О ма! Сегодня я так ясно вижу пунцовую полоску твоего пробора[1], твое сари с алой каймой, твои глаза — умные, добрые, спокойные, — и мне кажется, будто золотистый свет зари заливает лоно моей души. Щедро одаренная этим золотом вступала я в жизнь. А потом? Разве черные тучи, словно шайки разбойников, не настигали меня в пути? Неужели они отняли все, не оставив и крупицы золота от тех россыпей света? Пусть в грозные минуты, уготованные нам судьбой, меркнет этот дар священной зари, возвестившей рождение жизни, — разве он может угаснуть навеки?
Красивыми считают у нас людей со светлой кожей. Но разве не темной краской окрашено небо, дарующее нам свет? Моя мать была темнокожей, однако она так и светилась благостью, той самой благостью, перед которой отступает внешняя красота.
Все говорили, что я похожа па мать. В детстве как-то раз я даже рассердилась на зеркало. Мне казалось, что судьба обидела меня, что она незаслуженно, по ошибке, наградила меня темным цветом кожи. И я усердно молила бога, чтобы он помог мне стать, по крайней мере, такой же благочестивой женщиной, какой была моя мать.
Когда настало время выдавать меня замуж, астролог, присланный семьей мужа, посмотрел на линии моей ладони и сказал:
— Девушка обладает счастливыми знаками, она будет настоящей Лакшми.
И все женщины подтвердили:
— Так и должно быть! Ведь Бимола вылитая мать!
Я вошла в семью раджи. Этот род был знатен еще во времена падишахов[2]. В детстве я очень любила сказки о прекрасном царевиче, мое воображение рисовало мне удивительную картину. Он весь, казалось, был соткан из лепестков жасмина, я словно лепила его лицо из трепетных желаний своего сердца, вобрав в себя извечные мечты и чаяния юных девушек, которые с такой любовью лепят маленьких идолов на празднике Шивы[3]. Как удивительны были его глаза, нос, усы, темные и шелковистые, линией своей похожие на изгиб крыла летящей пчелы.
Но оказалось, что мой муж совсем не похож на сказочного царевича. Даже лицом он был темен, как я. Я перестала стесняться собственной непривлекательности. Однако где-то в глубине души затаилось легкое разочарование. Уж лучше бы мне стыдиться самой себя, чем никогда не увидеть воочию царевича моих грез! Но я понимала, что истинной красоте чужды внешние эффекты, она проявляется где-то в глубине, скрыто. И именно она способна внушить любовь, которая не нуждается в украшениях. Еще в детстве я видела, каким прекрасным делает все вокруг такая любовь. Я наблюдала, как моя мать тщательно чистила для отца фрукты, как она расставляла еду на белом мраморном блюде, заботливо приготовляла для него пакетики бетеля, спрыснутого благоухающими эссенциями, или осторожно отгоняла мух веером из пальмовой ветви, пока он ел. Я уже тогда понимала, в какое удивительное море прекрасного струятся потоки нектара ее души, нежность ее ласковых рук.
И разве тогда уже не звучала в моей душе эта песня любви? Да, звучала. Хотя, по всей вероятности, я не сознавала этого. И если величественный гимн всевышнему способен наполнить жизнь каким-то глубоким смыслом, то и эта мелодия моего утра делала свое дело.
Вспоминаю, как первое время после нашей свадьбы я часто подымалась на рассвете и бесшумным движением брала прах от ног мужа. Мне казалось, что в эти мгновения красная полоска моего пробора горит пламенем утренней звезды. Однажды муж проснулся и, улыбаясь, воскликнул:
— Что это, Бимола? Что ты делаешь?
Я никогда не забуду, как стыдно мне стало. Ведь он мог подумать, что я заискиваю перед ним. Но нет, нет! Просто мое женское сердце не могло любить, не преклоняясь.
В доме моего свекра придерживались старых обычаев, сохранившихся еще со времен моголов и патанов, и соблюдали заветы Ману и Парашары[4]. Но мой муж был вполне современным человеком. В своей семье он первый получил хорошее образование и сдал экзамены на магистра. Оба его старших брата умерли в молодости от пьянства. Детей у них не было. Мой муж вина не пил и не был склонен к пороку. Его образ жизни был настолько необычным в этой семье, что решительно никому не нравился. Безупречное поведение, думали они, удел пасынков судьбы. На луне найдется место для пятен, это звезды обходятся без них.
Свекор и свекровь умерли давно, и хозяйкой в доме была бабушка. Мой муж был светом ее очей, жемчужиной сердца; пользуясь особым положением, он иногда осмеливался преступать границы старых законов. Так он сумел настоять на своем, когда решил пригласить мисс Джильби учить меня и быть моей компаньонкой, несмотря на то, что языки местных кумушек источали по этому поводу не мед, а яд.
Муж мой в то время уже получил степень бакалавра искусств и готовился получить магистра. Чтобы иметь возможность посещать лекции в колледже, ему приходилось жить в Калькутте. Писал он мне почти ежедневно, всего несколько строк, несколько простых слов, но как ласково смотрели на меня мягкие закругленные буквы, начертанные его рукой.
Я хранила письма мужа в шкатулке из сандалового дерева и ежедневно осыпала их цветами, собранными в саду. К тому времени образ моего сказочного царевича окончательно побледнел, подобно тому как бледнеет луна при первых лучах восходящего солнца. Теперь в моем сердце безраздельно царствовал он — мой муж, я была избранницей его сердца и могла разделять с ним этот трон, но как приятно мне было сознавать, что настоящее мое место — у его ног.
С тех пор я успела получить образование, познакомиться с современными понятиями и современной литературой, и сейчас, написав эти слова, я почувствовала, что мне стыдно. А ведь не знай я всего этого, я не находила бы ничего особенного, поэтичного в потребности боготворить любимого, — для меня это было бы также естественно, как то, что я родилась женщиной.
Однако на самой заре моей юности наступила новая Эра. Теперь нас учат поэтизировать то, что прежде казалось нам таким же естественным, как дыхание. Нынешние цивилизованные мужчины считают чрезвычайно поэтичными и не устают превозносить до небес верность жен и добродетель вдов. Из чего нетрудно заключить, что именно здесь жизнь проводит грань между истиной и прекрасным вымыслом. Неужели истины можно достичь теперь только с помощью прекрасного вымысла?
Я не думаю, что все женщины мыслят и чувствуют одинаково. Но я знаю, что между мной и моей матерью было нечто общее, и это общее — преданность и любовь. Только теперь, когда со стороны все это кажется таким искусственным, я понимаю, насколько естественно это было для меня тогда.
Тем не менее мой муж не допускал никакого преклонения с моей стороны. В этом сказывалось его благородство. Корыстолюбивый и алчный жрец в храме не уступит своего места, потому что он недостоин преклонения. Только негодяи считают себя вправе требовать от своих жен безусловного почитания и унижают тем самым и себя и их.
Щедрость моего мужа была беспредельна. Ноток обожания словно захлестнул меня. Бесчисленные наряды, подарки, покорность прислуги, выполнявшей все мои прихоти... Как отрешиться от всего этого и принести себя в дар? Ведь мне гораздо больше хотелось давать, чем принимать. Любовь самоотверженна, ее цветы часто распускаются пышнее в пыли, у обочин дорог, чем в драгоценных китайских вазах роскошной гостиной.
Моему мужу трудно было порвать со старыми традициями, которые ревниво поддерживались на женской половине дома. Мы не могли видеться в любое время, однако я знала точно, когда он придет, и потому наши встречи не были неожиданностью. Я предвкушала их как рифму стиха, как цезуру в ритмической волне. Оставив дневные дела, я совершала омовение, тщательно причесывала волосы, рисовала пунцовое пятнышко на лбу и надевала падавшее красивыми складками сари. Забыв обо всем на свете, я всю себя отдавала ему одному. Время, которое мы проводили вместе, пролетало, как одно мгновение, но в этом мгновении была вечность.
Муж не раз говорил мне, что муж и жена имеют друг на друга равные права, поэтому и в любви они должны быть равны. Я не спорила с ним. Но сердце твердило, что преклонение одного перед другим отнюдь не нарушает равенства между мужем и женой, а лишь возвышает отношения, связывающие их, ограждает их от грубости и пошлости и сохраняет, как источник вечной радости. Преклонение подобно светильнику, горящему на алтаре любви, — он одинаково светит и кумиру и молящемуся. Я убеждена, что, поклоняясь кому-то, женщина вызывает к себе такое же чувство, иначе чего стоила бы ее любовь? Пламя вспыхнувшего светильника нашей любви устремлялось ввысь, а перегоревшее масло оставалось на дне.
Любимый, ты не ждал от меня преклонения, не хотел его, и в этом ты был верен себе, но как было бы хорошо, если бы ты принял его. Твоя любовь проявлялась в том, что ты дарил мне наряды и драгоценности, учил меня; ты выполнял все мои желания, ты давал мне даже то, о чем я и не мечтала. В твоих глазах, когда ты смотрел на меня, отражалась вся глубина твоей любви, она чувствовалась в твоих тайных вздохах. Ты лелеял меня, будто райский цветок, ты любил меня всю целиком, словно я была для тебя редким бесценным даром богов, и я гордилась этим. Почувствовав себя царицей, я стала требовать поклонения. Мои требования росли с каждым днем, я никогда не знала удовлетворения. Но разве счастье женщины в сознании, что она имеет полную власть над мужчиной? Нет, спасение женщины только в том, чтобы, смирив свою гордость, преклоняться перед любимым. Шанкар стоял нищим у дверей Аннапурны[5], но разве смогла бы Аннапурна вынести страшную, огненную силу этого нищего, не соверши она покаяния Шиве?
Сейчас я вспоминаю, сколько затаенной зависти и недоброжелательства подстерегало нас со всех сторон в те счастливые дни. И разве могло быть иначе? Ведь счастье незаслуженно выпало на мою долю. А судьба не терпит незаслуженных почестей, она требует расплаты за каждый миг удачи. Небо шлет нам свои дары, но мы должны платить дань за то, что принимаем их и пользуемся ими. Увы, мы не в силах удержать даже то, что получаем!
Отцы, у которых были дочки на выданье, вздыхали, глядя на счастье, которое выпало мне. Кругом только и разговору было о том, красива ли я, добра ли, достойна ли я дома раджи. Бабушка и мать моего мужа славились необыкновенной красотой. Красотой отличались и мои вдовые невестки. Судьба не пощадила никого из них, и бабушка мужа поклялась, что не станет искать красавицы жены для своего единственного, оставшегося в живых внука. В дом мужа я вошла лишь благодаря счастливым линиям, которые обнаружил астролог на моей ладони, — иных прав я не имела.
В нашей семье, в доме, полном достатка, далеко не все невестки пользовались должным уважением. Но что они могли поделать? Их слезы тонули в пене вина, их вздохи заглушались звоном запястий на ногах танцовщиц, но они старались высоко держать голову: ведь они были «знатными госпожами» и никто не должен был слышать их жалоб. Моя ли была заслуга в том, что муж не прикасался к вину, не растрачивал своих сил на женщин в публичных домах? Разве всевышний сообщил мне какие-то мантры, с помощью которых я могла обуздать мятущийся дух мужчины? Мне просто повезло. Но к моим невесткам судьба была безжалостна: праздник их жизни кончился задолго до наступления сумерек, и только пламя молодой красоты напрасно продолжало гореть ночами в пустых покоях. Пылало лишь пламя, музыка же смолкла навсегда.
Невестки не скрывали своего презрительного отношения к новшествам, которые вводил в нашу жизнь мой муж. Как мог он вести славный семейный корабль под парусом женской юбки! Чего только не приходилось выслушивать мне: «Воровка, укравшая любовь мужа!» «Бесстыдно разрядившаяся притворщица!» С ревнивым негодованием смотрели они на модные платья, яркие кофточки, сари и юбки, в которые любил наряжать меня муж, и шипели: «Неужели ей не стыдно изображать манекенщицу? Это с ее-то наружностью!
Муж знал обо всем, но сердце его было полно сострадания к невесткам, и он не раз просил меня не сердиться на них. Помню, как-то раз я сказала ему, что у женщин крошечные, исковерканные умишки.
— Как ножки китаянок, — подтвердил он. — И в этом виновато общество. Это оно исковеркало их. Судьба играет ими — вся их жизнь зависит от ее милостей. Разве они могут решать что-то сами?
Невестки получали от деверя все, что хотели. Он не задумывался, разумны ли, справедливы ли их требования. А они даже не выказывали благодарности ему, и это возмущало меня до глубины души. Старшая невестка, борорани, которая отличалась исключительной набожностью, ревностно исполняла религиозные обряды и соблюдала посты, тратя при этом все свои деньги до последней пайсы, не раз говорила во всеуслышание, что, по мнению ее двоюродного брата, юриста, стоит ей подать в суд, и она... и т. д. и т. п. Я дала мужу слово никогда не отвечать на их выпады, но мое раздражение от этого не проходило. Всякая доброта, казалось мне, имеет предел, преступая который человек становится жалким.
— Закон, общество не на их стороне, — говорил мой муж. — А им должно быть очень тяжело и оскорбительно выпрашивать, словно нищенкам, то, что когда-то принадлежало их мужьям и что они считают по праву своим. Слишком жестоко требовать за это еще и благодарности. Получить пощечину — и благодарить за нее!
Признаться, я часто желала, чтобы мой муж имел достаточно мужества быть менее добрым.
У второй невестки, меджо-рани, был совсем другой характер. Она была молода и отнюдь не прикидывалась святошей, напротив, любила рискованные разговоры и скользкие шутки. Не отличались примерным поведением и молодые служанки, которыми она окружала себя. Однако никто ее не останавливал, — такие уж порядки царили у нас в доме. Я догадывалась, что ее раздражает редкое счастье, доставшееся мне в лице идеального мужа. Поэтому она старательно расставляла на его пути всяческие ловушки. Мне стыдно признаться, но при всей уверенности в нем я позволяла сомнениям закрадываться порой мне в душу.
В неестественной атмосфере нашего дома самые невинные поступки приобретали иногда дурной оттенок. Время от времени меджо-рани ласково приглашала моего мужа к себе, предлагая отведать приготовленных ею лакомств.
Мне очень хотелось, чтобы он под каким-нибудь предлогом отклонял эти приглашения, — нельзя же поощрять дурные намерения! Но каждый раз он с улыбкой на лице отправлялся к ней, а я, да простит меня бог, начинала терзаться сомнениями (что делать, сердцу не прикажешь!) относительно целомудренности мужчин. И как бы я ни была в это время занята, я обязательно находила предлог заглянуть вслед за ним в комнату моей невестки.
— Чхото-рани не спускает с тебя глаз, уж очень строгая у тебя охрана, — говорила она, смеясь. — Когда-то и у нас были мужья, но мы так не опекали их.
Муж сокрушался о незавидной участи невесток, а на их недостатки закрывал глаза.
— Я согласна, что вина за их бедственное положение лежит на обществе, — говорила я, — но к чему такая снисходительность? Что из того, что человеку приходится в жизни трудно, — это не дает ему права быть невыносимым!
Муж обычно не спорил, а только улыбался. Вероятно, для него не оставались тайной мои сомнения. Он прекрасно понимал, что мой истинный гнев направлен вовсе не против общества или кого-то еще, а только... но этого я не скажу.
Как-то раз муж попытался утешить меня:
— Если бы невестки действительно считали дурным все то, о чем они дурно говорят, это не вызывало бы в них такого гнева.
— Зачем же они тогда злятся зря?
— Зря ли? Ведь доля смысла есть и в зависти. Разве не правда, что счастье должно быть доступно всем?
— Ну, насчет этого им следует спорить со всевышним, а не со мной.
— До всевышнего рукой не достанешь.
— Пусть они берут все, что хотят. Ты же не собираешься отказывать им в чем-то. Пусть носят сари, кофточки, украшения, туфли, чулки. Хотят заниматься с гувернанткой, пожалуйста, она в доме. Наконец, если им хочется выйти замуж — ты можешь переплыть семь морей, ты ведь у нас на все руки мастер, — ты все можешь...
— Но в том и трудность: желанное рядом, а взять нельзя.
— Значит надо быть дурочкой? Кричать, что все чужое плохо, и злиться, потому что это чужое не принадлежит ей.
— Обманутый человек стремится не замечать обмана — в этом его утешение.
— Нет, что ты ни говори, а женщины страшно глупы. Они не хотят смотреть правде в глаза и все время хитрят.
— Значит, они оказались обманутыми больше всех.
Меня злило, что он старается оправдать ничтожество
Этих женщин. Его рассуждения о недостатках общества и о том, каким оно должно стать, были пустой болтовней. Я же не могла мириться с неприятностями, которые чинили мне на каждом шагу, с двусмысленными намеками и лицемерием.
— К себе самой ты весьма снисходительна, — возразил мне муж, — но когда речь заходит о тех, кто оказался жертвой общественных условий, всю твою мягкость как рукой снимает. Значит, на то он и бедняк, чтобы терпеть нужду?
— Ну пусть, пусть я ничего не понимаю! Все хороши, кроме меня, — ответила я с негодованием. — Ты-то ведь мало бываешь дома и ничего не знаешь...
Я сделала попытку посвятить его в закулисные тайны нашего дома, но он стремительно поднялся. Его давно ждет Чондронатх-бабу.
Я села и заплакала. Что делать, как доказать мужу свою правоту? Я не могла убедить его в том, что, случись со мной то же, что с ними, я никогда не стала бы такой, как они!
Всевышний предоставил женщине возможность кичиться своей красотой, думала я, зато он уберег ее от других слабостей. Можно гордиться драгоценностями, но в доме раджи это теряет смысл. Мне не оставалось ничего другого, как упорно подчеркивать свои добродетели. И здесь, мне казалось, даже мой муж должен был признать свое поражение. Однако стоило мне начать с ним разговор о всяких семенных раздорах, как я сразу же становилась в его глазах мелочной, и он легко доказывал мне это. Тогда и у меня появлялось желание унизить его.
«Я не могу признать правильным все, что ты говоришь: ты просто хочешь выглядеть благородным. Но это — не самопожертвование, а самообман», — повторяла я в душе.
Мужу очень хотелось, чтобы я перестала ограничивать свою жизнь стенами нашего дома.
— А какое мне дело до мира, который лежит за его стенами? — спросила я однажды.
— Но может быть, ему есть до тебя дело, — ответил муж.
— Сколько времени мир обходился без меня, обойдется и дальше, — сказала я. — Вряд ли кто-нибудь изнывает от тоски, не видя меня.
— Меня очень мало беспокоит, изнывает кто-нибудь от этого или нет, — я думаю о себе.
— Вот как! Что же тогда тебя беспокоит?
Он промолчал. Мне была знакома эта его манера, и поэтому я заявила:
— Молчанием ты от меня не отделаешься — раз уж начал, говори до конца.
— Разве все можно сказать словами? Сколько в жизни такого, что и выразить невозможно?
— Не хитри, говори, в чем дело.
— Я хочу, чтобы там, во внешнем мире, мы нашли фуг друга. Мы еще в долгу друг перед другом.
— Разве нашей любви дома что-нибудь мешает?
— Здесь ты поневоле думаешь только обо мне. Ты не знаешь ни своих желаний, ни цены тому, что имеешь.
— О, я хорошо знаю, очень хорошо!
— Teбe только кажется, что ты знаешь, на самом же деле это не так.
— Я не могу слышать, когда ты так говоришь.
— 3начит, не надо говорить об этом.
— Но твое молчание я тоже не переношу.
— Потому я и не договариваю. Я хотел бы, чтобы ты лопала в самую гущу жизни, тогда ты сама все поймешь. Заниматься только хозяйством и своими домашними делами, всю жизнь прожить в четырех стенах — нет, ты создана не для этого. Если там, в широком, реальном мире, мы увидим, что по-прежнему необходимы друг другу, значит, любовь наша выдержала испытание.
— Я не возражала бы против этого, если бы здесь между нами существовали какие-то препятствия. Но я не вижу их.
— Прекрасно, предположим, что я один вижу эти препятствия. Неужели ты не хочешь помочь мне устранить их?
Споры вроде этого возникали у нас нередко.
— Чревоугодник, любящий рыбный соус, — говорил муж, — без всякого сожаления потрошит рыбу, жарит ее или варит, приправляет по своему вкусу различными специями. Но тот, кто действительно любит рыбу, видит в ней прежде всего живое существо и отнюдь не спешит поджарить ее на сковородке и положить на блюдо. Он с удовольствием сидит на берегу и любуется тем, как рыба играет в воде. И даже если он сознает, вернувшись домой, что никогда не увидит ее больше, его утешает мысль, что рыбе хорошо. Счастлив тот, кто получает все; если же это невозможно, то я, например, предпочел бы не иметь ничего.
Такие рассуждения мне вовсе не нравились. Однако не Они были причиной того, что я отказывалась покончить с затворничеством. В те дни бабушка мужа была еще жива. Не считаясь с ее вкусами, муж обставил дом, как того требовала мода XX века, и бабушка покорно снесла это. Не противилась бы она и в том случае, если бы невестка ее решилась выйти из заточения. Она понимала, что рано или поздно это случится. Но, не придавая сама большого значения этому, я отнюдь не хотела доставлять ей лишнее огорчение. В книгах я читала, что мы похожи на птиц в клетке. Не знаю, что творилось в других клетках, но для меня моя клетка содержала в себе столько, сколько но мог вместить и весь мир. Тогда, во всяком случае, я думала именно так.
Бабушка мужа очень полюбила меня, полюбила, очевидно, за то, что с помощью благосклонных ко мне звезд я сумела завоевать прочную любовь мужа. Ведь мужчины по природе своей легко поддаются соблазнам, они жаждут наслаждений. Ни одна из других ее невесток, несмотря на то, что все они были очень красивы, не смогла удержать мужа от падения в бездну греха, откуда нет спасения. Бабушка считала, что мне удалось потушить огонь, в котором один за другим сгорали наследники знатного рода. Она лелеяла меня и дрожала от страха, если я бывала хоть немного нездорова. Ей не нравились наряды и драгоценности, которые приносил мне муж из европейских магазинов, но она рассуждала так: мужчинам свойственны нелепые, дорогостоящие причуды. Мешать им в этом бесполезно. Хорошо еще, если они умеют остановиться вовремя, прежде чем окончательно разорятся. Если Никхилеш не будет наряжать жену, он станет наряжать кого-то другого. Поэтому каждый раз, когда у меня появлялась какая-нибудь обновка, она шутила и радовалась вместе с внуком. Так постепенно стали меняться ее вкусы. Новые веяния захватили ее настолько, что скоро она уже не могла провести ни одного вечера без того, чтобы я не рассказала ей какой-нибудь истории из английской книжки.
После смерти бабушки муж стал настаивать на переезде в Калькутту, но я никак не могла решиться на такой шаг. Ведь это был наш родовой дом, который бабушка, несмотря на все испытания и утраты, сумела сохранить для нас. У меня не раз возникала мысль, что если я покину насиженное гнездо и уеду в Калькутту, то навлеку этим на себя проклятие, — мне казалось, что пустой ашон[6], на котором обычно сидела бабушка, смотрит на меня с укоризной. Эта благородная женщина вошла в дом мужа восьмилетней девочкой и покинула его семидесяти девяти лет. Счастье не баловало ее. Судьба наносила ей удар за ударом, сотни стрел впивались в ее незащищенную грудь, но сломить ее дух оказалось невозможным. Весь наш громадный дом был омыт и освящен ее слезами. Что я буду делать, как буду жить вдали от него в шумной и пыльной Калькутте!
Муж хотел воспользоваться удобным случаем и, предоставив дом и хозяйство в распоряжение невесток, переселиться окончательно в Калькутту, где жизнь наша могла бы быть более привольной и интересной. Но этого-то как раз я и не хотела. Невестки всегда изводили меня, они никогда не замечали добра, которое делал для них муж, а теперь они же будут вознаграждены!
Кроме того, у нас было большое хозяйство. Все наши служащие, друзья, приживалы-родственники целыми днями толпились в доме. А что нас ожидало в Калькутте? Кто нас там знал? Здесь у нас почет и уважение, дом — полная чаша. Все отдать в руки невесткам, а самой жить, как Сита, в изгнании?[7] Знать, что они смеются за моей спиной! Разве они поймут великодушие моего мужа, да и достойны ли они воспользоваться им? И наконец, получу ли я свое место в доме, если мы решим вернуться?
— Что тебе это место? — говорил муж. — В жизни есть тысячи вещей значительно более ценных, чем место в доме.
«Мужчины не понимают этого, — думала я. — Их интересы вне дома. Они и не представляют себе, как строится домашний очаг, — тут ими должны руководить женщины».
Самым главным было, по-моему, сохранить свое превосходство. Отдать же все в руки тех, с кем я столько времени враждовала, означало потерпеть поражение. Муж допускал то, что для меня было невозможным. Я полагала, что мое превосходство в благочестии.
Почему муж не увез меня в Калькутту насильно? Я знаю почему. Он не воспользовался властью именно потому, что она принадлежала ему. Не раз он говорил мне:
— Мне невыносима мысль, что я могу заставить тебя сделать что-то, пользуясь своим нравом мужа. Я подожду. Может быть, мы все-таки поймем друг друга, если же нет, ничего не поделаешь!
Но есть и еще нечто такое, в чем проявляется превосходство... В те дни мне думалось, что именно в этом нечто... впрочем, не стоит говорить об этом...
Если бы пришлось постепенно заполнять пропасть, отделяющую день от ночи, на это, наверно, потребовались бы века. Но встает солнце, тьма рассеивается, и достаточно одного мгновения, чтобы преодолеть вечность.
Так наступила в Бенгалии эра свадеши[8]. Как это случилось, когда именно она началась, ясного отчета не отдавал себе никто. Постепенного перехода от прошлой эпохи к настоящей не было. Новое нахлынуло вдруг, как река, смывающая во время наводнения плотины на своем пути, и в один миг унесло все наши сомнения и страхи. У нас просто не было времени размышлять о том, что произошло и что ожидает нас в будущем.
Это было похоже на смятение, царящее в деревне, когда на улице должен появиться жених. Он играет на флейте, глаза его сверкают, и все женщины и девушки выбегают на веранды, поднимаются на крыши, льнут к окнам, — их не удержать взаперти... Словно флейты всех женихов заиграли вдруг разом по всей стране. Могли ли женщины молча заниматься своими хозяйственными делами? На улицах звучали свадебные приветствия, трубили раковины, и женские лица мелькали повсюду: в окнах, в дверях, в просветах заборов.
Новая эпоха захватила и меня. Все мои помыслы, все мои мечты и желания окрасились ее радужным цветом. До сих пор я всегда была занята лишь тем, что старалась разместить получше и повыигрышнее в своем мирке волновавшие меня надежды и идеалы, свои добрые дела и благочестие. Когда наступила бурная эпоха свадеши, мне не сразу удалось разрушить высокую стену, окружающую этот мирок, я сумела лишь взобраться на нее и неожиданно услышала донесшийся откуда-то издалека призыв, смысл которого понять я еще не могла, но который взволновал меня до глубины души.
Мой муж, еще учась в колледже, прилагал немало усилий к тому, чтобы наладить в стране производство товаров, в которых нуждался народ. В нашем округе росло много финиковых пальм. Муж работал над созданием специального аппарата для добычи сока из пальм и переработки его в сахар и патоку. Все сходилось на том, что аппарат он изобрел прекрасный, но... аппарат этот поглощал денег куда больше, чем производил сахара, так что вскоре предприятие лопнуло. С помощью различных нововведений в сельском хозяйстве муж добивался грандиозных урожаев, но еще грандиознее были суммы денег, которые он тратил на свои опыты. Он был твердо убежден, что неудачи, которые терпят наши крупные предприятия, происходят, главным образом, от отсутствия банков, которые могли бы предоставить кредит в нужный момент. Он начал обучать меня политической экономии. Это бы еще ничего. Но он решил зажечь наш народ идеей капиталовложений и с этой целью открыл небольшой банк. Высокие проценты, которые выплачивал банк, привлекли в него много сельских жителей. И эти же высокие проценты оказались причиной краха банка. Все это очень тревожило и пугало старых служащих мужа и доставляло немало радости его противникам, изощрявшимся в остротах на его счет. Как-то раз моя старшая невестка громко, чтобы я слышала, заявила, будто, но словам ее двоюродного брата — известного юриста, имущество древнего почтенного рода можно спасти, лишь вырвав его через суд из рук «Этого безумца».
Одна только бабушка сохраняла спокойствие. Сколько раз журила она меня:
— И что вы все на него нападаете? Боитесь, что он обанкротится? На моем веку наше имущество трижды описывалось. Разве мужчины похожи на женщин? Они от природы расточительны, и мотать деньги — их любимое занятие. Твое счастье, дитя мое, что он хоть себя-то сохранил. Не огорчайся и ни о чем не думай.
Список людей, которым помогал муж, был очень длинен. Стоило кому-то изобрести новый ткацкий станок, машину для очистки риса или еще что-нибудь в этом роде, он мог быть уверен в полной поддержке моего мужа, даже если это изобретение было совершенно никчемным.
Так родилось местное пароходство, решившее конкурировать с английской компанией. И хотя ни одного рейса не состоялось, акции пароходства, принадлежавшие моему мужу, пошли ко дну.
Но больше всего меня раздражал Шондип-бабу, который неустанно выманивал у мужа деньги на нужды свадеши. Начинал ли он издавать газету, или отправлялся пропагандировать идеи свадеши, или по совету врача на некоторое время ехал отдохнуть в Утакамунд — муж без разговоров снабжал его деньгами. II это сверх того, что Шондип-бабу получал от него ежемесячно! Самым же удивительным было то, что Шондип-бабу и мой муж совершенно не сходились во взглядах.
Муж любил говорить:
— Страна нищает, если народ не в состоянии добывать сокровища, хранящиеся в недрах земли. Но если она не может раскрыть и использовать свои духовные богатства, она становится нищей вдвойне.
Рассердившись, я однажды сказала ему:
— Но ведь тебя все обманывают.
— Ну, поскольку сам я лишен талантов, пусть деньги будут моей лептой в общее дело, — ответил он, улыбаясь. — Ведь мои доходы тоже получены не без обмана.
Я так подробно рассказываю о событиях минувших дней, чтобы понятней стала напряженная, драматичная обстановка начала новой эпохи.
Как только волна движения захлестнула и меня, я не замедлила объявить мужу, что хочу сжечь все свои платья, сшитые из английских тканей.
— К чему сжигать, — ответил муж. — Ты можешь их не надевать, пока не захочешь.
— Как это — «пока не захочешь»?! В этом рождении я никогда...
— Прекрасно, ты можешь их никогда больше не надевать. Только к чему этот жертвенный костер?
— Но почему ты против этого?
— Отдай все свои силы на созидание. А на бессмысленное разрушение, поддавшись минутному порыву, не стоит расходовать и десятой доли своей энергии.
— Но этот же порыв даст нам силы созидать.
— Говорить так — все равно что утверждать, будто дом нельзя осветить без того, чтобы не поджечь его. Я согласен терпеть тысячу неудобств с разжиганием светильника, но не стану поджигать дом, чтобы поскорее добиться успеха. На первый взгляд, такой поступок мог бы показаться геройством, на самом же деле он — проявление слабости. Я понимаю, — продолжал муж, — сердцем ты еще не в состоянии принять моих слов, но подумай над ними хорошенько. Мать любит украшать своими драгоценностями дочерей. Так вот, сегодня наступил день, когда мать-земля награждает своими дарами каждую страну. Теперь все, что принадлежит нам: платье и пища, привычки, мысли и чувства — связывает нас с нею. Поэтому я считаю, что нынешняя эра — счастливая для всех народов. Отрицать это — невелико геройство.
Вскоре возникло новое осложнение. Когда мисс Джильби впервые появилась у нас в доме, поднялся ропот, но мало-помалу к ней привыкли, и все затихло. Теперь возмущение вспыхнуло с новой силой. Прежде меня нисколько не беспокоило — англичанка мисс Джильби или бенгалка? Теперь же это обстоятельство приобрело большое значение. Я предложила мужу отказать ей. Он ничего не ответил. Я разразилась потоком негодующих слов, наговорила ему много того, чего не следовало, и он ушел расстроенный. Ночью, когда я, наплакавшись вволю, наконец успокоилась и могла трезво рассуждать, муж сказал:
— Я не могу не доверять мисс Джильби только потому, что она англичанка. Неужели же после стольких лет ее национальность может оказаться для тебя непреодолимым барьером? Ведь она любит тебя.
Я смутилась, но, чтобы не ронять своего достоинства, ответила безразличным тоном:
— Хорошо, пусть остается, кто же ее гонит?
Мисс Джильби осталась. Но однажды по дороге в церковь она подверглась оскорблению: сын нашего дальнего родственника бросил в нее камнем. Мальчик этот с давних нор воспитывался у нас в доме, но когда муж узнал о случившемся, он немедленно прогнал его. Поднялся страшный шум. Слова мальчика приняли на веру и утверждали, что мисс Джильби обидела его и сама же на него нажаловалась.
Не удивительно, что и я сочувствовала мальчику. Матери у него не было, и его дядя умолял меня не выгонять мальчика. Я старалась сделать все, что могла, но ничего не добилась.
Простить мужу этот поступок не мог никто. И я затаила в душе обиду. На сей раз мисс Джильби сама решила уехать. Прощаясь, она расплакалась, но ее слезы меня не тронули. Так оклеветать мальчика, и какого мальчика! Всем сердцем преданного делу свадеши, готового не есть и не совершать омовения ради него!
Муж сам отвез мисс Джильби в своем экипаже на станцию и усадил в вагон. Это уж чересчур, думала я. И решила, что он получил по заслугам, когда газеты на все лады расписали этот случай.
Меня не раз смущали поступки мужа, однако до сих пор я еще ни разу не испытывала чувства стыда за него. Теперь же мне было стыдно. Я не знала, чем именно обидел мисс Джильби бедный Норен. Но как вообще кому- то могло прийти в голову осуждать его за это в такое время! Я бы никогда не стала охлаждать порыва, который заставил его грубо вести себя с англичанкой, но муж ни за что не хотел понять меня, и я считала это проявлением малодушия с его стороны. Вот почему я краснела за него.
Но дело было не только в этом. Больше всего меня терзала мысль, что я потерпела поражение. Мое горение захватывало только меня и совершенно не трогало мужа. Я была уязвлена в своем благочестии.
И в то же время мой муж отнюдь не отказывался помогать делу свадеши и не выступал против него. Но он никак не мог принять «Банде Матарам»[9].
— Я готов служить родине, — говорил он, — но тот, перед кем я могу преклоняться, в моих глазах стоит выше родины. Обожествляя свою страну, можно навлечь на нее страшные беды.
Как раз в эти дни в наших краях с проповедью свадеши появился Шондип-бабу в сопровождении своих последователей. Однажды после полудня в помещении храма должно было состояться собрание. Мы, женщины, устроились в стороне за легкими ширмами. Издали уже доносились торжественные звуки «Банде Матарам», и вся душа моя, ликуя, рвалась им навстречу. Звуки все приближались, и вдруг во дворик при храме хлынули потоки босоногих юношей и мальчиков в тюрбанах и одеждах цвета охры, подобно тому как после первого дождя к пересохшему лону реки, спеша напоить ее, устремляются неисчислимые ручейки, рыжеватые от глины. Народ все прибывал, а над толпой поднимался восседавший в большом кресле, которое несли десять юношей, Шондип-бабу. «Банде Матарам! Банде Матарам!» —гремело вокруг, и казалось, что от этих криков небесный свод вот-вот треснет и расколется на тысячи кусков.
Я уже и раньше видела фотографию Шондипа-бабу, и что-то в нем мне не нравилось. Он отнюдь не был безобразен, скорее даже красив. Но в лице его было что-то фальшивое, глаза и улыбка казались мне неискренними. Поэтому меня очень раздражало, когда муж беспрекословно исполнял все его желания. Меня беспокоили но деньги, истраченные на него, — нет, мне было обидно, что, пользуясь дружеским отношением моего мужа, Шондип-бабу обманывает его. Ведь внешне Шондип-бабу вовсе но походил ни на подвижника, ни на бедняка, у него был вид настоящего щеголя. Чувствовалось, что он привык к удобной жизни, однако... разные мысли приходили мне в голову. Сейчас невольно вспоминается многое из того, о чем я думала тогда. Но оставим это...
И все же, когда Шондип-бабу начал в тот день свою проповедь и сердца собравшихся затрепетали и всколыхнулись, готовые в порыве ликования вырваться наружу, я не узнала его — он вдруг совершенно преобразился. Луч солнца, медленно опускавшегося за крыши домов, скользнул по его лицу, и мне показалось, что Шондип-бабу — избранник богов, посланный, чтобы поведать их волю мужчинам и женщинам, населяющим землю. От начала и до конца каждая фраза его была призывом, и в каждой звучала безграничная уверенность в своих силах.
Мне мешала смотреть на него стоявшая передо мной ширма. Не помню, как это произошло, но незаметно для самой себя я отодвинула ее и впилась глазами в Шондипа-бабу. Никто не заметил этого, никто не обратил на меня внимания. Но я видела, как горящий взор Шондипа- бабу, подобный сверканию созвездия Ориона, упал на меня. Я забыла, где я, кто я! Разве в тот момент я была знатной госпожой? Нет! В этот момент я была всего лишь одной из многих бенгальских женщин. Он же был вождем, героем Бенгалии! Его чело освещали лучи заходящего солнца, — небо благословляло его на подвиг! Но ведь благословить его служение родине должна и женщина. Иначе его борьба не увенчается победой. Наши взгляды встретились, и я почувствовала, что речь Шондипа-бабу стала еще пламенней. Белый конь Индры[10] уже не желал слушаться поводьев — загремел гром, засверкала молния. Сердце подсказывало мне, что это новое пламя зажгли мои глаза, ибо мы, женщины, не только Лакшми! Нет, мы еще и Сарасвати![11]
В тот день я вернулась домой, преисполненная радости и гордости. В одно мгновение сильная душевная буря изменила во мне все. Мне хотелось, подобно женщинам древней Греции, отрезать свои длинные до колен волосы и сплести из них тетиву для лука моего героя. Если бы драгоценности, украшавшие меня, могли разделить мои чувства, — все эти ожерелья, браслеты и запястья разомкнулись бы сами собой и просыпались бы над собравшимися, как сверкающий дождь метеоритов. Мне казалось, что смятение, возбуждение, охватившие меня, улягутся только после того, как я принесу в жертву нечто дорогое мне.
Когда вечером муж вошел в мою комнату, меня охватил страх, как бы он не сказал чего-нибудь, что нарушило бы торжественную мелодию проповеди Шондипа, все еще звучавшую в моих ушах, страх, что он, презирающий фальшь, остался чем-то недоволен и скажет мне об этом. Случись так, я не сдержалась бы и наговорила бы ему резкостей. Но он ничего не сказал, и это мне тоже не поправилось. Ему следовало заявить, что после выступления Шондипа он понял, как глубоко заблуждался прежде. Мне казалось, что он молчит нарочно, желая подчеркнуть свое равнодушие.
— Сколько дней пробудет здесь Шондип-бабу? — спросила я.
— Завтра рано утром он уезжает в Рангнур, — ответил муж.
— Завтра рано утром?
— Да, его выступление там уже объявлено.
Немного помолчав, я спросила:
— А он не мог бы остаться здесь еще на день?
— Вряд ли. Да и зачем?
— Я хотела бы сама угостить его.
Муж очень удивился. Когда у него собирались близкие друзья, он не раз просил меня выйти к ним, но я упорно отказывалась. Он посмотрел на меня как-то особенно внимательно, недоумевающе, но что выражал его взгляд, я не поняла. Мне стало вдруг стыдно.
— Нет, нет, не нужно! — воскликнула я.
— Почему не нужно, — возразил муж. — Я попрошу Шондипа остаться, если, конечно, это возможно.
И это оказалось возможным.
Я признаюсь во всем. В тот день я укоряла всевышнего за то, что он не сотворил меня красавицей. И не потому, что я стремилась овладеть чьим-либо сердцем, а потому, что красота — это предмет гордости.
Мне казалось, что сейчас, в эти великие для нашей родины дни, сыны ее должны найти среди женщин настоящую Джагаддхатри[12]. Но, увы, мужчины не поймут, что перед ними богиня, если ей недостает внешней красоты. Да и увидит ли во мне Шондип-бабу проснувшуюся Шакти нашей родины? Скорее всего он примет меня за обыкновенную женщину, хозяйку дома его друга.
Поутру я намазала свои длинные волосы маслом, расчесала их и искусно перевязала алой шелковой лентой. Гостя ждали в полдень, и у меня не было времени просушить волосы после купания и причесать их как обычно. Я надела белое мадрасское сари с золотой каймой и кофточку с короткими рукавами, тоже вышитую золотом. Такой наряд казался мне очень выдержанным, ничто не могло быть скромнее и проще его. Но меджо-рани, оглядев меня с ног до головы, поджала губы и многозначительно усмехнулась.
— Почему ты смеешься, диди? — спросила я.
— Да вот любуюсь твоим нарядом, — ответила она.
— Чем же он так тебя поразил? — осведомилась я, с трудом сдерживая негодование.
— Он просто замечателен, — с ехидной улыбкой сказала она. — Мне кажется только, что, если бы ты надела к нему одну из своих английских блузок с большим вырезом, твой костюм от этого еще больше выиграл бы.
Она вышла из комнаты, и от сдерживаемого смеха, казалось, вздрагивали не только ее губы и глаза, но и все ее тело. Я страшно рассердилась и решила сбросить все и надеть обыкновенное сари. Но я не выполнила своего намерения, трудно сказать, почему именно. Ведь женщина — украшение общества, — убеждала я себя, — и мужу, наверно, будет неприятно, если я появлюсь перед Шондипом-бабу в будничном наряде. Я решила выйти уже после того, как муж и Шондип-бабу сядут обедать. Пока я буду давать указания слугам и проверять, как они подают, исчезнет неловкость первой встречи. Но обед запоздал (был уже час дня), и муж послал за мной, чтобы представить мне гостя.
Я вошла, но от смущения не могла поднять глаз. С большим трудом я заставила себя сказать:
— Обед сегодня немного запаздывает.
Шондип-бабу весьма непринужденно подошел и уселся рядом со мной.
— Обедать мне приходится ежедневно, — начал он, — только обычно Аннапурна предпочитает не показываться при этом. Но раз уж богиня решила явиться моему взору, обед может и подождать.
И сейчас, как вчера, выступая перед большим собранием, он говорил свободно и убедительно. Сомнения и колебания, казалось, были незнакомы ему — он привык быть хозяином положения. Его, очевидно, не смущала мысль, что о нем могут подумать. Непринужденность его поведения казалась настолько естественной, что тот, кто вздумал бы упрекнуть его за это, попал бы сам в неловкое положение.
Я очень волновалась, как бы Шондип-бабу не принял меня за старомодную, наивную и застенчивую женщину, но блеснуть остроумием, поразить и пленить собеседника метким ответом было выше моих сил. «Что со мной? — с досадой думала я, — какой невероятно глупой должна я ему казаться!»
Кое-как дождавшись конца обеда, я поспешно поднялась, но он все так же непринужденно подошел к двери и, преградив мне путь, сказал:
— Вы не должны считать меня чревоугодником; я остался совсем не ради обеда, а ради вас. С вашей стороны будет нечестно покинуть нас так быстро.
Эти слова могли бы показаться неуместными, не скажи он их так просто и свободно; ведь как-никак они с мужем были большими друзьями, я могла относиться к нему почти как к брату! Я стояла в замешательстве, не зная, как выбраться из паутины слишком дружеской настойчивости Шондипа-бабу, но тут на помощь мне пришел муж.
— И правда, — обратился он ко мне, — почему бы тебе не вернуться после того, как ты пообедаешь сама?
Шондип-бабу потребовал от меня слова, что я вернусь и не обману его. Слегка улыбнувшись, я пообещала сейчас же вернуться.
— Мне хочется объяснить вам, почему я так недоверчив, — сказал он, — вот уже девять лет, как Никхилеш женат, и все эти годы вы избегали меня. Если вы сейчас опять исчезнете на девять лет, мы уже никогда не увидимся.
— Почему же мы не увидимся? — в тон ему спросила я.
— По гороскопу мне суждено умереть рано. Никто из моих предков не прожил более тридцати лет. А мне уже исполнилось двадцать семь.
Он знал, чем взять меня. В моем тихом голосе зазвучали искренние нотки участия.
— Молитвы всей страны оградят вас от дурного влияния звезд, — сказала я.
— Я должен услышать эту молитву из уст богини своей страны, поэтому я так хочу, чтобы вы вернулись. Пусть заклинание, которому суждено избавить меня от грозящих невзгод, начнет действовать сегодня же.
Хотя речной поток и мутен, но он быстро прокладывает себе путь. Шондип-бабу действовал так стремительно, что я невольно позволила ему говорить то, чего никогда не стала бы слушать ни от кого другого.
— Итак, я оставляю вашего мужа заложником, — сказал он, улыбаясь. — Если вы не придете, свободы лишится он.
Я направилась к двери, но Шондип-бабу снова обратился ко мне:
— У меня есть небольшая просьба.
Я с удивлением остановилась.
— Не пугайтесь, это всего лишь стакан воды. Я обычно пью не за едой, а немного погодя.
Волей-неволей мне пришлось заинтересоваться причиной и попросить объяснить, в чем дело. Он рассказал мне историю своего тяжелого желудочного заболевания, длившегося почти семь месяцев. Безуспешно испытав на себе все лекарства гомеопатов и аллопатов, он обратился к помощи кобираджей[13], лечение которых дало поразительные результаты. Заканчивая свой рассказ, он с улыбкой заметил:
— Даже болезни, которые послал мне всевышний, оказалось возможным лечить лишь одним лекарством — пилюлями «свадеши».
Но тут в разговор вмешался молчавший до этого муж:
— Однако склянки с английскими лекарствами но оставляют, по-видимому, тебя ни на одну секунду: в твоей гостиной три полки заставлены...
— Ты знаешь, что они мне напоминают, — перебил его Шондип-бабу. — Полицию, которая нам вовсе не нужна, но с присутствием которой мы вынуждены мириться, потому что она навязана нам современной системой управления. Приходится не только платить ей штраф, но и терпеть пинки.
Мой муж не выносит излишне пышных фраз, и я видела, что ему эти слова очень не понравились. Но ведь всякое украшение — это тоже излишество. Оно творение рук человека, а не бога. Помню, как-то раз я сказала мужу, оправдываясь в какой-то лжи:
— Только растения, птицы и животные говорят ничем не прикрашенную правду, потому что они лишены фантазии. Человек же наделен воображением, и в этом его превосходство над всем остальным миром, а женщина в этом отношении превосходит и мужчину. И как не портит женщину обилие драгоценностей, так не портит ее и правда, приукрашенная и расцвеченная ложью.
Я вышла из комнаты. На веранде стояла меджо-рани и смотрела сквозь щелки опущенных жалюзи.
— Что ты здесь делаешь? — спросила я.
— Подсматриваю, — ответила она шепотом.
Когда я вернулась, Шондип-бабу ласково заметил:
— Вы, наверно, почти ничего не ели сегодня.
Я очень смутилась. В самом деле, я вернулась слишком быстро. Стоило только прикинуть в уме время, и можно было бы без труда заметить, что еда отняла его у меня немного по сравнению со всем остальным — куда меньше, чем того требовали правила приличия. По мне и в голову не приходило, что кто-нибудь займется таким подсчетом. По-видимому, Шондип-бабу заметил мое замешательство, и от этого я смутилась еще больше.
— Конечно же, вы хотели бежать отсюда, — сказал он, — как бежит в лес от людей пугливая лань. И я тем более пеню, что вы сочли возможным сдержать свое слово и вернуться.
Я не сумела достойно ответить и, вся красная от смущения, забилась в угол дивана. Теперь уже ничего не оставалось от созданной моим воображением Шакти, величественной и гордой, чье появление и благосклонный взгляд венчали бы Шондипа-бабу гирляндой победы.
Шондип-бабу затеял спор с моим мужем. Сделал он Это намеренно, зная, что именно в пылу спора особенно ярко проявляется его блестящий дар оратора, его остроумие. Я не раз замечала это впоследствии — он никогда не пропускал случая поспорить, если при этом присутствовала я.
Шондип-бабу прекрасно знал мнение моего мужа относительно мантры[14] «Банде Матарам».
— Значит, ты считаешь, Никхил, — сказал он с легким вызовом, — что в патриотических делах нет места фантазии?
— Нет, Шондип, я считаю, что в некоторых случаях вполне допустимо давать волю фантазии, но злоупотреблять этим не следует. Я хочу знать правду — только правду — о своей родине. Мне становится стыдно, меня страшит, когда вместо правды приходится слушать магические заклинания, затуманивающие человеческий мозг.
— Но то, что ты называешь магическим заклинанием, я называю истиной. Родина олицетворяет для меня бога. Я преклоняюсь перед Человеком вообще и верю, что именно в нем и в родине проявляется все величие божье.
— Но если ты действительно веришь в это, то для тебя должны быть равны все народы и все страны.
— Ты прав, так должно быть, однако возможности мои ограничены, поэтому весь пыл своего преклонения я отдаю богу своего отечества.
— Все это так, только мне не совсем ясно, каким образом ты сочетаешь такое преклонение перед богом с ненавистью к другим народам.
— Ненависть и преклонение неразделимы. В битве с Махадевой, одетым в тигровую шкуру, Арджуна завоевал себе друга[15]. Если мы будем готовы сразиться со всевышним, он, в конце концов, ниспошлет нам свою милость.
— Значит, те, кто предан родине, и те, кто приносят ей вред, — одинаково служат всевышнему? Зачем ты же тогда так горячо проповедуешь патриотизм?
— Это совершенно другое. Когда дело касается отчизны — все решает сердце.
— Почему не пойти дальше? Поскольку бог проявляется в нас самих, не следует ли в первую очередь сотворить культ из собственного «я». Кстати, это будет очень естественно.
— Никхил, все, что ты говоришь, — плод сухих умозаключений. Разве ты совсем не признаешь то, что принято называть душой?
— Я тебе скажу совершенно откровенно, Шондип, — возразил мой муж, — когда вы пытаетесь оправдать содеянную несправедливость своим долгом или выдать порок за высокое моральное качество, больше всего страдает во мне именно душа. Тот факт, что я не способен воровать, объясняется вовсе не моей способностью логически мыслить, а тем, что я питаю к себе некоторое уважение и имею кое-какие идеалы.
Внутренне я кипела от негодования и, не в силах далее сдерживаться, воскликнула:
— Разве история Англии, Франции, Германии, России и всех других цивилизованных стран не есть история бесконечных грабежей и разбоя во имя блага родины?
— За эти грабежи они понесут ответ, некоторые уже несут его, а история еще далеко не закончена.
— Прекрасно, — подхватил Шондип-бабу, — и мы так сделаем. Сперва мы обогатим казну нашей родины похищенными сокровищами, а затем через несколько лет, окрепнув достаточно, дадим ответ за свои деяния. Но мне интересно знать: кто те, которые, по твоим словам, несут ответ за это?
— Когда пришло время Риму расплачиваться за свои грехи, мало кто из живущих в то время понял это — ведь до самого конца богатства его, казалось, были неистощимы. То же самое происходит и сейчас — мы не замечаем, как расплачиваются за прошлое огромные цивилизованные государства-хищники. Но скажи мне, неужели ты не видишь, как придавливает их страшное бремя грехов, которые они тащат на своих плечах, как вся эта лживая политика, обманы, предательство, шпионаж, попрание истины и справедливости во имя сохранения своего престижа все более и более обескровливают их культуру? Я считаю, что те, для кого нет ничего святого, кроме родины, кто равнодушен даже к истине, равнодушен, в конце концов, к самой родине.
Я ни разу не присутствовала при спорах мужа с посторонними людьми. Правда, иногда я сама вступала с ним в спор, но он слишком любил меня, чтобы стремиться одержать надо мной верх. Сегодня я впервые убедилась в его умении спорить.
И все-таки в душе я не могла согласиться с его доводами. Мне казалось, что на все его слова есть достойный ответ, только найти его я не могла. Когда речь заходит об истине, как-то трудно сказать, что не всегда она уместна. У меня явилась идея написать возражения, которые родились в моей голове во время этого спора, и вручить их Шондипу-бабу. Потому-то я и взялась за перо, как только вернулась к себе.
Во время разговора Шондип-бабу вдруг взглянул на меня и спросил:
— А что вы думаете по этому поводу?
— Я мало разбираюсь во всяких тонкостях, — ответила я. — Но я скажу вам, что я думаю, в общих чертах. Я человек, и мне тоже свойственна жадность. Я страстно хочу богатства для своей родины. Ради этого я готова па грабеж и насилие. Я вовсе не добрая. Во имя родины я могу быть злой и, если надо, способна зарезать, убить, чтобы отомстить за нанесенные ей в прошлом обиды. У меня есть потребность восторгаться, и я хочу, чтобы мой восторг принадлежал родине. Я хочу видеть ее, осязать — мне нужен символ, который я могла бы называть матерью, богиней, Дургой. Я хочу обагрить землю у ног се кровью жертвы. Я — только человек, а не святая.
— Ура! Ура! — закричал Шондип-бабу, однако в следующий момент он спохватился и воскликнул: — «Банде Матарам!», «Банде Матарам!»
На лицо мужа легла тень страдания. Но она тут же исчезла, и он очень мягко сказал:
— Я тоже не святой, и я — только человек, поэтому-то я никогда и не допущу, чтобы зло, которое есть во мне, выдавалось за образ и подобие моей страны. Никогда!
— Ты видишь, Никхил, — заметил Шондип-бабу, — как истина обретает плоть и кровь в сердце женщины. Паша истина не имеет ни цвета, ни запаха, ни души — она просто схема. Но сердце женщины — подобно кровавому лотосу[16], в нем пышно расцветает истина, и она не беспочвенна, как наши споры. Только женщины могут быть по-настоящему жестоки; мужчины не способны на это — они склонны к самоанализу. Женщина легко может все разрушить. Мужчина тоже может, но его мучат сомнения. Женщины бывают яростны, как буря, но их ярость грозна и прекрасна. А ярость мужчины уродлива, потому что его точит червь сомнений и колебаний. II я утверждаю: спасение родины зависит от женщин! Сейчас не время проявлять благородство и щепетильность. Мы должны быть жестокими, беспощадными, несправедливыми. Мы не должны останавливаться перед грехом. Мы должны освятить его, совершить над ним обряд помазания кровавым сандалом[17] и передать в руки женщин. Разве ты не помнишь слова нашего поэта?
Приди, о грех! Прекрасная, приди!
И огненным, пьянящим поцелуем Взволнуй мне кровь и сердце пробуди.
Пусть раковины о беде трубят,
(Отметь мое чело тавром позора,
И черный этот грех, о мать разора,
Укрой навечно на моей груди![18]
— К дьяволу добродетель, которая не умеет разрушать и хохотать при этом!
Шондип-бабу дважды с силой стукнул тростью, и вспугнутые пылинки заклубились над ковром. В мгновенном порыве он оскорбил то, к чему испокон веков во всех странах мира люди относились, как к святая святых. Он встал, гордо обвел нас взглядом. У меня пробежала по телу дрожь, когда я взглянула ему в глаза. И снова загремел его голос:
— Я узнаю тебя — ты прекрасный дух огня, испепеляющий дом и озаряющий мир. Одари же нас неукротимой силой, дай нам мужество разрушить все дотла, сделай так, чтобы гибель и разрушение стали прекрасными!
К кому был обращен этот страстный призыв, осталось непонятным. Может быть, к той, кого воспевает «Банде Матарам», а может быть, к бенгальской Лакшми, которая олицетворяла бенгальских женщин и находилась в эту минуту перед ним.
Мне вспомнились санскритские стихи Вальмики, отринувшего зло во имя любви и добра[19]. А теперь Шондип- бабу во имя зла отринул добродетель! А может быть, это был просто способ познакомить нас со своим драматическим талантом, при помощи которого он давно улавливал в свои сети людские сердца?
Он продолжал бы и дальше в том же духе, но внезапно мой муж встал и, прикоснувшись к его плечу, тихо сказал:
— Шондип, пришел Чондронатх-бабу.
Я обернулась и увидела в дверях благообразного старика, с осанкой, полной тихого достоинства; он стоял в нерешительности, не зная, входить ему или нет. Лицо его светилось нежным, мягким светом, подобным свету вечерней зари.
— Вот мой учитель, — шепнул муж, обращаясь ко мне. — Я много говорил тебе о нем. Поклонись ему.
Я склонилась перед учителем и взяла прах от его ног.
— Да храпит тебя всевышний долгие годы, мать! — сказал он, благословляя меня.
Как я нуждалась в его благословении в этот момент!