Глава 14 Происхождение видов

Нет мира, неизменно утверждал Пастор Фелпс, тем, кто чист сердцем. Стоял 1859-й, год, когда вышла книга Чарлза Дарвина «Происхождение видов», – дата, ознаменовавшая начало меланхолии и сумасшествия многих теологов, включая Пастора Фелпса.

Сначала мы с ним смеялись. Мысль о том, что мы произошли от обезьян, не нова, сообщил мне Пастор, но в первый раз высказывается с такой якобы авторитетностью. И лишь когда мой приемный отец осознал степень, в коей доселе здравые люди серьезно восприняли идеи ученого, возмущение его стало нешуточным. Он не единственный полагал, что богохульная книга – последняя соломинка в долгом и грубом артиллерийском обстреле слова Божьего этим великим пугалом, невидимым орудием разрушения – наукой. Весь христианский мир – или та часть, кою представляли мы с Пастором Фелпсом, то есть простое смиренное духовенство земли нашей – еще не отошел от утомительных баталий с геологами из-за окаменелостей, но мы восстали снова – кирпичики в огромной стене веры, что объединяла всех нас.

В церкви наступили горячие времена, и каждый день, включая Шариковую пятницу, Пастор отправлялся в Джадлоу купить «Громовержец», чтобы быть в курсе развития Великих Дебатов. Он не остался пассивным участником. В те дни его проповеди были переполнены силой и страстностью, каких я никогда не видел прежде, и, благодаря этим яростным речам с кафедры, Чарлз Дарвин – доселе никому неизвестный в Тандер-Спите – стал объектом такого общественного порицания в деревне, и даже чучело в Ночь костров изображало Дарвина вместо Гая Фокса.[83] Вскоре после публикации Пастор Фелпс появился в церкви, размахивая экземпляром позорной книги, которую разорвал на проповеди, страницу за страницей. Если бы прихожанам разрешалось бурно радоваться в Доме Господнем, они бы возликовали, а так они тихо улыбались, позволив своим лицам просто и одобрительно светиться в поддержку Пастора Фелпса, пока страницы, кружась, опускались на пол.

– Вот мое послание всем еретикам, – предупредил отец. – Ибо тот, кто смеет бросать вызов слову Божьему, приведенному в Бытие, будет объявлен поклонником самого Дьявола и наказан соответствующе!

Паства начала обожать подобные сцены – один доктор Лысухинг после них явно беспокоился и качал головой.

– Боюсь, у него опухоль мозга, – признался он мне. – Он воспринимает эти споры об эволюции слишком серьезно.

Я не согласился. Все-таки отца я знал. Пастор был человек убеждений, и я любил его за это. Вдобавок я понимал, что он прав, и сам страстно разделял его взгляды. Из всех книг Библии, именно Бытие всегда было ближе всего моему сердцу, и я всей душою чувствовал его истинность. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною! А потом появился человек! Я считал, это невозможно отрицать, и наука пусть хоть повесится.

– Думаю, время покажет, доктор Лысухинг, что это у мистера Дарвина – и некоторых слоев общества – опухоль мозга, – заявил я. – Лет пять – и, уверяю вас, это нелепое безумие утихнет, и кризис, который мы переживаем, окажется лишь кратким периодом заблуждений и модных причуд.

Доктор Лысухинг пожал плечами, выпустил дым из своей омерзительной трубки и ответил – будь, что будет, – а я улыбнулся сам себе, гордый отцовской стойкостью. Ибо дискуссия над «Происхождением видов» весьма счастливо объединила нашу маленькую семью из двух человек, и одни из лучших моих воспоминаний об отце до его безумия относятся к тому самому году, когда мы вместе часами изучали нечестивый труд Дарвина при свете свечи в кухне и выстланный камнем пол блестел от соли. Мы читали, и наше беспокойство о том, что автор еретик, росло.

Ибо разве мистер Дарвин не выдвинул три одинаково опасных тезиса?

1. Слово Господне из книги Бытия – ложь.

2. Вся жизнь – включая жизнь человеческую – развилась за счет постепенного и случайного процесса эволюции из простых, кротких жизненных форм вроде сардины, и сам человек по сути – всего лишь возвеличенный бабуин.

3. Что – quid erat demonstrandum[84] – наша вера и жизненное дело моего отца – ничто.

Именно третий пункт списка вскоре и посеял зерно сумасшествия в бедном мозгу Пастора Фелпса. Если бы только я прислушался к словам доктора Лысухинга и оттащил Пастора от края бездны! Но я не знал, что он там стоит, и я вместе с ним. Я думал, мы в безопасности.

Однако мир уже покачнулся.

Среди городских жителей бытует заблуждение, будто существует всего четыре времени года. При этом любой, кто живет за городом, знает – их вовсе не четыре, а двенадцать. Каждый основной сезон – весна, лето, осень, зима – подразделяется на три явные части: начало, середину и конец – отрезки времени, в которые происходят предопределенные чудеса природы: цветет форсития, спариваются гагарки, сбрасывает листья бук или впадают в спячку летучие мыши. Я объясняю это, чтобы показать, насколько размеренной была наша жизнь в Тандер-Спите, насколько управляемой колесом календаря. Например, стояла ранняя весна, когда умерла матушка. Или середина осени – на следующий год, когда пришло Наводнение, я пережил тревожное видение и взошла тыква. И стояла ранняя зима – ноябрь, первые обжигающие морозы – когда в Джадлоу приехал Бродячий Цирк Ужаса и Восторга. И там, за одну минуту одного часа одного дня, крепостная решетка опустилась за мной, отметив окончание времени жизни под названием «детство».

Возраст: пятнадцать. Воскресный день, и из корыстных пагубных побуждений я только что сказал ни о чем не подозревающему отцу тройную неправду: что, несмотря на зимний мороз, я хочу пойти в школу поразмышлять, поспрягать латинские глаголы и почитать Библию. Далекий от подозрений, Пастор Фелпс отвечает на мою искусную ложь удивлением и радостью. Он треплет рукой мою жесткую копну волос:

– Я восхищаюсь твоим усердием, Тобиас, – говорит он, потроша сардины на пирог. – Это делает честь воспитанию, которое дала тебе матушка.

При упоминании о матери я прикусываю губу. «Мы не знаем, откуда ты взялся, Тобиас, – прошептала она мне на смертном одре, заживо пожираемая Тварью, мучаясь кашлем и прижимая к груди драгоценную тыкву. – Но пообещай мне никогда не ходить в Бродячий Цирк Ужаса и Восторга».

В точности это я сейчас и собирался сделать. Ибо зачем матери брать с ребенка такие клятвы, если Цирк не скрывает некую тайну? Понимая, что вскоре неминуемо нарушу матушкину предсмертную волю, я повесил голову. Но Пастор Фелпс не понял.

– И такой скромный, – с любовью произносит он, осеняя крестным знамением меня, а затем сардины. Я глотаю чувство вины, но позвоночник все равно покалывает в предвкушении запретного.

Ведь для ребенка естественно интересоваться своим происхождением, разве нет?

Только утром отец произнес ежегодную проповедь – перед набитой церковью – о зле тривиального, что совпало с приездом Цирка, ставшего второй после великого врага, науки, мишенью для личного праведного гнева Пастора Фелпса. Все семьи прихожан – Биттсы, Пух-Торфы, Ядры, Малви, Гавсы, Хэйтеры, Харкурты, Оводдсы и миссис Цехин – внимательно слушали, как мой отец, окутанный паром дыхания, что смешивался с солнцем, струящимся через витражи, проповедовал с жаром, во весь голос. Мы с Томми, менее внимательные, чем остальные, втиснулись на заднюю скамью; мы ходили в дальний конец Тандер-Спите собирать конские каштаны с сучковатого дерева, которое дало обильный урожай, и наши карманы едва не лопались.

В Джадлоу имеет место быть некое безбожное событие, вещал пастве отец. Событие, которое – в глазах Господа – свидетельствует о грустных результатах до сего дня благодетельного года труда. Событие, которого следует избегать не меньше, чем аспида.

Прихожане мудро кивали.

– Волшебство здесь, в природе и сердцах наших, – торжественно возвестил отец. – Нам не нужны созданные человеком развлечения; чудеса вокруг нас, их дал нам Бог, и мы благодарим Его за это.

Я все это уже слышал ранее: про то, что пение птиц – Господня музыка для нас, а омары созданы для нашего питания и развлечения – стоит посмотреть, как они меняют цвет в кипящей воде и машут нам клешнями. Про то, что Бог думал о человеке, когда творил животных, – например, отправил верблюдов в пустыню, где они могут жить почти без воды и, таким образом, быть полезными иссушенным бедуинам, а львов – в джунгли, подальше от нас. Зачем, доказывал отец, смотреть на картину, если можно полюбоваться крылом бабочки? И так далее: он никогда не упоминал сам Цирк, но умудрялся поносить его каждым словом.

– Он там никогда не был, – прошептал мне Томми, пока мы шаркали под скамьей, доставая раскатившиеся каштаны, выпавшие из наших распухших карманов. – Откуда ему знать?

С моей стороны, придерживаться в сердце подобной мысли было бы еретично; тогда я только начинал сомневаться во всезнании отца, и каждый раз терзался угрызениями совести и стыдом. Но когда я, вернувшись на жесткую скамью, принялся полировать платком самый большой каштан и слушать продолжение и кульминацию праведного бубнежа Пастора Фелпса, я понял, что проповедь отца только подогрела мое желание рискнуть и отправиться в запретные земли Бродячего Цирка, чьи самые сладкие яблоки источали порочность.


И так уж получилось, что в тот же день, несмотря на особое мнение Господа по данному вопросу, мы с Томми вышли в Джадлоу, городок, гордившийся девятью магазинами, трактиром, мэром, сэром Юстасом и леди Антонией Йарбл, проживавшими в Большом Доме, скотобойней и новомодной закрытой канализацией, сливавший городские отходы в море. В Джадлоу я бывал раз десять, не больше, и каждый раз будто уезжал за границу. (Мечта поехать в Ханчберг, где Пастор изучал теологию, казалась еще более дерзкой – словно путешествие через отцовское видение пространства к созвездиям. Из Ханчберга, казалось мне, можно посмотреть вниз на мир, как Дед, живущий на Луне.) Но, хотя возбуждение от всей авантюры и окрыляло меня, походка, однако, подводила, и вскоре стало ясно, что я ни за что не смогу поспевать за Томми целых три мили пути.

– Запрыгивай мне на плечи, – предложил он, когда мы вышли за деревню. – Иначе мы до сумерек в жизни не доберемся.

Как мне это понравилось! Мой неортодоксальный транспорт вкупе с виноватым наслаждением проступка наполняли день звенящим светом.

Раскачиваясь на плечах у Томми, я видел на мили вокруг: искрящееся море, закрученную гряду облаков, далекую суету города – и все это наводняло мою кровь острым, ни с чем не сравнимым восторгом свободы. На краю мыса боярышник и папоротник кончились, и пошли другие кусты. Кусты, что росли на острове.

– Я чую его! – закричал я. – Я чую запах Цирка!

Здесь Томми снял меня, и мы принюхались. И впрямь, мы уловили запах зверей, гнилой соломы и жженого сахара. Ветер дунул на нас и принес слабые отголоски криков и смеха.

Через десять минут мы влились в круговерть болтающей толпы, и я тут же потерял Томми из виду. Запаниковав, я принялся подпрыгивать, пытаясь высмотреть друга над головами незнакомцев, и вдруг понял, что вот он, снова рядом – сует мне под нос знаменитое сладкое яблоко Ужаса и Восторга. Он стянул два. В яблоке настоящий сахар, пояснил он, выращенный рабами в колодках на жестоких заморских плантациях. Ничего вкуснее я в жизни не пробовал. Мимо нас промаршировала Десятифутовая Женщина – она курила глиняную трубку и посыпала всех конфетти; я захихикал от радости. Я шел рука об руку с Томми, посасывал сладкое яблоко и озирался; тут я заметил, что здесь немало прихожан из отцовской паствы. Томми тоже их узнал.

– Смотри! Вон Джонни Оводдс, сшибает кокосы!

– И Рон Биттс! Вон там! Угадывает вес тыквы.

Увидели мы и остальных: миссис Малви с сыном Джонни; и фермера Харкурта с семьей – они, хохоча, спускались с горки; и миссис Цехин – она бранилась с мальчишкой, укравшим, как она утверждала, ее кошелек. Я глядел, как развлекаются все эти тандерспитцы, и мне начинало казаться, что проповеди отца возымели прямо противоположный эффект. И, ощутив стыд за него и за свое предательство, я надвинул шляпу пониже на глаза.

– Давай посмотрим на Двухголовую Змею, – предложил я Томми, жаждая сохранить инкогнито. Мы заплатили по фартингу, и одноглазый мужчина сдернул занавеску, открыв стеклянный короб, в котором свернулось кольцом запутанное существо, похожее на веревку.

– Это две змеи, соединенные вместе, – постановил Томми, тщательно исследовав рептилию, – каким-то клеем.

– Время вышло, – прервал нас одноглазый и задернул занавеску.

Разочарованные обманом, мы направились к известной на весь мир Механической Многоножке – конструкции из дерева и железа, настолько огромной, что, если бы ее привезли в церковь Тандер-Спита, она раздавила бы алтарь и растянулась в нефе и ризнице. Мы прокатились на этой штуковине три раза, чтобы Томми смог разобраться в устройстве; позже он пояснил мне, выползая из-под многоножки, что дело в системе взаимосвязанных шестерен и паровом механизме поршневого ускорителя, придуманных гением.

– О, Тобиас, иди сюда!

Томми прыгал возле огромной толпы, окружившей загон с пегой лошадью. Я присоединился к нему: я встал на цыпочки, а Томми глядел через согнутую руку мужчины впереди. Парень с красной мордой выкрикивал лошади вопросы, а та отвечала – била передним копытом по земле.

И в награду за интеллект получала кусочки сахара.

– Невероятно! – прокомментировал Томми ее арифметические способности.

Но я усомнился.

– Это трюк, – заявил я. – Не бывает таких умных зверей.

И мы поплелись прочь.


Насколько я помню тот день, это случилось, когда мы зашли к Африканскому Кабану-Людоеду – меня охватило такое сильное и внезапное беспокойство, что его, казалось, можно даже унюхать. Перед нами возвышался высокий вольер из прутьев, куда мы и вошли. И там увидели существо – оно тяжело топталось в грязной клетке и вылизывало свою волосатую броню подле кучи тухлого мяса. Оно подняло взгляд, и (хоть я и успел рационально заметить, что зверь во многом напоминает иллюстрацию, виденную мною в «Мировой истории» Хэнкера) эти глаза тут же лишили меня мужества – по цвету между золотым и оранжевым, с вертикальными зрачками, узкими дверьми в иной мир. Исходивший от свиньи запах заставил меня вздрогнуть – резкая вонь неволи и гниющего мяса, до этого мне чуждая и вдруг показавшаяся знакомой, словно аромат церковных свечек. Мы с Томми приблизились, все еще сжимая сладкие яблоки; создание, свиноподобное животное, покрытое отвратительными карбункулами, уставилось на меня, понюхало и вдруг тихо захрюкало от ненависти.

Я уже свыкся с неблагосклонной реакцией живности на мое присутствие, но поведение кабана – возможно, поскольку я знал, что он людоед, – вывело меня из себя. Волнение усилилось, и я почувствовал, что теряю сознание, – на краю зрения, за пределами контроля и понимания, клубилось что-то невидимое и опасное, Я задохнулся и вцепился в руку Томми.

– Все хорошо, – успокоил он меня. – Просто большая свинья в парике. Верно, сальце?

И он рассмеялся.

Голова шла кругом. Уродливое, покрытое щетиной рыло и бивни Кабана-Людоеда упорно приближались к моему лицу, немигающие золотисто-оранжевые глаза прожигали меня насквозь; я вздрогнул. Затем существо снова зловеще захрюкало, и я почувствовал, как волосы на загривке встают дыбом от внезапного необъяснимого ужаса. И почему эта жуткая хрюкающая тварь неожиданно показалась мне знакомой, знакомой непостижимо и неописуемо?

Пристыженный и смущенный этой неистовой тревогой, я с трудом оторвал взгляд от глаз Кабана и повернулся к двери. Томми уже стоял на выходе, не замечая моего смущения.

– Пойдем, – сказал он, – в Шатре Чудес начинается представление.

Мы не знаем, откуда ты взялся, сказала она. Я уже пожалел, что пришел сюда, и больше всего на свете хотел домой, но не посмел сказать об этом Томми. Мы повернулись спиной к клетке твари и направились к Шатру, но волнение осталось со мной – я не мог от него избавиться.

Когда мы добрались до Шатра Чудес, денег от шиллинга – который Томми стянул у отца, рискуя быть выпоротым железным прутом, – уже не осталось. И когда смотритель повернулся к нам спиной, мы проскользнули внутрь. Томми из любопытства, а я в надежде, что здесь, подальше от золотисто-оранжевых глаз кабана, отыщу укрытие.

Глупые чаяния.

Внутри полутемного шатра люди толпились вокруг маленького возвышения, пялясь на сцену и некую женщину. Сначала я увидел ее лицо: волнующе прекрасное, страстное, лишенное возраста. Волосы забраны вверх и зачесаны в тугой узел, что балансировал у нее на голове, будто мяч. Сперва мне показалось, что голова плавает отдельно, в подвешенной раме – белое пятно на фоне завешенных черным декораций, но когда наши глаза привыкли к полумраку, я понял: окаймлявшая лицо темная рама – ее собственные, затянутые в черное трико ноги. С ее шеи, подрагивая, свисал овальный медальон, улавливая свет и расплескивая его по залу. Мы с Томми ахнули и переглянулись. Не удивительно, что Пастор Фелпс осуждал это место с безопасной кафедры: от этой маленькой балерины веяло таким бесчестьем; впрочем, и гордостью тоже, и еще чем-то диким, что необычайно усилило мое беспокойство. Томми тоже в смятении перебирал в пальцах каштаны. Мы разглядывали маленькую фигурку – ноги закинуты назад, спина прогнута, словно у скорпиона. Мы смотрели на нее очень долго. Затем, пока заполнялся шатер, она принялась медленно ослаблять хватку ног и голеней, и медленно, очень медленно, с огромной осторожностью, распутываться. Это выглядело абсурдно, пугающе и одновременно очаровательно и чудесно – словно верблюд у нас на глазах проходил сквозь игольное ушко.

Когда женщина медленно разогнулась из позы скорпиона, мы разглядели, какого она крошечного телосложения. Весь ее торс, а также ноги и руки, облегало цельное черное трико, и лишь от талии стояла жесткая юбочка. Что-то живое зашевелилось внутри меня, скручивая кишки.

– Милдред меня наказывает, – пробормотал я Томми. – Пойдем.

– Нет. Я остаюсь, – отрезал Томми. – Смотри, она завязывается в другой узел!

И точно – балерина снова опустилась на живот, держа на каждой ноге по подносу с бокальчиками мадеры. Кажется, можно было заплатить два пенса, подойти, взять стаканчик и выпить, а затем поставить обратно на поднос.

– Херес везут из Испании, – прошептал Томми. – Понюхаешь – и уже пьяный.

Я попытался воздержаться от дыхания вообще; Господи упаси, чтобы Пастор Фелпс увидел меня одурманенным! Теперь, все еще балансируя подносами и дюжиной бокалов, сгруппировавшись в такой же неудобный узел, женщина запела. Я напрягся, сквозь гомон пытаясь расслышать мотив. Песенка оказалась вполне мелодичной, но без слов, и отчего-то невыразимо тревожной и мучительной. У балерины был тихий надтреснутый голос, и в перезвоне льющихся нот звучало что-то странно знакомое, хоть я и не мог определить, что.

Может, повинно это одинокое пение без слов. Или, может, то, что последовало. В любом случае, непостижимым образом я вдруг разрыдался – удивительная ноющая тоска, смешанная с радостью, терзала мои внутренности и злила Милдред.

Вдруг балерина замолчала на половине ноты. Сначала я подумал, что она просто сбилась с ритма и начнет петь с начала – но она словно потеряла интерес к представлению и потухла, потому что вдруг повисла рваная тишина. По небольшой толпе пополз шепоток; Томми переминался с ноги на ногу.

– Давай, продолжай, – пробормотал он.

Внезапно у меня перехватило дыхание, и я покачнулся. Она смотрела на меня! Прямо в глаза! Могу поклясться!

В этот момент балерина швырнула поднос на землю, и меня неудержимо затрясло. Мне показалось, что я снова тону. Я был не одинок в своих страхах – несколько женщин закричали, когда балерина бросила поднос. Он взлетел высоко в воздух, медленно, словно поддерживаемый незримой рукой. Затем достиг высшей точки траектории и с жесткой внезапностью рухнул на пол. Бокалы с хересом разбились, со звоном разлетевшись веером золотых капель, пахнущих сладко, резко и запретно; вокруг снова закричали и заахали.

– О Господи! – пробормотал я.

Теперь балерина раскручивалась, но очень поспешно, нетерпеливо распутывая узел своего тела. Наконец освободившись, она принюхалась, не обращая внимания на толпу, которая, нервно переминаясь, уже бросала в женщину шарики из бумаги и леденцы.

И долю секунды, что, кажется, длится час, я вновь тону. Меня уносит обратно в воды наводнения, в церковь Святого Николаса, и воспоминания обрушиваются неумолимо, как удар в живот.

Мой Ангел рядом. Я в золотой кроватке с прутьями; я слышу женский голос, поющий колыбельную: Засыпай, крошка, на вершине…

Меня охраняет покрытый щетиной зверь с золотисто-оранжевыми глазами.

Затем я слышу голос отца – он зовет меня сквозь толщу воды, умоляя вернуться. Помню, как выпрыгиваю на поверхность и вижу воздушный шар – сутану Пастора, словно пузырь веры. Я тону снова и на сей раз попадаю в Ад.

Мой Ангел исчез, а золотая колыбелька обратилась в ржавую клетку. Я лежу в луже крови. И слышу крик – высокий и пронзительный, пробегающий вниз и вверх по позвоночнику, будто ноготь по грифельной доске.

Да: я это помню. И тотчас же сердце мое принимается безумно стучать и биться в ребра – точно зверь в клетке, рвущийся на свободу. Акробатка указывает на меня. На ее лице и гнев, и гордость, и необузданность, и красота, и отчаяние – все вместе. Томми хватает меня за руку.

Время застывает.

И остается застывшим.

Мне необычайно повезло – я во многом сын своего отца. Ибо, застряв в замершем времени, я вдруг ощутил, как во мне растет необычайный покой, и ощутил присутствие Пастора Фелпса – будто он рядом, во плоти. И тогда я глянул в глаза женщины, и вся сила веры сказала мне здраво и взвешенно: я ее не знаю. Лицо, пуанты, маленькая пачка, торчавшая от бедер, – ничто в Акробатке мне ни капли не знакомо. И ничто, понял я, не может быть дальше от моего мира и тихой, размеренной жизни в Тандер-Спите – в этом я мог поклясться по-ложа руку на сердце. Сердце, которое, хоть и продолжало бешено стучать внутри, не ощутило ни водоворота узнавания, ни шевеления воспоминаний, ни даже инстинктивного прилива любви или ненависти. Ничего. Ничегошеньки.

Только желание убежать и вернуться к отцу, и к церкви, и к Богу, к безопасности, под защиту дома.

– Пойдем, Томми! – прохрипел я, схватив его за руку так сильно, что он вскрикнул от боли. – Пойдем!

И мы сбежали из этой юдоли ужаса и порока – вокруг летали конфеты, в нос бил запах хереса, а в ушах воспоминанием звенела глухая песенка без слов.


…застряла здесь. Делать нечева. НЕЧЕВА, савсем.

Затем в какойта день я прасыпаюсь и я ДЕТА ЕЩО. Темно. Я тресу КЛЕТКУ. Я кричу и кричу. Де я, кричу.

Лонданские Доки. Это был НЕВОЛЬНЯЧИЙ КАРАБЛЬ, гаеapum Капкан. Я в нем диржал рабоф. Африка, Жоржыя. Жоржыя, Африка. Туда-сюда, вот так. ТЕПЕРЬ другое. Гаразда КАФАРТАБИЛЬНИЕ, гаварит Он. Больше места! Эта КАВЧЕХ. И Он уходит, смяясь.

Десь есть мущина, Хиггинс, он меня кормит, меняет ВЕДРО. Када мы атплываем, спрашываю я. И куда.

Он не знает или так гаварит.

Но Он сказал мне, что есть СПИСАК, u када мы дастанем все па СПИСКУ, мы сможэм вернуца дамой.

А что там, на этом Списке, гаварю я.

Жывотныя, гаварит Он. Жывотныя, причем па парам, УРА!

Здесь отсутствует несколько строк, но дальше на странице рассказ продолжается:

…итак ани преносят мне ЕДУ и воду. Вылевают ведро с мачой и дерьмом. Затем вазвращаеца Капкан. Удобна? Спрашываит Он. Ублюдак.

Мы паедим в ДАЛЬНИЕ СТРАННЫ, де ты будишь КАРАЛЕВАЙ, гаварил Он в ноч нашэй встречи, када я ТАНЦАВАЛА в каролефском Хэрбе. Давным давно.

Выпусти меня из КЛЕТКИ, гаварю я. Я плачу и кричу. Зачем эта все, гаварю я. Пачему ты не можэш абращаца са мной как с лэди.

Патамушта теперь ты ЖАВОТНАЕ, гаварит Он.

Харашо, я жывотнае, гаварю я, я КАРОВА, гаварю, я глупая КАРОВА. Он все ещо имеет власьть нада мной. Не знаю пачему. Я все ещо люблю Его, даже када Он закрываит дверь КЛЕТКИ и снова аставляит меня в темнате.

Ты же ЭТАВА ХОЧЕШ, гаварит Он. Жэнщины МИЧТАЮТаб этам.

Я аткрываю рот, но слов штобы выразить то, што я чуствую, не сущаствуит. И я НИЧАВОШЕНЬКИ не магу большэ сделать. Патамушта теперь КАВЧЕХ плывет.

Загрузка...