Глава 11 Наводнение

– А теперь, Тобиас: что умеет кальмар?

– Выстреливать чернилами по траектории в пятнадцать футов, отец.

– Опиши равнобедренный треугольник.

– Две стороны одинаковой длины, одна – нет.

Декабрьский вечер, и я занимаюсь дома за кухонным столом с отцом. Мое обучение перестало быть упорядоченным с десяти лет, когда местная школа выпустила детей и умыла руки. Остальные ребята пошли работать на рыболовецкие лодки, к отцам на ферму или, как в случае Томми, в кузницу, но я остался дома, на милость благих, правда, дробовых педагогических методов отца. Мы решали математические головоломки, отец заставлял меня запоминать карты мира и отрывки из Библии, и я ежедневно читал «Мировую историю» Хэнкера, которая заканчивалась на 1666-м, Великим Пожаром в Лондоне.

– Тайну «Марии Целесты»[60] раскрыли?

– Нет, отец. – Я выглядываю в окно: небо внезапно чернеет.

– Повнимательнее, Тобиас. Назови мне части цветка.

– Лепестки-плоды-тычинки-цветень-стебель.

– Что сказал Донн?[61]

– «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе».

– Хороший мальчик, – говорит отец: он тоже теперь обеспокоенно глядит на желтую завесу над морем. – Этот цвет сулит зло, – объявляет он. – А теперь почисти перо и отставь чернильницу. Класс свободен.

Через час река Флид зловеще забулькала, коровы забеспокоились, а фермер Харкурт обнаружил, что молоко в выменах свернулось в творог. Козы, в панике блея и грезя об убежище, точно потерявшие разум компасы крутились на привязях. Овцы сбивались в кучи и разбредались по земле, словно упавшие облака. Женщины собирали животину с мыса в стада и уводили в поля Джадлоу, принадлежавшие родственникам Пух-Торфов и Вотакенов.

– Закрой все окна, – распорядился отец. – А затем ступай и расстели попону на могиле матушки.

Я выполнил эту и другие свои обязанности; ближе к вечеру на горизонте застыла грозная серо-стальная туча тумана; ветер сделался сильным и промозглым, а серебристые чайки предались отчаянию, самоуничтожению и детоубийству – они отрывали собственные гнезда со скал и с силой вышвыривали яйца, кои разбивались внизу о серые скалы и размазывались желтыми потеками. После этой панической вспышки насилия у чаек стало ясно – в этот год гнев Господень и впрямь будет велик. Небо оставалось черным. Когда по часам наступила ночь – хотя звезды так и не появились, только тонкий ободок луны висел в темноте, – жители деревни погрузились с пожитками в лодки и отплыли в Джадлоу.

Но я и Пастор Фелпс остались с горсточкой мужчин – Гавсов, Хэйтеров, Ядров и Биттсов, полных решимости защитить свой дом от чего бы то ни было.

– Мы будем здесь, – объявил Пастор Фелпс, – потому что такова Божья воля.

И слово Господа, как всегда, оказалось решающим.

– Но… – заикнулся я.

– Господь возражает против слова «но», и довольно яро, – предупредил Пастор Фелпс. Он близко знал Божье мнение по поводу словника, потому что оно поразительно гармонировало с его собственным. – Мы не бросим церковь! – гневно кинул он мне, словно я – Сатана собственной персоной, который пытается его утащить. Ветер барабанил по рамам Пастората, будто стучал сам Дьявол.

– Но Господь может и сам за себя вступиться, – возразил я. – Он вездесущ, всемогущ и вечен, отец, – а мы смертны! Мы даже не умеем плавать! А церковь всего лишь здание! Главное – люди! – Мой червь Милдред, похоже, в этом была со мной согласна, потому что устроила мне настоящий ад, превращая кишки в воду, пока я говорил.

– Есть и другие, кто здесь остается, – отрезал отец. – Они мои прихожане. Моя паства. Как я могу их бросить?

– У них всех имеются лодки, а у нас нет! – ответил я. Но он остался глух к моим словам, а когда я продолжил упираться, отвел меня в сторону и указал на гавань, где в барки грузились жаждущие уехать пассажиры.

– Что ж, ступай! – рявкнул он так, что резануло в ушах. – Покинь своего отца на милость Господа и вод, которые восстают! – Но я не мог его оставить, с мятежным кишечником или без.

Снаружи в выцветших, зловеще-лиловых небесах трещали молнии и гремел гром. Но лишь когда поднимающаяся вода просочилась под дубовую дверь Пастората, мы завернулись в промасленные шкуры и покинули дом: я в гнетущем ужасе, отец – окрыленный пугающим приливом собственной веры. Прихватив в грибе-дождевике угли из умирающего Камина, мы проковыляли мимо исхлестанных ветром деревьев и по пригнувшемуся папоротнику-орляку к церкви. Здесь мы и разбили лагерь; сначала у алтаря, где четырнадцать лет назад Пастор по ошибке принял меня за поросенка, а затем, когда вода поднялась, на кафедре. Мы смотрели, как волны плещутся под дверью и со свистом несутся между скамьями. Помню, как Пастор Фелпс стоял на кафедре, словно Канут,[62] дланью приказывая наводнению утихнуть. Но, несмотря на его характер и волю, оно не ослабло, и уровень воды дальше полз вверх. Мы пробыли там весь день и всю ночь, пили ром из фляжки и питались сырыми заблудшими сардинами, которые шлепались на кафедру. Сперва отец разрешил жечь по две свечи за раз.

– Одну для света, одну для тепла, – серьезно пояснил он. На второй день – по одной. К вечеру последняя свечка оплыла и угасла, и нам остались только слабые отсветы, пробивавшиеся через витражи днем, да призрачная грибная фосфоресценция планктона в нефе ночью.

И здесь, за эти три дня и три ночи, отец решил поведать мне о мире. Иногда я задавал вопросы, но по большей части он просто говорил. Было так холодно, что замерзнет и жаба, и совсем темно, и, оглядываясь назад, я понимаю, что только отцова любовь к жизни в сочетании с ромом не позволила двум нашим сердцам остановиться. Каждую статью, что он прочел в «Таймсе» за последнюю четверть века, отец вытаскивал из просторного хранилища своей памяти и процеживал через призму веры, пока слова не превращались в чистые лучи света, в которых я мог узреть Божью истину. Помню, я слушал его благодарно и внимательно, и все эти три дня, что мы пробыли в осажденной церкви, отец поддерживал в нас жизнь алкоголем и горячей, укрепляющей дух волынкой поучительной речи, пока я делал лодочки из страниц упавшего псалтыря и посылал их качаться на волнах в поисках земли и укрытия.

Пока воды бились в кафедре о наши щиколотки, отец поведал мне о монархии и иерархии Королевства, в котором мы жили, начиная сверху, с Ее Величества, а затем, спускаясь по лестнице, мимо герцогов и архидьяконов, Сэра Этого и Сэра Того, как заведено на протяжении веков, вниз, к скромным нам, Пастору Фелпсу и мастеру Фелпсу, его сыну. Пока ветер свистел возле церковного шпиля, а ржавый флюгер бешено вертелся вокруг оси, отец рассказывал о человеке Кромвеле,[63] который единственный раз в истории пытался свергнуть монархию. Уродливый мужчина с бородавками на лице и бородавкой вместо сердца, пояснил отец. Он повествовал также, пока мы спасали изможденного баклана, о гнусной торговле невольниками в Америке и работорговцах, которые похищали из Африки ее мужей и везли бедных полумертвых дикарей трудиться на сахарных плантациях, дабы тщеславные лондонские бездельники могли сластить пироги, как будто мало им сладкого меда от благородной пчелы. А когда на второй день забрезжил рассвет, о более радостных вещах: об изобретении французом Монгольфьером шара на горячем воздухе, о завоеваниях Империи и об обращении миллионов туземцев, которые, если бы не королева Виктория, все еще прыгали бы, поклоняясь бабуинам, и практиковали каннибализм. В ту ночь он поведал мне о Галилее и его схеме планетарной системы, которую сперва объявили ересью, но затем признали истинной. Он назвал мне планеты и, хотя звезд не было видно сквозь стекла витражей, описал мне их, так что даже сейчас, глядя на созвездия, я помню его слова. («Три пальца направо от Большой Медведицы… немного южнее Полярной звезды… проведи диагональ точно слева от Млечного Пути и увидишь…») Он дождался темноты, чтобы в живой, но непонятной манере, с бесконечными «хвала Господу» и «следовательно» описать процесс размножения, как он происходит у породы шотландских коров, которых в этой части мира в глаза не видели. О людских соответствиях он не упомянул, а я не посмел спросить. Не сказал он и про гадюку в бриджах, которая помешала ему удовлетворять жену, зато напомнил мне в безликой темноте о сере и адском пламени, кои падут на меня и ослепят, если я буду предаваться смертельному пороку – онанизму. На третий рассвет он поведал мне историю о шторме 1822-го, который опрокинул три лодки, убив пятнадцать рыбаков из двух семей одним коварным ударом, и как к миссис Ферт переехала жить ее полоумная кузина Джоан, после того как последнюю травили собаками в Джадлоу из-за обвинения в колдовстве – ее вырвало на пол, и хлынувшая масса сложилась в лужу в виде пятиногого морского чудовища, наделенного рогами.

Затем он сказал мне, уже не в первый раз, что нет человека, который был бы как Остров. Его любимая тема.

– «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе!» – пророкотал он.

– …Себе-бе-бе-бе! – отозвался его голос в темных стропилах. (Как ни забавно, во время этого упоминания топологической метафоры Донна, мы фактически застряли на упомянутом географическом объекте. Хотя мы этого и не знали, полуостров отрезало от материка, превратив наш кусочек земли в маленький и ненадежный овал, полузатопленную перевернутую ложку).

– «Каждый человек есть часть Материка, часть Суши»!

– …Суши-уши-уши-уши! – откликнулась церковь.

И в этот момент кафедра рухнула, и мы упали в воду.


Я плохо помню, что непосредственно предшествовало моему святому видению: только то, что мимо, дрожа, проплывает медуза, ее колышущаяся юбочка звенит крошечными пузырьками. Сельдь сталкивается с моим носом. Краб щиплет за палец. Затем на минуту мои барахтанья выносят меня на поверхность, где умиротворенно плавает отец, медленно приближаясь к водовороту, ряса надулась, словно большой пузырь веры.

Он заявляет:

– Мужайся! Господь счел нужным нас испытать, Тобиас, и мы должны подняться на его зов!

И тут, вместо того чтобы подняться, я камнем иду ко дну.

И там, глубоко в ледяных водах потопа, встречаю Ангела.

Говорят, перед умирающим проходит вся его жизнь в виде маленького моралите, чтобы он, когда достигнет ворот Петра, мог смиренно принять, куда Святой его отправит. Эта мысль посетила меня гораздо позже, как объяснение того, что я увидел, когда тонул.

Предо мною Ангел, она прекрасна, и я люблю ее с первого мига.

Она одета как балерина, в белые одежды и юбку из жесткой ткани, стоящую колом, на ее маленьких ножках – белые чулки. Крылья ее, наверное, сложены за спиной или же прозрачны, словно паутинка, потому что я их не вижу. Лицо бледное, а в темных волосах – золотой обруч. Ручеек блестящих пузырьков вырывается изо рта.

Откуда-то сверху на нас струится солнечный свет. Ангел улыбается мне. На заднем плане смеются и веселятся люди. Я сам в золотой кроватке с прутьями. С другой стороны от меня – огромный щетинистый зверь. У него пушистое рыльце, золотисто-оранжевые глаза и зрачки – вертикальные щелочки. И я слышу в голове пронзительную громкую песню, словно далекое эхо чего-то давно минувшего:

Засыпай, крошка, на вершине,

Ветер колыбель качает…

– Господи, не забирай его у меня, прошу Тебя! – мужские стенания. Далеко, не ближе луны. – Держись! – кричит Пастор Фелпс, на сей раз громче. Мой Ангел дрожит, словно отражение в пруду. И тут что-то хватает меня и невыносимо больно дергает вверх. Я всплываю на поверхность, кричу, и вода уносит меня снова – на этот раз в Ад, где я вижу…

Другое. Клетку. Зубы. Кровь. Кричащего Ангела. Разбитое стекло.

Дальше хуже.

Мой отец хлопал меня по лицу, сильно. Вокруг плескались волны.

– Вставай, Тобиас! Вставай! – И он ударил еще раз.

– Вставай-вай-вай-вай-вай! – отозвалась церковь.

Видение Ада растворилось в вспышке, и осталась лишь крутящаяся вода.

– Ты бредишь от голода и истощения, – наконец, решил Пастор.

– Я видел Святого Ангела, – пробормотал я.

Но и Ад тоже.


Когда Наводнение в конце концов спало и море успокоилось, а в церкви остались россыпи водорослей, устриц и моллюсков, я ослабел от большого количества знаний на пустой желудок и был совершенно измотан видениями. К этому времени Пастор окончательно потерял голос и мог только нестройно хрипеть молитвы и благодарности Господу. Мы проковыляли между скамей, собирая рыбу в корзинку для пожертвований и сражаясь с полчищами чаек, и направились к Пасторату.

Нас ожидало потрясение. Весь наружные фасад дома снизу и доверху покрывали гигантские моллюски, цеплявшиеся за стены с огромной силой. (Никогда не видел таких огромных экземпляров; потом мы с Томми поддевали их ломом.)

Отец слабо рассмеялся:

– Господь отпустил шутку, – объяснил он. – Для своего всемогущего развлечения!

И Господь припас не одну шалость в рукаве, потому что, когда отец открыл дверь Пастората, огромная стена морской воды с ревом вынеслась наружу, отбросив Пастора в сторону. Пока он лежал, вода разлилась и впиталась в землю. Затем отец встал, рассмеялся и сказал:

– Слава, ибо Господь в хорошем настроении!

Вечный оптимист. Лично я был не в восторге от Божьего чувства юмора. И тогда, и позже.

В то утро, когда деревенские приплыли назад, небо капризничало, будто масло, как по волшебству то темнея, то светлее, туда-сюда, под долькой лимонного солнца. Сильный просоленный ветер все также свистал с востока, и в гавани мачты и паруса вернувшихся лодок танцевали и сверкали, словно мираж. Таким я и помнил Тандер-Спит после моего отъезда. Разметанным по кусочкам после шторма, словно разбитая стеклянная миска. Позже, в Лондоне, если я терялся, я прикладывал раковину к уху и мог услышать море, понюхать, попробовать на вкус. Ветер и рыба, рыба и ветер, соль, морской овес и чайки.

Дом, милый дом!

Милый, но и жалкий тоже. Пасторат так полностью и не оправился после Наводнения и первых шуток, которые решил отпустить Господь. Большая часть дома прибывала в опустошении, в коем и оставалась следующие несколько лет; с тех пор мы не покупали соли к пище, а просто скребли перочинным ножом кухонный камень-плитняк. Между тем, по углам гнила морская живность, а кладовая на пару месяцев превратилась в заводь с разнообразной фауной, включавшей синюю морскую звезду, гору моллюсков и четырех омаров. Остаток года мы пытались устранить повреждения и каждый погожий день вытаскивали во двор мебель и пожитки, стараясь их просушить.

Смотрите: от софы валит пар в тепле весеннего утра.

Прислушайтесь: крррккк! Это шкаф красного дерева вдруг трескается и, распахнув влажное нутро, являет нам комковатую кашу разложившейся медузы на полу.

Не вдыхайте: зажмите нос! Фуууу!

– Пути чудес Господних, – гудит отец, вечный любитель видеть во всем хорошую сторону, рубя в дрова бесполезную мебель, – неисповедимы!

Если его и смутило разорение, оставленное морем на могиле матушки (попону, которую он распорядился положить, унесла вода), то он это недурно скрывал. Волны подмыли землю, и все кусты и растения, за которыми мы столь заботливо ухаживали, были уничтожены. Вернее, так мы полагали до следующей осени, когда вдруг проросла тыква.

– Славься, ибо жизнь дала побеги от земли Твоей! – возопил отец, когда я сообщил, что обнаружил росток тыквы среди крапивы и песколюба.

Должно быть, он почувствовал, что кроткое приятие нанесенного урона оправдало себя.

Мы заботились об этом саженце, как, могу заверить, никто не заботился ни об одном растении ни до, ни после, даже в теплицах Ее Величества. Отец собирал лошадиный навоз на ферме Харкурта, в миле от дома, каждый день, включая Шариковую пятницу, и капал в корни чистой родниковой водой из стеклянной пипетки, доставленной с курьером из аптечной лавки в Ханчберге, дабы изобразить дождь Божий, падающий капля за каплей. И, должен признаться, сей метод дал поразительные результаты. Как хорошо известно, тыквы не любят соленый климат и обычно не цветут к северу от Лондона. Они – средиземноморский полуфрукт, полуовощ, и тоскуют без солнца, которого вечно не хватает в Тандер-Спите, однако это растение, питаемое навозом и рвением, разрослось совершенно непристойно, и, когда желтые цветы опали, на нем стал набухать десяток плодов.

Лишь годы спустя я услышал о монахе Грегоре Менделе и его экспериментах с горохом. Селекционным скрещиванием Мендель выводил зеленый горох из желтого, высокий из низкого. За какие-то два поколения он показал, что виды растений способны отречься от наследия своих предков и создать новое наследие, собственное. Наши тыквы, вероятно, тоже решились на такой шаг – сами. Поскольку при ближайшем рассмотрении становилось видно, что они мало либо совсем не относились к изначальным зеленым плодам в полоску, которые так обожала матушка. Эти были мутовчатые, желто-оранжевые, с выпуклыми шишечками и заметно волосатыми листьями.


…такую большую пустую КЛЕТКУ.

Залась внутрь, гаварит Он.

Зачем, гаварю я, ступая внутрь. На палу стаит ВИДРО, а ещо там штота вроду кравати, как маленькая полка. Миска с ВАДОЙ и все.

Пасматреть, таво ли она РАЗМЕРУ, гаварит Он.

Размеру для ЧЕВО, гаварю я.

Размеру для тебя и КОЕКАВО ЕЩО.

Он закрываит дверь и ложыт ключ в карман.

Харошая девощка, гаварит Он. Мы уезжаим на следущей недели, такшто привыкай, да.

Я падаю на пол и плачу и плачу и плачу.

Што за глупая карова, да? Што за глупая…

Загрузка...