков.
Кстати, в недавней статье под названием «Обман о сказках» он раскритиковал реформы утилитаристского толка, целью которых было «рационализировать» сказки и систему воспитания вообще. В самом начале романа сухой и прозаичный Томас Грэдграйнд так излагает эту модную теорию школьному учителю: «Итак, я требую фактов. Учите этих мальчиков и девочек только фактам. В жизни требуются одни факты. Не насаждайте ничего иного и всё иное вырывайте с корнем. Ум мыслящего животного можно образовать только при помощи фактов, ничто иное не приносит ему пользы. Вот теория, по которой я воспитываю своих детей. Вот теория, по которой я воспитываю и этих детей. Держитесь фактов, сэр!»[41]
В «Тяжелых временах» Диккенс обрушился на бесчеловечность утилитаризма, который приносит тела и души в жертву рентабельности и исподволь процветает что на фабрике, что в школе. Этот роман, написанный за несколько месяцев и отмеченный Фридрихом Энгельсом, — обвинительная речь против эксплуатации человека человеком. Точно так же, как лондонский туман придавал поэтическое единство «Холодному дому», вредоносный дым вымышленного города Коктаун ощущается на каждой странице «Тяжелых времен» — книги, которая и сегодня остается свидетельством ключевого момента в истории капитализма.
Диккенсу она далась тяжело. Ритм еженедельных выпусков подверг испытанию его творческие силы. Конечно, ему уже удавалось выдерживать его, работая над «Барнеби Раджем» и «Лавкой древностей», но тогда его не коробило он неточностей и поспешного латания дыр; с тех пор его писательская требовательность возросла. Чувствуется, что ему было тесно, душно, нудно на этих страничках (не больше трех сотен — «новелла» по диккенсовским меркам), где он не позволял себе никаких отклонений от темы, никаких ненужных ответвлений сюжета, чем выбивал у себя из рук один из главных козырей. В этом смысле можно сказать, что филиппика против утилитаризма и сухости сердца парадоксальным образом стала самым сухим и «утилитарным» романом Диккенса…
Но «Тяжелые времена» пострадали от внутреннего противоречия, которое автор не смог разрешить и которое сегодня бросается в глаза современному читателю. Диккенсовский радикализм достиг в этом романе высшей точки, но при этом зашел в тупик и показал свою ограниченность. В противоположность людям, с которыми он встречался в Престоне, вожак забастовщиков из романа — гнусный демагог: Диккенс сталкивает его опасную риторику с цинизмом промышленников. Отвергая по своей природе насилие и по-прежнему скептически относясь к политике, он в конечном счете предлагает для преодоления кризиса объединить «людей доброй воли», что выглядит как заклинание.
Публикация первой части совпала с началом Крымской войны в апреле 1854 года. Диккенс терпеть не мог российского самодержавия, однако почувствовал «что-то вроде отчаяния, видя, как пороховой дым и кровавое марево скрывают несчастья и страдания гражданского населения». 1 октября он был в Булони на военном параде, во время которого Наполеон III получил ложное известие о падении Севастополя; эта гротескная деталь символизировала в его глазах убийственную некомпетентность, с какой франко-английская коалиция вела военные действия. В Англии и Уэльсе разразилась ужасная эпидемия холеры, и Диккенс бушевал в «Домашнем чтении», предавая анафеме в равной мере недостойных генералов, которые губят в Крыму солдат, лишенных провианта, и лондонских политиков, которые, не прислушавшись к предупреждениям филантропов, не приняли вовремя санитарных мер для профилактики заболеваний, единственно способных сдержать эпидемию. Его гнев выразился, в частности, в редком по своей неистовости тексте, от которого вздрогнули многие его современники — не только консерваторы, но и кое-кто из его друзей, даже среди отъявленных радикалов: Диккенс писал, что рабочие должны сами вступиться за свои права с помощью среднего класса, который «…охотно их поддержит. Наша печать готова употребить всё свое влияние, чтобы помочь им… Пусть рабочие люди столицы и всех наших больших городов приложат весь свой ум, всю свою энергию, используют свою многочисленность, свою способность к единению, свое терпение и упорство для достижения одной-единственной цели. Тогда к Рождеству они увидят на Даунинг-стрит правительство, а рядом, в палате общин, представительство, не имеющее ни малейшего фамильного сходства с холодной бездарностью, которой покуда славится всё это сонное царство»[42].
Это уже было похоже на призыв к революции. Отвечая на встревоженное письмо мисс Бердетт-Кутте, Диккенс пошел еще дальше: если власти не осознают серьезности проблемы, «нашу страну ждет потрясение, какого не видали на земле с того дня, когда Самсон обрушил храм себе на голову».
Но как прогнать безразличных и бесталанных, если избирательная система до сих пор ставит заслон на пути народных масс? И как «потрясти» страну, не прибегая к забастовке и вооруженным столкновениям, которых сам Диккенс боялся больше всего? Новыми заклинаниями он отчаянно взывает к всплеску сознательности в обществе в целом и к весьма невероятной победе солидарности и разума над эгоизмом и непоследовательностью — «неясный ответ при ясном осознании безвыходности положения», как четко сформулировал Энгус Уилсон.
Безвыходным положение было не только в политике, но и в личной жизни. Диккенс всё больше походил на паровоз с перегретым котлом, готовым взорваться. В своих «заметках», на основе которых должны были вырасти новые произведения, он пишет: «Человек, неудачно женившийся и не на своем месте, вечно ищет и не находит, словно играя в прятки со всем миром, то, что Судьба спрятала от него в момент его рождения».