Доктор Лысухинг заявил, что я умру, но я выжил. Пастор и его жена окрестили меня Тобиасом, и я официально получил их фамилию Фелпс. Солидную фамилию, навевающую мысли о дубравах, дождливой осени и английской силе и крепости, передающейся из поколение в поколение здесь, в Тандер-Спите.
Но я оказался не таким крепким, как моя фамилия. В отличие от Фелпсов, которые обитали здесь прежде, в отличие от Фелпсов, чьи кладбищенские эпитафии повествовали о долгих, деятельных и здоровых жизнях, я рос маленьким и болезненным; родители говорили, что вся моя детская энергия словно уходит в отращивание волос. Моя голова напоминала огромный и густой колтун, а тело с ранних лет покрывала обильная поросль, сулившая немалую мужественность, как мечтательно говорил отец.
Остальные придерживались иных взглядов.
– Его родители, должно быть, безбожники, – как-то заявила миссис Биттс, когда они с миссис Флетчер потрошили рыбу на портовом базаре. – Нет ничего христианского в волосах на теле.
Волосы мои были ржаво-рыжими.
– Еще один зловещий признак, – заявила миссис Флетчер, бросая требуху макрели на съедение черепаховым кошкам. – Поговаривают, что он кишит блохами. – А вот это была правда. – Я так думаю, он ведьминское отродье.
– А я думаю, он из Цирка, – изрекла миссис Биттс. – Незаконнорожденный. Один из этих уродцев. Ему не стать мужчиной.
Я побежал и зарылся в материны юбки.
Буду честен с тобой, читатель: я рос с недвусмысленным ощущением, что все как-то неправильно.
Теперь, когда я горжусь своим красноречием и грамотностью (прошу простить меня за это краткое самовосхваление), для вас, возможно, явится сюрпризом, что в детстве моя неразговорчивость вызывала у приемных родителей серьезное беспокойство. Они явственно видели, что я не обделен интеллектом (и даже совсем наоборот, хотя, наверное, нескромно об этом упоминать), но, очевидно, из-за какой-то необъяснимой препоны я не издавал ни единого звука, за исключением писков или хрюканья, не относившихся к людскому наречию. По мнению доброго доктора Лысухинга, все это было связано с моею общей болезненностью во младенчестве и эмоциональной травмою, вызванной несчастным увечьем.
– Ведь кто знает, – рассуждал он, попыхивая зловонной трубкой, – какой эффект подобное увечье могло оказать на психику?
У отца имелось более теологическое объяснение моему молчанию:
– «Я говорю языками человеческими и ангельскими»,[31] – любил он цитировать Библию, успокаивая встревоженную жену. – Он ангел. А это хрюканье – ангельская речь.
Но приемная матушка, которая, в виду своих обязанностей, одевала меня каждое утро и близко знала степень моих физических странностей, включая исключительно неангельскую волосатость, подобной уверенностью не обладала.
– Говори, Тобиас, – стенала она. – На Божьем английском, умоляю тебя!
Фактически только на пятом году жизни первые слова наконец слетели с моего языка. Я хорошо помню сие событие, поскольку тогда отмечали мой официальный день рождения. Так как истинная дата моего появления на свет неизвестна (обычная проблема подкидышей), мы праздновали мой день рождения в годовщину свадьбы родителей. Представьте их за большим обеденным столом, каждая шероховатость которого мне хорошо знакома; руки сцеплены – это тридцатая годовщина их брака. Мой круглолицый серьезный отец, кустистые брови тронуты сединой; мать, скромная и тихая, словно дружелюбная картофелина или пухлая булочка. Представьте их преисполненные родительской гордости улыбки, когда они любуются сидящим напротив дитятей: льняная салфетка под подбородком, на тарелке перед ним – жареная сардина. Я их радость, их счастье.
– С днем рождения, Тобиас! Храни тебя Господь и да благословит Он тебя! – гудит Пастор Фелпс.
Я улыбаюсь. И верчу колесики лежащего на коленях игрушечного поезда, который мне подарили. Вырезанного из дерева сапожником мистером Хьюиттом.
– Кушай, – выдыхает матушка, глаза сияют от волнения, губы дрожат от восторга. – А потом тебя ожидает сюрприз!
Я покорно ковыряю сардину и оставляю хребет на краю тарелки.
– А теперь закрой глаза, – шепчет миссис Фелпс, – и загадай желание!
Я закрываю и молю (при всей скудости воображения, груботканое тандерспитское воспитание пробудило во мне любовь к роскоши уже в эти ранние годы) о великолепном торте.
Как на тот момент установлено, чудеса в Тандер-Спите случались нечасто. Поэтому, когда целых два снизошли на дом Фелпсов за пять лет, радость семьи была безгранична, как и ощущение необычайной избранности. Пусть тому и нет физического объяснения (хотя добрый доктор Лысухинг и сделал все, чтобы в подтверждение своей теории вывести схему заблокированной гортани, которая вдруг из-за некоей внезапной психической стимуляции открылась), но – ибо это чего-то, да стоит – я лично убежден, что просто в момент, когда я молился о торте, матушка загадала собственное желание. Или как еще объяснить произошедшее? Своим четким изящным почерком, матушка записала той ночью в дневнике:
Последовательность событий, насколько мы с Пастором Фелпсом помним, была такова:
Первое: дитя открыло глаза и увидело торт.
Второе: дитя задуло свечки, одну за другой.
И третье: чисто, словно мальчик-певчий, слава Тебе, дорогой Господи, ДИТЯ ЗАГОВОРИЛО!
Внизу страницы, малоразборчивым, дрожащим от излишка чувств почерком, она добавила: Четвертое: я умру счастливой женщиной!
И первые слова – «Слова, которые мы будем хранить вечно», как объявил отец – внезапно, непрошено сорвались с моих губ.
– Какой восхитительный торт! – сказал я. – Пожалуйста, дорогая матушка, не были бы вы столь любезны отрезать мне кусочек?
Ребенок-вундеркинд! И при этом какой вежливый!
– Человека создают манеры, – глухо пробормотал отец, а затем вслед за матушкой разрыдался от счастья. Отрезая следующий кусок и улыбаясь, что доставил им такую радость, я наблюдал, как они притащили молельные подушечки и рухнули на пол, дабы возблагодарить Господа. Их молитва была настолько долгой и страстной, что я успел подчистить весь торт до того, как они встали с колен.
С того дня я больше не пищал и не хрюкал, и родители так гордились моим новообретенным талантом, что просили меня зачитывать вслух длинные куски из Библии и запоминать скороговорки: Собирала Маргарита маргаритки на горе; Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет: Граф Пото играл в лото, графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото, и тому подобные. Эту способность справляться с такого рода словесными трудностями отмечали не раз на протяжении моей жизни, что являлось источником моей гордости. И нужно ли говорить, что вскоре Фелпс взялся обучать меня зачитывать длинные пассажи из Библии в церкви и вся паства изумлялась моим внезапно явленным, развитым не по летам талантам.
Но в такой маленькой общине, как у нас, я все равно оставался подкидышем, чужаком. Люди пялились на меня и глумились, когда я осмеливался показаться в городе. (Говорят, рыжие пахнут по-другому, но если ты сам рыжий, откуда тебе знать? А даже если так, что с этим делать?) В частности, жители обвиняли меня в том, что я пугаю овец и коров, а вскоре мне запретили появляться на ферме Харкурта – после того ущерба, что я нанес его хозяйству, заглянув однажды с матушкою за яйцами. Вся птица отказалась нестись следующие две недели. По мнению фермера, я также явился причиною нервного припадка его любимой лошади. Даже собаки рычали на меня. Такое несчастливое влияние на животное население Тандер-Спита скоро принесло мне недобрую славу, и жители принялись желчно перешептываться о «дурном глазе».
Отца это приводило в бешенство. Ведь я был избранным дитятей Господа, чему доказательством служила моя любовь к Богу и Писанию; и как мог любой, кто слышал мое чтение в церкви – пред многолюдными собраниями восхищенной христианской братии, – считать иначе? Как может мальчик, столь ревностно поющий гимны таким чистым и ангельским голосом не быть отмеченным Господом? Впрочем, после лошадиного припадка ферму Харкурта я обходил стороной, предпочитая уединенную дорогу к школе, где животные не могли меня учуять. Походы к сапожнику стали источником глубокого стыда, и я никогда не снимал носков, чтобы скрыть неестественную форму стопы. Лавка мистера Хьюитта была сырой и тесной и воняла плохо выделанной шкурой – запах, кой ассоциировался у меня со смертью и страхом. Мистер Хьюитт изготавливал мне особые туфли – из кожи, с дублеными подметками, напоминавшие рыбацкие башмаки. И спустя годы – возможно, в противовес моей естественной наклонности скорее передвигаться по-крабьи, чем ходить, и чтобы скрыть странности походки, – я начал вышагивать слегка на цыпочках.
В деревне меня прозвали Рысак-Тобиас.
В каждой школе имеется непривлекательный мальчишка, который вечно прячется в углу площадки для игр и без толку возится с камнем или палкой, непокорный и непослушный, иногда впадающий в детство и ползающий на четвереньках и не обладающий никаким талантом, что возместил бы его странности. В Тандер-Спите таким мальчишкой был я.
Но не стоит жалеть меня, благородный читатель, ибо я не был несчастен – отнюдь нет. Родители любили меня, и воспоминания о раннем детстве – поистине золотые, потому что у меня было море и его потрясающие дары. Море стало моей огромной коробкой с игрушками и каждый день изрыгало новые чудеса. Представьте меня там, на сером песке, крупицу человеческую перед огромным неразвернутым ковром океана и неба; я сижу на дюне – голые ступни закопаны в песок, а душа открыта и наблюдает.
Небо, от кораллового до бледно-золотого; плоские облака над морем; переливающиеся зеленью перламутровые волны. Скалы, серые и холодные, блестящие от соли, как от священного праха. И там, в одиночестве, я вглядывался в скальные ямки с водой; часами, смотрел в глубину, наблюдая за смутными скоплениями актиний, кружением медуз и крошечными вспышками света от стаек мальков сельди. Опуская руку в воду, вылавливал крабов, миниатюрных омаров, лангустов, креветок, мидий, моллюсков, люцианов, – водяные и земноводные шедевры инженерного искусства, которые носят скелет снаружи, будто доспехи. В упорных поисках я отыскивал ямки побольше и получше и крабов побольше и получше; разделывая последних, обнаруживал внутри лабиринт крошечных мясных камер, выстланных, будто орган в церкви Пастора Фелпса, трубочками из кальция, а стенки между ними гладкие и прозрачные, словно перегородки в глинобитных хижинах японских самураев. «Наброски Господни», как их называл отец, рассматривая, что я принес домой в жестяном ведре. Он считал, что моллюски и другие морские твари нарисованы на полях великого альбома Божьего, в коем шедевром является человек.
Несомненно, Он сломал перо, когда рисовал меня, думал я, глядя с тоской на свое отражение в скальной ямке. Сплюснутое лицо, слишком переполненное чертами, тонкие губы и круглые темные глаза, две изюмины, вдавленные в горелый пирог.
Но «красота в глазах смотрящего», всегда повторяла матушка, и вскоре я начал ей верить.
Для большинства тандерспитцев существовало два вида Природы: Природа, которую может победить человек, и Природа, которая побеждает его. Природа, которую мы одолели, давно была одомашнена предыдущими поколениями поселян: наши знаменитые кошки с черными и рыжими пятнами, как коровы, с характерной полоской на носу, которые вечно разбегались, когда я входил в комнату. Тощие овцы, которые бросались врассыпную при моем приближении. Коровы, чье молоко из-за меня, как утверждали, свертывалось. Собаки, которые меня так недолюбливали: по большей части овчарки, колли и гончие, перемешавшиеся здесь, как и местные семейства: Пух-Торфы, Ядры, Оводдсы – длинные линии межродственных браков и соответствующие надгробия. Но другая Природа никуда не делась: дикая Природа, от которой нельзя защититься; Природа, что вечно прорывалась и грохотала вокруг нас. Скопления жалящих медуз; португальские акулы, которые могут убить тебя или оставить без руки, как Робби Биттса; наводнения и ветра переворачивали наши лодки, словно бумажные шляпы; гигантские спруты утаскивали по ночам людей за борт; картофельная гниль, и многоножки, и вши, и чешуйница в мешках зерна, и осаждавшие нас блохи, и паразиты, которых мы носили внутри.
По матушкиной теории, во мне обитал особо цепкий ленточный червь, которого я приютил с младенчества. Она полагала, этот подлый безбилетный пассажир повинен в моих проблемах со сфинктером, и тратила немало времени, придумывая новые способы вычистить его из меня.
– Это на тебя подействует, злобное создание, – шептала матушка, заливая мне в глотку вонючие зелья и сосредоточенно морща свое простое, картофелеобразное лицо. Она нарекла моего червя Милдред. Имя это – «по простому совпадению», уверяла она, – носила женщина, некогда милая холостяцкому сердцу отца. Но, сколько бы ни старалась, матушка никак не могла извести моего невидимого пассажира. Как и блох, летучих мышей или ножной грибок, которые всем нам досаждали.
Да, Природа нападала, а мы отражали ее удары. Но она возвращалась. Мы снова отражали удар, и она возвращалась снова. Как игристые волны, оставлявшие пенные кружева на побережье да историю, что вплеталась в наши жизни.
– Отец, как именно, каким образом Господь это создал? – помню, спросил я как-то Пастора Фелпса, предъявляя яйцо ската, черную икринку с закрученными нитями, причудливо торчащими с четырех сторон.
– Своим святым мастерством, – терпеливо объяснил Пастор. Я представил, как Господь в мастерской, такой, как у сапожника мистера Хьюитта, озадаченно размышляет над проектом. – И вдобавок Он сотворил все это, и даже больше, в один день. В четвертый. Помнишь, Тобиас? Помнишь Писание? Что создал Господь на четвертый день, Тобиас? Это напрямую касается твоего вопроса. Господь сказал, что произведет что?
Писание лезло у меня из ушей.
– Господь сказал: «Да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной»,[32] отец.
– Отличная память, Тобиас. Хорошая память – благословение.
– Но, отец, неужели он создал все это из ничего?
Это же лишено всякого смысла.
– Он сотворил все это из пустоты, Тобиас. «Земля же была безвидна и пуста…»
– «…и тьма над бездною»,[33] – договорил я, зачарованный этой красотой.
Как и он, – как и все мы, – я безоговорочно верил Слову Божьему так же, как «Ракообразным» Германа. Обе книги не давали мне повода в них усомниться. Господь был не менее реален для меня, чем мой червь Милдред. Оба невидимы, но живут внутри. И тихо являют свое присутствие сотнями крошечных способов.
– «И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет…» – произнес нараспев Пастор. Я обожал его зычный голос. Он гудел правотою.
– «…и стал свет»,[34] – отозвался я.
Когда живешь около моря, все это очевидно. Это в городах твою душу захватывают врасплох, как я узнал позже.
– И, – продолжал Пастор, уже другим голосом, менее волнующим, более высоким и слегка ворчливым, – возвращаясь к останкам яйца ската, не говоря уже о твоей коллекции крабов, и каракатице, и морском рачке, и мертвом баклане, которого в среду матушка высмотрела в твоем комоде и выкинула, Тобиас, потому что он смердел, что еще Господь создал на четвертый день? Он сотворил рыб больших, Тобиас, и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее[35]… И что Господь увидел, Тобиас? Что он потом увидел, сынок?
– Он увидел, что это хорошо,[36] отец, – ответил я, выковыривая иглу морского ежа, болезненно застрявшую под ногтем большого пальца.
– Именно. И больше нечего сказать ни о твоих раздавленных «блюдечках», ни о панцире омара, которые я обнаружил в ризнице, когда выслеживал источник дурного запаха. И тогда я увидел – и унюхал, – что это не хорошо. Совсем не хорошо. Больше никаких останков в нашем доме, сынок. Или в доме Господнем.
– Конечно, отец. Обещаю.
– Умница.
– Отец?
– Да.
– А что это? – Я сунул ему камень. Таких всегда полно на берегу, и я их никогда не понимал. Этот – великолепный экземпляр, темная завитушка с расходящимися полосками, напоминающая ракушку.
– Это, – произнес Пастор Фелпс, потеряв нить, – одна из шуток Господа.
– Господь умеет шутить? – ошеломленно переспросил я.
– Да. Иногда по-крупному, иногда по мелочам. Над учеными. – Отец ненавидел ученых. Это они главным образом повинны в мировой неразберихе, утверждал он на проповедях. Ученые – бич и, по его оценке, стояли так же низко, как грубые дети и падшие женщины. – Твой камень называют окаменелостью, – продолжил он. – Господь разбросал их в земле, чтобы смущать отдельный сорт ученых под названием «геологи». Он хорошо знал, что делает.
– Геологи? А кто это?
– Люди, смеющие оспаривать истинность Бытия, – пояснил отец. – Эти окаменелости – ложный след, оставленный Господом, дабы провести геологов и убедить их, что они правы. Чтобы они растрачивали время зря. – И он рассмеялся над Божьей шуткой. – Не забывай, сынок, что Он – Бог-ревнитель. Моему отцу все это казалось необычайно занимательным, и он посмеивался над Божьим чувством юмора, но я совсем запутался. Я горячо верил в Господа, но Его окаменелости и другие святые чудачества не раз заставляли меня усомниться в разумности Божественного замысла. А еще меня изводил другой вопрос.
– Отец.
– Да, сын.
– А кто создал Бога?
Что ж. Это тоже дурацкий вопрос? Каково Его происхождение?
Впрочем, у отца имелся ответ:
– Господь сам себя создал, – наконец ответил он. – Как люди, которые сами себя создают. Только Бог.
– Я понял, отец, – кивнул я. Но солгал, потому что не понял, и это осталось для меня загадкой.
После таво, как я зделала для Нево ШПАГАТЫ, – писала женщина, – Капкан хлопает в ладошы и завет к Нему за стол пить ВИНО.
Он был висьма симпатишный. Бальшые УССЫ, ващоные на канцах, и Он их все КРУТЕТ и КРУТЕТ. И штота в Нем ещо. Я толко патом наняла.
Ты мне нравищся, Он гаварит. В тебе есьть природная ГРАЦЫЯ, жывотная ГРАЦЫЯ.
Што есьть? спрашываю я.
Када ты не гавариш, прадалжает Он. Паэтаму я па большэй часьти держала рот на замке после этаво. У Нево свае дела, гаварит Он, но какое не гаварит.
Он визет меня в дом. На ЭТА я не вазражаю, патамушта сама снимаю комнаты у этай СУКИ мисис Пирсоне. Домбольшой и старый, но багатый, сомнений нет. Агромная ПИАНИНА в гастинай, большие стулья, большие КОРТИНЫ на стенах. Кортина с Ним, Капканном, Он стоит наверху КАЛОНЫ НЭЛЬСАНА на ТРАФАЛЬГАРСКАЯ ПЛОЩАДИ. Он гаварит, эта Он, на самом деле, ПРАВДА мущина слишкам маленький, не разглядеть, и Он ПЛЕЕЦА на толпу в низу. Так Он гаварит, но эта тожэ слишкам маленькое.
Мне все НЕАБЫЧЯЙНА понравилась, гаварит Он. Эта был ПРЕВАСХОДНЫЙ вечер. Видиш эту ПИАНИНУ, говорит Он. Яхачу, чтобы ты встала наверх ее и СТАНЦАВАЛА для меня.
Затем Он играет на ПИАНИНЕ, а я танцую, а после у Нево в глазах слезы, МАГУ ПАКЛЯСЦА. Эта первая ноч с Капканом была харошая ноч, но харошым все не осталось.
К МАЕМУ НЕЩАСТЬЮ.
Моей следуйщей ашыбкай была переехать к Нему как служанка, но жить с Ним как жэна, и таким образам узнать все о РАПСТВЕ.