Ани сказали, эта НЕВЛЗМОШНА, – писала капающим павлиньим пером Мороженая Женщина годы спустя. – Ноя ДАКАЗАНА, што ВАЗМОШНА, хоть и не НАМЕРИВАЛАСЬ ничево даказывать, ведь в НАУКАХ я не сельна, и в то ВРЕМЕ дажэ не слыхала о воззрениях мистэра Дарвинна.
Тончайший пергамент, на котором она усердно записывала сбивчивые показания (кровью? грязью? отвратительной смесью того и другого?), от времени рассохся и потрескался, а сам текст расплылся от соплей и слез пастора Фелпса, немалому количеству коих суждено было пролиться в Лечебнице, прежде чем растаять в приступе безумного смеха истинной радости.
Я лишь ПАНЯЛА адно, – писала она, – мне черизвычайна НЕ ВИЗЁТ в ЛЮБОВИ.
И уж с этим не поспоришь.
Наверное, в наше время, когда вымысел настолько обыден, необходимо уточнить, что история моей жизни, о коей я здесь повествую, изложена скрупулезно и полностью соответствует как истине, так и фактам. Сказав это, я начну, с вашего позволения?
Сперва представьте Тандер-Спит: полуостров в форме селедки – хвост приклеен к материку, голова тянется в море. Богобоязненный, волнами исхлестанный край, голое обиталище суровых ветров и съежившихся корявых деревьев и кустарника, вцепившихся в почву, подобно дьявольским прилипалам. Проследуйте по мысу, вдоль линии селедочьего хребта, и найдите ее спинной плавник – взморье с серым выцветшим песком и серыми выцветшими скалами. Бросьте взгляд назад на рыбье брюхо, за ровное мерцание реки Флид, и увидите серые черепичные крыши городка – сеть из чешуи. Дальше на запад – и перед вами церковь Святого Николаса, со шпилем – черепом селедки. Запах соли, тимьяна, камня, водорослей и гниющей рыбы. Морские брызги плещут и хлещут на тебя с юга и севера. Здесь каждый год наводнения, когда прилив поднимается слишком высоко.
Тандер-Спит; здесь мой дом, дом, который я до сих пор ношу и сердце, словно лишний неустанно бьющийся желудочек. Тандер-Спит; деревушка, известная ежегодными состязаниями Вытащи чертополох голыми руками», для коих на отшибе засеивали особое поле; деревушка, где мужчин с детства приучали искать трудности и закаляться на. них, дабы сохранить суровый груботканый характер праотцев. Мой приемный отец, круглолицый темпераментный мужчина, придерживался данного подхода в вечно мне повторял: «Балуй себя, Тобиас, и ты ускользнешь от Господа». По пятницам отец набивал свои ботинки твердыми шариками: он верил, что покаяние необходимо, грешил ты или пот. А моя приемная матушка, которая мучилась натоптышами и любила время от времени побаловать себя и ускользнуть от Господа – например, в туфли с чесаным хлопком, – сжимала в суровую линию губы и молчала. Такая уж она была.
Тандер-Спит – дом серебристых чаек, моевок, буревестников, кайр, овец Лорда Главного Судьи, хильдаморских коров, знаменитых тандерспитстких черепаховых кошек, разнообразных собак и трех сотен двадцати трех жителей, людей божьих. Скоро их станет три сотни двадцать четыре.
Вот как начинается эта история – я слышал ее не раз. Белое сияние, поросенок, доктор, заражение, подарок с Небес и прочая чепуха. Все меняется с появлением пуповины, но об этом позже. Сначала – радостная часть: мое знаменитое появление в год 1845-й Господа нашего, как поведал мне богобоязненный муж, коему суждено было, к счастью или к горести и неожиданно для себя, стать моим отцом.
Пастор Фелпс прекрасно осознавал, порой и с превеликой скорбью, что чудеса нечасто случаются в Нортумберленде, а еще реже в Тандер-Спите. Полумистические вкрапления – гадание на чайных листьях и цыплячьем помете, обвинения в колдовстве Джоан, полоумной кузины миссис Ферт, падения морали в виде всевозможных внебрачных связей, телята с двумя головами – да. Но чудеса – никогда, если отец был честен с собой. (А когда он таким не был?) Самым увлекательным событием месяца стал Бродячий Цирк Ужаса и Восторга, который отбыл вчера из Джадлоу, оставив позади привычную глупую и горячую мешанину тоски и желаний. Пастор Фелпс все это порицал, как и каждый год, и даже более яро, когда услышал, что на сей раз среди экспонатов – Африканский Кабан-Людоед, Десятифутовая Женщина и латыш-гермафродит с веером страусовых перьев, торчащих из обнаженного ануса. Цирк, с его лошадьми с пестрыми гривами, Механической Многоножкой и головокружительной бравадой, всегда оставлял жителей деревушки с вытаращенными глазами и мозгами набекрень. В прошлом году парень из Джадлоу, опьяненный экзотическим декадансом, уплыл на китайском ялике и теперь живет среди язычников на берегах Сянцзян, занимаясь тай-чи[3] и плетением декоративных корзин. Цирк всегда будил в молодых жажду сбросить грубое рубище, пощеголять в шелке и тафте, вырваться и посмотреть мир. Пусть даже Пастор Фелпс неустанно твердил им, надрываясь до хрипоты со своей простой и незатейливой деревянной кафедры, что все Царство Господа – передними, здесь, под широким плоским открытым небом, окном Господним, рядом с соленым океаном, Его пролитыми слезами – водами, жестокими и гневными и одновременно прекрасными и полными блистательной сардины, рыбы Господней. Дабы узреть чудеса, не нужно даже переступать порога! Они и так здесь, рядом с нами, в творениях Божьих!
Ш-ш-ш, ш-ш-ш, вторило хмурое Северное море, пока Пас-Юр приправлял огнем и серой свою проповедь рыболовам.
«Да, правда?» – думали парни, чьи ладони гноились от чертополоха и чистки раколовок с омарами. «Неужели?» – размышляли девушки, вытирая окровавленные руки о грубые передники после нелегкого рабочего утра, когда они потрошили рыбу, напевая охрипшими глухими голосами размеренные баллады о труде, что передавались от матери к дочери, вроде Эй-а-Минни», «Бобби Шафто»[4] или «Плач краба». Жизнь их была тяжела и неблагодарна. Неудивительно, что их манили ярмарки и цирки. Кто в здравом уме откажется от глазированного яблока?
А через день после отъезда из Джадлоу Бродячего Цирка Ужаса и Восторга я появился в церкви.
– И это неспроста, – шептались в деревне.
Святой Николас – покровитель рыбаков, то есть большинства тандерспитцев. Оводдсы с их морской походкой враскачку, косоглазые Туппи, молчаливые Пух-Торфы, приземленные Ядры, вечно недовольные Гавсы, Вотакены с их любовью преувеличивать размер каждой рыбы, упрямые Биттсы – все они поколениями закидывали сети и ставили раколовки на омаров, и гордятся этим. Церковь, носящая имя святого, возведена из морского кремня, а крыша ее покрыта черной черепицей. Церковь неизменно смотрится темным силуэтом, даже при ярком солнце, когда черепица превращается в зеркальное покрывало, под коим притаился дом Господен. Внутри, меж толстых каменных стен, по обыкновению, царит мрак, но сегодня все правила нарушены. В это особенное, исключительное утро, пастор Фелпс входит в свою заветную обитель и внезапно замечает облако искрящегося света, сверкающий шар, непривычное и грозное сияние, которое, кружась, движется к нему – так быстро, что у Пастора того и гляди случится приступ. Фелпс знает – такими недобрыми способами великий подстрекатель и сокрушитель Господь порой любит явить нам Себя.
Именно это видение белого Небесного сияния с розовыми переливами, как потом рассказывал Пастор жене своей миссис Фелпс, и убедило его, что во мне есть нечто особенное, пусть даже затем я его и укусил, превратив в уксус всю сладость момента.
Сперва Пастор узрел сияние (аллилуйя!); затем увидел перья. Они собрались в громадное белое облако, клубившееся сверхъестественными водоворотами и преломлявшее лучи солнца, падающие через распахнутую дверь. Сраженный подобным величием и ломотой в левом колене, Пастор Фелпс осторожно пристроил облаченный в рясу зад на скамью и посмотрел, как планируют перья, с первого взгляда узнав в них послание Господа. Когда величие и суть происходящего достигли его сознания, Пастор изумленно и кротко сполз со скамьи пониже на пол, где на коленях принялся молиться необычайно пылко и страстно. Фелпс молился, а перьев летело все больше, больше и больше, будто собирается смерч, подумал он. И тут, все еще сознавая некоторую сверхъестественность происходящего, Пастор ощутил нарастающее беспокойство – все это выглядело определенно странно – и попросил Господа простить его за прерванную молитву и разрешить пойти и проверить, что за неразбериха творится неподалеку от алтаря? Ибо Фелпс начал различать наистраннейшее похрюкивание – будто бы подсвинка.
И правда, среди летящих перьев, в эпицентре волнения, Пастор различил нечто маленькое и ярко-розовое. Точно: поросенок или, возможно, коза, вцепившаяся в перьевую подушку. Вот тебе и послание Божье. Вот тебе и чудеса. Тут Пастор не без примеси досады ощутил некоторое разочарование из-за того, что зря потратил время Господа, не говоря уже о своем собственном, на благодарственную молитву – благодарить-то, в общем, было не за что. Лучше теперь заняться более полезными вещами и, с Божьей помощью, отправить миссис Фелпс за щеткой и совком, а фермера Харкурта – изловить подсвинка, которого, без сомнения, подбросили озорники, деревенские мальчишки, ищущие развлечений проказники, для чьих праздных рук нашел работу Сатана.
Но тут перья завертелись быстрее, а вопли стали резче, словно яростно завывающая метель затеяла битву сама с собой.
В тревоге и смятении Пастор Фелпс решил поймать создание голыми руками. Он видел, как это делает Харкурт – резко ныряет, хватает животное и сует в мешок, чтоб отвезти на рынок. Потом можно выкинуть создание, пусть убегает. Нет; а как же сострадание к владельцу? Тогда привязать зверька к березе, пока не придет фермер Харкурт. Или – совсем по-христиански – обездвижить, запеленав в покрывало с алтаря, и отнести фермеру собственноручно. Да; подобное решение включает частицу уважения и к человеку, и к зверю, не говоря уже о степени неудобства для самого Пастора, которое позднее принесет сияющую радость невинного удовлетворения и, без сомнения, наиболее приятно Господу.
– Да будет так, поросенок! – прогудел священник. – Пасюр Фелпс тебя сейчас поймает!
Подсвинок все еще терзал подушку, и Пастор решил воспользоваться свирепым занятием создания и ринуться на оное, вытянув вперед обе руки, – только перья полетели. Задыхаясь or пуха, Фелпс умудрился схватить животное. Оно было горячим. Ослепленный перьями, Пастор давился и отплевывался. Вдохнув носом несколько пушистых перышек, он громогласно чихнул – горячее животное, все также извиваясь в руках Фелпса, ткнулось ему в колено.
– Ой! – Острая боль рванулась вверх по ноге Пастора: Создание внезапно и больно укусило его за голень. Фелпс выронил подсвинка и дал ему пинка; животное приземлилось на растерзанную подушку со звуком, напоминавшим «хлюп!», и, подергиваясь, осталось лежать. И тут Пастор почувствовал, что одеяние его намокло. Он опустил взгляд и увидел кровь.
Кровь, лившуюся из поросенка.
Поросенка, который оказался не поросенком.
А, по воле Господа-Отца, милосердного Иисуса на Небесах, который отдал Свою жизнь ради спасения нашего, Святого Духа, а также всех святых, вот чем: дитятею человеческим, вооруженным полным набором острых молочных зубов.
Все-таки чудо. (Ты уже догадался, благородный читатель?)
Это был Тобиас Фелпс!
Я!
Эту сцену о не совсем рождении в церкви я называю эпизодом с лжепоросенком. Как и семейство Вотакенов, от которых их отделяло пять поколений, Пастор и его жена имели склонность к преувеличению, так что, насколько верен их рассказ, я сказать не могу. Впрочем, я передал дух их повествования как можно точнее, в этом я вас уверяю.
Далее идет «на грани смерти».
Эта часть истории происходила вот как: моя кровавая рана с рваными краями внизу спины казалась настолько ужасной, что Пастор и его жена боялись, как бы я не скончался к утру. Но, будучи благословен Богом (что в поздней версии, циничнее, изменилось на «проклят Дьяволом»), я пережил эту ночь, обливаясь потом и пылая, словно печной горшок. В облаке дыма из набитой водорослями трубки приехал доктор Лысухинг, осмотрел рану, отметил прочие мои физические странности и покачал головой; впрочем, он воздержался от озвучивания мыслей перед Пастором, ибо сознавал, что они будут истолкованы как пощечина всемогущему Господу. А полагал доктор Лысухинг, что гуманнее дать мне умереть. И это Господь назвал справедливостью? Кто или что могло явиться причиной моего ужасного увечья? И что за мать могла оставить ребенка с подобной раной? В холодной церкви?
Оглядываясь назад, я понимаю, что не держу на сердце зла па доброго доктора Лысухинга. Он понимал: обстоятельства, как ни прискорбно, указывают, что я не выживу. Потом я обращался к увесистому фолианту профессора К.Г. Хорнбласта, «Основные спинные повреждения», в котором категорически утверждается: подобная рана в районе нижнего отдела позвоночника означает, что пациент – в редком случае выздоровления после неизбежного заражения – не сможет ходить прямо. Впрочем, походка у меня в любом случае не должна была стать нормальной. Существует еще один увесистый том, «Врожденные аномалии ниже колена», в которых обсуждаются, inter alia,[5] деформации стопы. Косолапость, плоскостопие, наследственное удлинение больших пальцев ног у аборигенов Оркнейских островов, кои лазают по скалам в поисках яиц, и тому подобное. Мои плоские ступни с большими пальцами, почти такими же, как на руках, торчащими под прямым углом, больше всего напоминали пару расплющенных и довольно волосатых ладошек и подходили сразу под несколько категорий, но в точности не под одну. Впрочем, как указывает автор, Дж. М. Беллоуз: «Вариации столь же многочисленны и разнообразны, как и сам Homo sapiens». (И какой вывод мы можем сделать из этого?)
Доктор Лысухинг был простым деревенским врачом, и в его пузатом саквояже с инструментами оставалось немного места для книг, увесистых или же не очень. Так что он пыхнул трубкой, выписал большую дозу морфина и покачал головой. Не считая положенного приветствия и прощания, доктор не проронил ни слова. По мере того, как комната заполнялась нездоровым дымом водорослей, сердце Пастора Фелпса наполнял гнев. Он тоже не читал «Основных спинных повреждений», зато прекрасно различал мысли, бурлившие за молчанием врача. И диагностировал пессимизм, порожденный недостатком веры.
– Я вылечу его сам, – закричал Пастор, ломая гнетущее молчание доктора Лысухинга. Стояла пятница, и священника допекали шарики.
Доктор Лысухинг, в свою очередь, тоже провидел мысли Пастора: самонадеянность, порожденная невежеством. Он вытряхнул трубку в камин, распрощался с моими родителями и вышел из Пастората навстречу восточному ветру, взметнувшему его плащ, словно огромный темный пузырь. Пока доктор, качаясь и борясь с ветром, удалялся в ночь, Пастор Фелпс тяжело опустился на стул, наконец-то убрав вес с больного колена, взял жену за руку и сказал:
– Господь дал нам шанс.
Им обоим исполнилось сорок шесть. И наконец – ребенок. Подкидыш, которого избила и выбросила из гнезда собственная мать, будто злобная серебристая чайка, размышлял Пастор, гладя меня по щеке, покрытой мягким буровато-рыжим детским пушком. Как он любил отмечать, серебристые чайки – худшие родители в мире после людей. И в этот миг, как Пастор рассказывал мне позднее, он решил стать лучшим отцом в мире, а миссис Фелпс дала такую же клятву в отношении материнства. Дав подобное торжественное обещание, она начертила крестное знамение грубым практичным пальцем и вытащила иголку, нитку и рулон мешковины. Мне понадобятся пеленки.
Годы спустя, когда моя приемная мать бредила, умирая, я узнал, почему они с Пастором Фелпсом не обзавелись собственными детьми. Причиной явилась, в частности, несостоятельность мужского органа и сопутствующего снаряжения Пастора после случая, произошедшего с ним в детстве: Фелпс обнаружил в штанишках живую змею, гадюку, и был вынужден задушить ее голыми руками. Эмоциональная травма возымела трагические последствия: с тех пор как Пастор стал юношей, а позже достигнул зрелости, всякий раз, когда его предмет шевелился, пред мысленным взором Фелпса представала змея, заставляя его, вопреки собственной воле, вспоминать процесс удушения – ив результате любое, даже гипотетическое, возбуждение подавлялось задолго до того, как что-либо могло произойти между Пастором и миссис Фелпс.
– И это чистая правда, Тобиас, – хрипло выдохнула мать на смертном ложе. – Это создание убило нам всю радость и повинно во многих трагедиях нашей спальни.
Не желай они столь отчаянно завести ребенка, взяли бы они меня в дом? Не знаю, но они были хорошими людьми и – до великого помешательства моего отца – не желали мне зла.
Но я отвлекся.
Итак, вернемся в русло моей автобиографии, начавшейся в традиционной манере с истории моего появления на свет, насколько я способен ее изложить. Да, дамы и господа, я подкидыш. Впрочем, счастливый: Пастор и миссис Фелпс взяли меня в свой дом – Пасторат, Тандер-Спит, окрестности Джадлоу, Нортумбрия, Англия. С искривленными стопами ничего было не поделать, и мои приемные родители просто наложили чистые повязки на рану в основании моего позвоночника и всю неделю молились. У моего приемного батюшки, словно у мастера игры на волынке, всегда хватало стойкости, если требовалось пообщаться с Господом. Вместе мои приемные родители сняли повязки и приложили сделанные Пастором собственноручно примарки из водорослей и одуванчика, присыпали их овсяной мякиной и помолились еще раз. Через шесть недель молитвы были услышаны. Кожа вокруг раны стала затягиваться, образовав выпуклый щегольской шрам над копчиком.
Тогда Пастор Фелпс на коленях простил гадюке ее вероломство и возблагодарил Бога:
– Вот Твое поручение нам. Всемогущий; мы уже оставили надежду, но Ты ниспослал нам дитя, хоть я и принял его за подпитка – что, как Ты понимаешь, сделать нетрудно, когда создание окружено перьями, – дабы мы растили его. Господи, во имя Твое и во славу здесь, в Тандер-Спите, в пристанище храма Святого Николаса и доме трех сотен двадцати трех – нет, отныне трех сотен двадцати четырех – душ человеческих. Не говоря о морских тварях, таких как макрель, и осьминоги, и киты, и – последняя, но отнюдь не худшая – сардина, рыба Твоя Господня. И о пташках небесных, средь которых баклан и благородная моевка. И – прости Господи, если впоследствии я потеряю нить молитвы, – я, вернее, я и миссис Фелпс, моя дражайшая супруга, пусть брак наш, строго говоря, и не скреплен до конца пред Тобою, Господи, по причине случая с постыдной гадюкой, мы благодарим Тебя от всей души за неожиданное, но весьма желанное пополнение в нашей семье. Аминь!
Что ж, Эдвард Фелпс, подумала миссис Фелпс. Этот подкидыш – меньшее, что ты можешь мне предложить, будучи таким олухом в постели. И ничего не сказала, а только улыбнулась супругу привычной то ли слабой, то ли героической улыбкой и с нерешительной признательностью вздохнула. Конечно, любой ребенок лучше, чем никакой, когда ты на пороге перемен, – и, поджав губы, она принялась менять наспех сшитые пеленки. Мой стул ей не нравился – зеленоватый и напоминавший коровью лепешку; миссис Фелпс не привыкла возиться с детьми, но была усердной слугою Господа, так что, получше приглядевшись к зелени, она поняла, что делать. Запеленав меня потуже, чтобы не вертелся, она храбро прижала мой тонкий ротик и курносый носик к своему отвисшему соску и дала сосать. Если и существует отличный пример торжества слепой веры над человеческими психологией и разумом, это был он. Три дня ничего не текло, и соски сорокашестилетней миссис Фелпс трескались и горели, несмотря на ромашковый крем, коим она натирала их днем и ночью. Но потом вдруг, когда она уже готова была сдаться – еще одно чудо: цельное человеческое молоко хлынуло из ее груди, и я принялся жадно пить, и тучнеть, и отращивать гриву огненно-рыжих волос, густых и жестких, как у осла. И тогда мои родители пали на колени на расшитую подушечку, лежавшую на каменном полу для подобного непредумышленного ликования, и возблагодарили Господа, невзирая даже на то, что я чуть было не откусил матушкин сосок.
Вот такая история.
Как Иисусу и множеству других мальчиков, чьи родители не чаяли в них души, мне с детства говорили, что я «подарок Небес».
Позже, это сменилось на «проклятье Ада».
Что есть человек, удивлялся я тогда, как не нагромождение кожи и скелета, с потрохами и почками, запертыми внутри? И что есть сей предмет, его мозг? Не более чем грецкий орех-переросток в футляре из кости. Что есть его сердце? Всего лишь жалкий орган.
А вот душа…