Кто бы мог подумать, что в одной жизни может произойти столько событий. Мне кажется, будто я пережила семь рождений, что за последние месяцы мною были прожиты тысячелетия. Время мчалось с такой стремительностью, что я даже не замечала его движения до тех пор, пока несколько дней тому назад неожиданный толчок не привел меня в чувство.
Я знала, что не так просто будет уговорить мужа запретить продавать на нашем рынке иностранные товары. Но я твердо верила, что в конце концов заставлю его сделать по-своему — заставлю не доводами, нет... Мне казалось, что от меня исходит волшебная сила. Ведь упал же к моим ногам такой могущественный человек, как Шондип. Словно морская волна, разбившаяся о берег, лежит он у моих ног. Разве я звала его? Нет, но он не мог не подчиниться влекущему зову этой волшебной силы. А Омулло, юноша чистый и нежный, как новая флейта? Он увидел меня, и вся жизнь его расцветилась новыми красками, как река на утренней заре. При виде Омулло я чувствовала себя, как богиня, когда она глядит в вдохновенное, сияющее лицо своего почитателя. Так я убеждалась в могуществе волшебной палочки своих чар.
Я отправилась к мужу с такой уверенностью в успехе, с какой блеск молнии предвещает гром. Но что случилось? Ни разу за девять лет не видела я в его глазах такого равнодушия. Они были похожи на небо пустыни — ни капли живительной влаги, тусклая, бесцветная пелена застилала взор. Рассердись он на меня, и то, пожалуй, было бы лучше, но я не могла нащупать живого места, прикосновение к которому вывело бы его из себя. Я была как во сне, тяжелом сне, который оставляет надолго гнетущее, безысходное чувство.
Я долго завидовала красоте моих золовок. Я знала, что всевышний не дал мне собственной силы и что вся моя сила заключается в любви ко мне мужа. Я привыкла пить пьянящий напиток власти, я поняла, что не могу обходиться без него. И вдруг сегодня я обнаружила, что чаша, из которой я пила, разбита. Я не знаю, чем я буду жить дальше!
Сколько внимания уделила я прическе в тот день. Какой позор! О, какой позор! Когда я проходила мимо комнаты меджо-рани, она воскликнула:
— Чхото-рани, твой шиньон вот-вот взовьется и улетит! Смотри, как бы он не утащил за собой и твою голову!
А с какой легкостью сказал мне муж тогда в саду: «Я готов дать тебе свободу». Разве можно так легко ее взять или отдать? Ведь свобода — не вещь. Она — словно воздух. Долгое время я чувствовала себя рыбой, плавающей в море любви. И когда ее вынули из воды и сказали: «Вот твоя свобода», — она поняла, что ни двигаться, ни жить она не может.
Когда я вошла сегодня в спальню, я увидела только вещи, стоящие там: вешалку, зеркало, постель. Души комнаты не было — она улетела куда-то. Взамен мне осталась свобода — пустота! Поток пересох, обнажились скалы и галька; отсюда ушла любовь, одни только бездушные предметы окружали меня.
Я была растерянна и подавлена в тот день, когда встретилась в последний раз с Шондипом. Меня мучали сомнения, есть ли вообще правда на этом свете? Но стоило нашим жизням соприкоснуться — и искры снова брызнули во все стороны. Это и была истина — бьющая через край, преодолевающая все преграды, все сметающая на своем пути. Я отлично сознавала, что в этом чувстве было несравненно больше истины, чем в разговорах и смехе людей, окружающих меня, чем в причитаниях боро-рани, в шутках и двусмысленных песенках меджо-рани и се служанки Тхако.
Шондип потребовал пятьдесят тысяч. Мое сердце, полное хмельной радости, говорило: пятьдесят тысяч — ничто! Я добуду их. Где и каким образом — неважно. Ведь и я, ничего не представляя собой, вдруг поднялась выше всех. Значит, стоит мне пожелать, и мое желание сбудется. Я достану эти деньги, достану, достану! У меня нет ни малейшего сомнения.
Но, вернувшись к себе и подумав, я поняла, что деньги достать будет не так-то просто. Где же кальпатару?[44] О, почему мир так больно ранит мое сердце? Но все равно я достану их. Я пойду на все. Преступление пятном позора ложится только на слабых. Оно не может загрязнить одежды Шакти. Воруют простые смертные, раджа же берет свою добычу по праву победителя. Надо узнать все: где хранятся деньги, кто их принимает, кто их стережет.
Часть ночи я провела на веранде, я стояла, впившись глазами в дверь конторы. Как я вырву из-за железных решеток пятьдесят тысяч рупий? Сердце мое ожесточилось. Если бы я могла одним заклинанием убить стражников, я сделала бы это немедленно! Небо было непроницаемо. Охрана менялась каждые три часа, колокол отбивал время, и весь огромный дом был погружен в безмятежный сон, а в мыслях хозяйки этого дома шайка разбойников с саблями в руках отплясывала дикий танец и просила свою богиню благословить их на грабеж.
Я пригласила к себе Омулло.
— Родине нужны деньги, — сказала я, — не смог бы ты достать их у нашего казначея?
— Почему бы пет? с готовностью ответил Омулло,
Увы! Я совершенно так же ответила Шондипу: «Почему бы нет?»
Самонадеянность Омулло не окрылила меня надеждой,
— Расскажи мне, как ты это сделаешь, — попросила я.
Омулло стал предлагать фантастический план, годный разве что для рассказов, которые печатаются на страницах месячных журналов.
— Нет, Омулло, — остановила его я, — это ребячество.
— Хорошо, в таком случае я подкуплю стражу.
— Где же ты возьмешь деньги?
— Ограблю какого-нибудь торговца на рынке, — ответил он, не задумываясь.
— В этом нет никакой необходимости. У меня есть драгоценности, можно взять их.
— Только сдается мне, что хранителя казны подкупить будет трудно, — заметил Омулло. — Но ничего, есть еще один способ, проще.
— Какой?
— Ну, зачем вам знать. Очень простой!
— Нет, я хочу знать.
Из кармана куртки Омулло выложил на стол сначала маленькое издание «Гиты», а затем небольшой пистолет и, ничего не говоря, показал его мне.
Какой ужас! Ни минуты не задумываясь, он решил убить нашего старого казначея. Глядя на его честное, открытое лицо, можно было подумать, что он и мухи не обидит. И как противоречили этому его слова. Было ясно, что, говоря о хранителе казны, он не представлял себе живого человека, думающего и страдающего. Все исчерпывала одна строфа из «Гиты»: «Кто убивает тело — тот ничего не убивает».
— Что ты говоришь, Омулло, — воскликнула я, — ведь у господина Рая жена, дети...
— Где же взять у нас в стране человека, у которого не было бы жены и детей? — возразил он. — Ведь наша жалость к другим — это не что иное, как жалость к самим себе. Мы боимся задеть чувствительные струны своего сердца и потому предпочитаем не наносить ударов вообще. Это не жалость! Самая настоящая трусость, и больше ничего!
Слова Шондипа в устах этого юноши заставили меня содрогнуться. Ведь он так молод, ему впору еще верить в добро, в людей. В его возрасте надо наслаждаться жизнью, учиться познавать ее. Во мне проснулись материнские чувства. Для меня самой больше не существовало ни добра, ни зла. Впереди была лишь смерть, желанная и манящая. Но мысль, что восемнадцатилетний мальчик мог так легко решиться убить ни в чем не повинного старого человека, потрясла меня. Сердце Омулло было еще совсем чисто, и от этого его слова казались мне еще страшней, еще ужаснее. Это было так же чудовищно, как взыскивать с ребенка за грехи матери и отца. Взгляд его огромных, ясных, полных веры и энтузиазма глаз тронул меня до глубины души. Юноша был на краю пропасти. Кто спасет его? О, если бы наша родина хоть на один миг превратилась в настоящую мать и, прижав Омулло к груди, сказала: «Сын мой, к чему спасать меня, раз я не могу спасти тебя!»
Я знаю, знаю: настоящая власть на земле дается только в союзе с дьяволом. Мать — одна мать может обезвредить козни дьявола. Ей не нужны успехи и богатство — она стремится дать жизнь, сохранить жизнь. Страстное желание уберечь юношу от гибели охватило меня, оно заставляло меня действовать.
Но ведь я только что сама просила Омулло совершить грабеж. Если сейчас я начну отговаривать его, он отнесется к этому как к внезапному проявлению женской слабости. Слабость в нас мужчины ценят лишь тогда, когда мы можем своими чарами сделать мир игрушкой в их руках.
— Иди, Омулло, тебе ничего не нужно делать. Я сама добуду деньги, — решительно сказала я.
Он уже подошел к двери, но я вернула его.
— Омулло, я твоя диди. Сегодня по календарю не день для совершения торжественной церемонии благословения брата[45], но ведь такая церемония возможна в любой день года. Благословляю тебя, пусть хранит тебя всевышний!
Услышав эти слова, Омулло от неожиданности замер на месте. Затем, опомнившись, он склонился до земли и взял прах от моих ног, в знак того, что принимает наше родство. В глазах его блестели слезы. О брат мой, быстрыми шагами иду я к своей смерти — позволь же мне унести с собой все до единого твои грехи! И пусть не коснется тебя скверна, наполняющая мою душу.
— Пусть твоим братским даром мне будет этот пистолет, — сказала я ему.
— Что вы будете с ним делать, диди?
— Я хочу научиться убивать.
— Это верно, сестра, наши женщины тоже должны уметь умирать и убивать. — И Омулло протянул мне пистолет.
Отблеск сияния, озаряющего его юное лицо, упал и на мою жизнь и осветил ее, как первый нежный луч утренней зари.
Я спрятала пистолет на груди под сари. В минуту отчаяния этот братский дар поможет мне найти выход...
Я думала, в моем сердце распахнулась дверь, ведущая в покой, где хранятся материнские чувства. Но на смену матери явилась возлюбленная, она захлопнула дверь и преградила мне путь к высшему счастью. На следующий день я встретилась с Шондипом. И безумие снова закружило мое сердце в неистовой пляске.
Что это? Разве это я? Нет, никогда! Я никогда не подозревала в себе столько бесстыдства, столько коварства. Заклинатель змей уверяет, что эту змею он извлек из складок моей одежды. Это неправда, змеи у меня никогда не было. Она все время принадлежала ему. Мною владеет какой-то злой дух, это он направляет мои поступки — я не ответственна за них.
Этот злой дух предстал передо мной в образе бога с пылающим факелом в руке и сказал: «Я твоя родина, я твой Шондип, я для тебя — все. Банде Матарам!» И, сложив с мольбою руки, я ответила: «Ты моя вера, ты мой рай! Все остальное сметет моя любовь к тебе, Банде Матарам!»
Нужны пять тысяч? Хорошо, принесу пять тысяч. Они нужны завтра? Прекрасно, завтра вы их получите! В безумной оргии, которая происходит сейчас, этот пятитысячный дар растает, как легкая пена на вине: безумный разгул только начинается. Неподвижный мир заколеблется под ногами, глаза опалит пламя, мы услышим страшные раскаты грома, и завеса тумана скроет от нас все, что впереди. Неверными шагами приблизимся мы к краю бездны, где ждет нас смерть... мгновение—и пламя потухнет, пепел разлетится по ветру. Исчезнет все!
Я долго думала над тем, где бы мне достать деньги. И вот позавчера, когда нервы мои были, казалось, взвинчены до предела, я вдруг отчетливо поняла, что мне нужно делать. Каждый год к празднику Дурги мой муж дарит обеим невесткам в знак уважения по три тысячи рупий. И каждый год подаренные деньги вносятся на их имя в банк. И на этот раз, как обычно, подарок был сделан, однако я знала, что деньги еще не отправлены в банк. Я знала также, где они хранятся: в стальном сейфе, стоявшем в углу маленькой гардеробной рядом с нашей спальней.
Обыкновенно мой муж сам отвозил эти деньги в калькуттский банк; на этот раз у него пока что не было случая это сделать. Я увидела в этом руку судьбы. Деньги задержаны потому, что они нужны родине. Кто посмеет отнять их у нее и отправить в банк? И разве я посмею отказаться взять их?! Богиня-разрушительница протягивает мне свою жертвенную чашу и говорит: «Я алчу. Дай мне, дай!» Вместе с этими пятью тысячами рупий я отдаю ей кровь своего сердца. О мать! Ведь те, кому эти деньги принадлежат, и не почувствуют их потери — а для меня это вопрос жизни или смерти.
Сколько раз называла я прежде в душе боро-рани и меджо-рани воровками, обвиняя их в том, что они выманивают деньги у моего доверчивого мужа. Я говорила ему:
— После смерти своих мужей они скрыли многое из того, что не принадлежало им.
Он отмалчивался и ничего не отвечал. Тогда я начинала злиться и говорила:
— Если тебе так уж хочется доказать свою щедрость, делай им подарки, я не понимаю, зачем ты разрешаешь надувать и обирать себя.
Как, наверно, смеялась судьба, слушая мои упреки. Теперь я сама собираюсь похитить деньги из сейфа мужа, — деньги, принадлежащие моим невесткам.
Вечером муж разделся в маленькой гардеробной и, по обыкновению, оставил ключи в кармане. Я вытащила ключ от сейфа и открыла его. Замок чуть звякнул при этом, но мне показалось, что этот звук должен был разбудить весь мир. Руки и ноги у меня похолодели, я задрожала.
Внутри сейфа был ящичек. Выдвинув его, я не нашла банкнот, а лишь аккуратно завернутые столбиками гинеи. У меня не было времени отсчитать себе деньги — я забрала все двадцать пакетов и завязала их в угол своего сари.
Ноша была нелегкая. Под тяжестью похищенного я чувствовала себя совсем раздавленной. Может быть, если бы это были банкноты, мой поступок не так походил бы на кражу, но ведь я несла золото.
Крадучись, я вошла в свою комнату. Она стала мне чужой. Совершив кражу, я утратила все свои права на нее — права, столь дорогие моему сердцу.
Я шептала: «Банде Матарам! Банде Матарам! Родина, моя родина! Моя золотая родина! Все золото принадлежит тебе и никому другому».
В темноте ночи дух человека слабеет. Закрыв глаза, прошла я мимо постели спящего мужа, прижимая к груди завязанный в край сари сверток с похищенным золотом, вышла на крышу онтохпура и распростерлась па полу. Каждая гинея впивалась мне в грудь и давила меня. А безмолвная ночь стояла рядом и грозила мне пальцем. Я не могла отделить свой дом от родины. Сегодня я ограбила дом, следовательно, ограбила и родину. Совершенный мною грех лишал меня дома, а вместе с ним и родины. Если бы я умерла, не закончив собирать пожертвования для своей родины, даже то немногое, что положила бы я к ее ногам, было бы даром почитания, угодным богам. Но разве воровство — почитание? Как же я могу принести в дар это золото? Горе мне! Я знаю, что впереди меня ждет смерть. Так зачем же я хочу своим нечестивым прикосновением осквернить родину!
Путь к возвращению денег для меня отрезан. У меня не хватит сил вернуться в комнату, взять ключ и снова открыть сейф. Я, наверно, упала бы без сознания на пороге комнаты мужа. Остается только идти по пути, на который я вступила.
Нет у меня сил и для того, чтобы сосчитать взятые деньги. Сколько их там, в этих свертках? Раскрывать их и пересчитывать краденое я не буду.
На темном холодном небе не было ни облачка, мерцали звезды. Лежа на крыше, я думала: «Случись мне во имя родины похитить, подобно золотым монетам, эти звезды, что бережно хранит у себя на груди ночная тьма, ночь навсегда осиротела бы и ночное небо ослепло — я ограбила бы весь мир». А разве я не сделала этого сейчас? Разве не ограбила я весь мир, похитив не деньги, а вечный свет неба — доверие и честь?
Ночь я провела на крыше. Только утром, когда я могла быть уверена, что муж встал и ушел, я закуталась с головой в шаль и потихоньку отправилась к себе.
Меджо-рани поливала из медного кувшина цветы на веранде.
— Чхото-рани, ты слышала новость? — воскликнула она.
Я молча остановилась, нервная дрожь охватила меня. Мне казалось, что свертки гиней выпирают из-под шали. «А вдруг они прорвут сари и со звоном рассыплются по веранде, — мелькнула у меня мысль, — и слуги увидят воровку, обокравшую самое себя!»
Меджо-рани продолжала:
— Шайка вашей Деби Чоудхурани прислала анонимное письмо, угрожая ограбить нашего братца.
Я стояла молча, как вор, застигнутый врасплох.
— Я ему посоветовала искать защиты у тебя, — продолжала она поддразнивающим тоном. — Смилуйся, богиня, уйми свою шайку. Уж мы, так и быть, пожертвуем что-нибудь на ваше «Банде Матарам». И что только не делается вокруг! Но ты уж бога ради, нас хоть пощади — не допусти в доме грабежа.
Ничего не ответив, я поспешно прошла к себе в спальню.
Я попала в трясину, и выбраться из нее у меня нет сил — стараясь освободиться, я лишь глубже погружаюсь.
Хоть бы скорее молено было передать деньги Шондипу! Больше я не в состоянии нести свою ношу, моя спина надламывается.
Несколько позже мне сообщили, что Шондип ждет меня. Тут было не до нарядов. Завернув шаль, я торопливо вышла к нему в гостиную.
Вместе с Шондипом был Омулло. Мне показалось, будто последние остатки гордости, чести покидают меня. Неужели я должна буду обнажить свой позор перед этим мальчиком? Неужели они обсуждали мой поступок с другими своими единомышленниками, ничего не оставив в тайне?
Мы, женщины, никогда не поймем мужчин. Прокладывая дорогу для колесницы своих желаний, они не остановятся даже перед тем, чтобы вымостить путь мелкими осколками разбитого сердца вселенной. Охваченные творческим экстазом, они с радостью уничтожают все созданное творцом. Что им до жгучего стыда, который пришлось пережить мне? Их очень мало интересует чья-то жизнь — все силы души они отдают достижению цели. Увы! Что я для них? Полевой цветок на пути бурного потока.
Какая польза Шондипу от того, что он погубит меня? Пять тысяч рупий? Неужели я не стою большего? Конечно, стою. Ведь Шондип сам внушил мне это, ведь, только поверив ему, я и стала свысока смотреть на окружающий мир. Я поверила, что несу в себе свет, жизнь, силу, бессмертие; возликовав, я порвала все путы и вышла на широкие просторы жизни. О, если бы кто-то убедил меня сейчас, что я имела на это право, сама смерть не была бы страшна мне — утратив все, я не потеряла бы ничего!
Неужели они хотят сказать мне, что все это была ложь? Что богиня, которая жила во мне, потеряла свою божественную силу и больше не заслуживает почитания? Усердно воспевая хвалу мне, они заставили меня покинуть райские чертоги и спуститься на землю. Но они вовсе не хотели, чтобы я помогла им устроить рай на земле. Нет, им нужно было, чтобы земная пыль замела и райскую обитель.
Пристально взглянув на меня, Шондип сказал:
— Так как же деньги, Царица?
Омулло тоже не сводил с меня взгляда. Он не был сыном моей матери, но все же он мне брат; мы дети одной матери — единой для всех людей. Как невинно и бесхитростно его юное лицо, как ласковы глаза, устремленные на меня. А я — женщина, такая же женщина, как и его мать, неужели я протяну ему отравленный кубок только потому, что он попросил меня об этом?
— Так как же деньги, Царица?
От стыда и гнева я готова была швырнуть золото Шондипу в лицо. Я никак не могла развязать узелок сари, пальцы мои дрожали. Наконец на стол посыпались свертки денег. Лицо Шондипа потемнело. Он, наверно, решил, что это серебро. Сколько гнева, сколько пренебрежения было в его взгляде. Казалось, он хочет меня ударить! По всей вероятности, он решил, что я буду уговаривать его довольствоваться двумя-тремя сотнями рупий, вместо пяти тысяч. Было мгновение, когда я думала, что он выбросит все свертки за окно. Разве он нищий? Он властелин, требующий дани.
— А больше нет, Царица-диди? — спросил Омулло.
Его голос был преисполнен жалости, я с трудом удержалась, чтобы не разрыдаться, и только пожала плечами.
Не касаясь свертков, Шондип продолжал молчать.
Мне хотелось уйти, по ноги не двигались. Если бы земля разверзлась подо мной, я, как каменная глыба, рухнула бы в пропасть.
Мое унижение тронуло Омулло. Он вдруг воскликнул с деланной радостью:
Неужели этого мало? Вполне достаточно! Вы нас спасли, Царица-диди!
С этими словами он разорвал бумагу одного из свертков, и золотые монеты со звоном посыпались на стол. С лица Шондипа в одно мгновение слетела темная пелена, его глаза засверкали радостью. Не сумев скрыть внезапную перемену в своих чувствах, он вскочил с кресла и бросился ко мне. Не знаю, что он собирался делать. Взглянув на Омулло, который вдруг изменился в. лице, словно его ударили хлыстом, я изо всех сил оттолкнула от себя Шондипа. Он стукнулся головой о мраморный столик, упал па пол и несколько секунд лежал без движения. Я почувствовала, что силы окончательно оставили меня, и опустилась в кресло. Лицо Омулло сияло. Даже не взглянув на Шондипа, он подошел ко мне, взял прах от моих ног и уселся на полу подле меня. О мой брат! О сын мой! Твоя преданность — последняя капля нектара в опустевшем сосуде вселенной! Я не могла больше сдерживаться, и слезы полились у меня из глаз. Прижимая обеими руками к лицу край сари, я продолжала всхлипывать. И каждый раз, как я чувствовала на своих ногах ласковое, подбадривающее прикосновение Омулло, слезы мои начинали литься с новой силой.
Немного погодя я успокоилась и открыла глаза. Шондип как ни в чем не бывало сидел у стола и завязывал в свой платок гинеи. Омулло с влажными глазами поднялся с пола.
Невозмутимо глядя на меня, Шондип сказал:
— Шесть тысяч рупий.
— Но нам ведь не надо столько денег, Шондип-бабу, — возразил Омулло. — Я подсчитал и убедился, что для начала дела нам вполне достаточно будет трех с половиной тысяч рупий.
— Деньги нужны нам не только для работы здесь, — ответил Шондип. — Можно ли точно подсчитать, сколько нам потребуется?
— Пусть так, — сказал Омулло, — однако в будущем все деньги, нужные нам, берусь доставать я. Так что две с половиной тысячи верните, пожалуйста, Царице-диди.
Шондип вопросительно посмотрел на меня.
— Нет, нет! Я не хочу даже касаться этих денег! Что хотите, то и делайте с ними, — воскликнула я.
Глядя на Омулло, Шондип сказал:
— Смог ли бы какой-нибудь мужчина дарить так, как это делают женщины?
— Они — божества! — восторженно подтвердил Омулло.
— Мы, мужчины, — продолжал Шондип, — в лучшем случае можем поделиться избытком своих сил, женщины же отдают самих себя. Они дают жизнь ребенку, они питают его своими жизненными соками. Только такой дар — истинный дар. Царица, — продолжал он, обращаясь ко мне, — если бы ваше сегодняшнее приношение состояло из одних денег, я не прикоснулся бы к нему. Но вы отдали нам то, что для вас дороже жизни.
В каждом из нас, наверно, живут два разных человека. Я отлично понимала, что Шондип меня обманывает, и в то же время охотно соглашалась быть обманутой. Шондип обладает большой внутренней силой, но благородство отсутствует в его характере. Он одновременно пробуждает к жизни и поражает на смерть. Его стрелы, подобно стрелам богов, бьют без промаха, но в колчан их вложил дьявол.
Все гинеи не уместились в платок Шондипа.
— Не можете ли вы дать мне свой платок, Царица? — обратился он ко мне.
Взяв мой платок, он сначала приложил его ко лбу, а затем неожиданно склонился к моим ногам.
— Богиня, я хотел взять прах от ваших ног, потому и направился к вам, вы же оттолкнули меня. Я пришито. Это, как знак милости ко мне — знак, который вы запечатлели па моем челе. — И, обнажив голову, он показал ушибленное место.
Неужели я ошиблась в тот момент? Возможно ли, что он простирал ко мне руки, действительно желая в почтительном поклоне коснуться моих ног? Но ведь и Омулло заметил, какою страстью пылали его глаза, видел его лицо. Как бы то ни было, Шондип умеет подбирать удивительные мелодии для своих хвалебных песен, и я не в состоянии спорить с ним. Словно дым опиума застилает мне глаза, и я перестаю видеть правду. Шондип отплатил вдвойне за удар, нанесенный мною: рапа на его голове стала раной моего сердца.
После того как Шондип благоговейно простерся у моих ног, ореол святости окружил вдруг кражу — рассыпанное на столе золото будто рассмеялось упрекам людей и укорам совести. Не мог сопротивляться обаянию Шондипа и Омулло. Его обожание, поколебавшееся было, вспыхнуло с новой силой. Чаша сердца Омулло вновь оказалась до краев заполненной преданностью Шондипу и мне. Глаза юноши, как утренние звезды, светились чистой верой и нежностью. Теперь, когда я воздала и приняла знаки поклонения, я почувствовала, что очистилась от своего греха. Мне казалось, что от меня исходит сияние. Взглянув на меня, Омулло молитвенно сложил руки и воскликнул: «Банде Матарам!»
Я сознаю, что такое обожание не может окружать меня всю жизнь, но сейчас только оно поддерживает мои силы и помогает сохранить уважение к себе самой. Мне тяжело входить в собственную спальню. Стальной сейф смотрит на меня, мрачно нахмурившись, постель негодующе грозит мне. Мне хочется бежать от самой себя, бежать к Шондипу и вновь слышать из его уст хвалебные песни. Над страшной бездной моего позора возвышается один лишь этот жертвенник, и я отчаянно цепляюсь за него, зная, что стоит мне сделать шаг в сторону, и меня поглотит пучина. Мне необходима хвала неустанная, несмолкаемая хвала, ибо я перестану жить, лишь только опустеет чаша вина, пьянящего меня. Вот почему моя душа так рвется к Шондипу. Рядом с ним моя жизнь обретает какой-то смысл.
Мне очень тяжело сидеть напротив мужа во время обеда. Но избегать под каким-нибудь предлогом этих дневных встреч мне не позволяет чувство собственного достоинства. Поэтому я стараюсь сесть так, чтобы не встречаться с ним взглядом. Так я сидела в тот момент, когда вошла меджо-рани.
— Братец, ты, конечно, можешь смеяться над всеми этими письмами с угрозами грабежа, а я их боюсь. Ты еще не отправил в банк деньги, которые подарил нам?
— Да нет, времени не было, — ответил муж.
— Ты так беспечен, братец дорогой... Поостерегся бы ты лучше...
— Но ведь деньги лежат в стальном сейфе, в соседней с моей спальней гардеробной, — смеясь, перебил ее муж.
— Ты думаешь, туда забраться невозможно?
— Если грабители смогут забраться в мою комнату, то они с таким же успехом могут похитить и тебя.
— Ну, на этот счет можно не волноваться, — кому я нужна! Настоящий магнит находится в твоей комнате... Но шутки шутками, а держать деньги дома нечего.
— Через несколько дней в Калькутту повезут налоговые сборы, с тем же конвоем я отправлю в банк и ваши деньги.
— Смотри не забудь! Ведь ты такой рассеянный!
— Но если даже эти деньги украдут из моего сейфа, ты от этого не пострадаешь.
— Ну, ну, братец, не смей так говорить, а то я по- настоящему рассержусь. Разве я когда-нибудь делала разницу между вашим и моим. Ты, что думаешь, мне будет все равно, если вас ограбят. Судьба отняла у меня все, но она оставила мне способность чувствовать и понимать, какой замечательный у меня деверь — настоящий Лакшмана![46] Я, братец, не могу день и ночь думать только о своем боге, как ваша боро-рани. Тот, кого послал мне всевышний, дороже мне всего на свете. Ну, а ты, чхото-рани — почему ты молчишь, как истукан? Знаешь, в чем дело, братец? Чхото-рани думает, что я льщу тебе. А что тут плохого? Можно и польстить, когда нужно. Но ты ведь не падок на лесть? Будь ты похож на Мадхоба Чоккроборти, нашей боро-рани пришлось бы поменьше молиться богам и побольше кланяться тебе, чтобы вымолить хоть полпайсы. Впрочем, может, это было бы к лучшему. У нее не оставалось бы времени упрекать тебя и строить всякие козни.
Меджо-рани продолжала непринужденно болтать, не Забывая при этом время от времени обращать внимание деверя на тушеные овощи, рыбу, лангусты и другие блюда.
Я с трудом владела собой — развязка быстро приближалась, медлить было нельзя, необходимо было сейчас же что-то придумать. Я тщетно искала выхода, и мне с каждой минутой становилось все тяжелев слушать веселую болтовню невестки. Кроме того, я хорошо знала: от зорких глаз меджо-рани не укроется ничего. Она то и дело искоса посматривала на меня. Не знаю, что прочла она на моем лице, мне казалось, что на нем ясно написано все.
Безрассудству нет предела! Небрежно усмехнувшись, я шутливо воскликнула:
— Понимаю, меджо-рани боится, как бы деньги не стащила я, — все эти разговоры о ворах и грабителях ведутся просто так, для отвода глаз.
— Вот это ты сказала верно, нет ничего страшнее женщины, решившейся украсть, — от нее не убережешься, — ответила она, ехидно улыбнувшись. — Но ведь и я не мужчина — обвести меня вокруг пальца тоже не так-то легко.
— Ну раз уж я внушаю тебе такие опасения, — возразила я, — давай я принесу тебе на хранение все мои драгоценности. Если, по моей вине, ты что-нибудь потеряешь, они останутся тебе.
— Нет, вы только послушайте, что она говорит! — смеялась моя невестка. — А как насчет тех потерь, которые не возместишь ни в этом мире, ни в будущем?
Пока шла эта перепалка, муж не произнес ни одного слова. Закончив обед, он ушел, так как теперь не отдыхал в нашей спальне.
Самые ценные мои украшения находятся на сохранении у нашего казначея. Но даже те драгоценности, что лежат у меня в шкатулке, стоили не меньше тридцати— тридцати пяти тысяч рупий. Я принесла шкатулку невестке и открыла ее.
— Меджо-рани, я оставляю тебе свои украшения. Теперь ты можешь быть спокойна.
— О ма, — воскликнула меджо-paни, с притворным негодованием, — ты положительно удивляешь меня. Неужели ты действительно думаешь, что я не сплю по ночам от страха, что ты украдешь мои деньги?
— А почему бы тебе и не бояться меня? Разве узнаешь помыслы другого человека?
— Ага, ты, значит, решила проучить меня, доверив мне свои драгоценности? Я не знаю, куда девать свои украшения, а тут еще твои надо стеречь! Нет, милая моя, забирай-ка ты их отсюда, да поскорее, кругом столько любопытных носов!
От меджо-рани я прямо прошла в гостиную и послала за Омулло. Вместе с ним пришел и Шондип.
Времени терять было нельзя. Обратившись к Шондипу, я сказала:
— У меня дело к Омулло, может быть, вы нас извините...
Сухо усмехнувшись, Шондип воскликнул:
— Итак, в ваших глазах Омулло и я больше не одно и то же? Если вы решили завладеть им, то придется сразу признаться, что сил удержать его у меня нет.
Я стояла молча, выжидательно глядя на него.
— Ну что ж, — продолжал Шондип, — ведите свой таинственный разговор с Омулло. Но вслед за этим вам придется иметь не менее таинственный разговор и со мной. В противном случае, я потерплю поражение, а я могу стерпеть все, кроме поражения. Мне должна принадлежать всегда львиная доля. Всю жизнь из-за этого я воюю с судьбою и побеждаю ее.
И, сверкнув на Омулло глазами, Шондип вышел из комнаты.
— Брат мой милый, — обратилась я к Омулло, — я хочу попросить тебя выполнить одно поручение.
— Я готов отдать жизнь, лишь бы исполнить ваше желание, диди, — ответил он.
Вытащив из-под шали шкатулку с драгоценностями, я поставила ее перед ним и сказала:
— Можешь заложить мои украшения, можешь продать их, но мне нужно как можно скорее шесть тысяч рупий.
— Нет, диди, нет! —воскликнул взволнованный Омулло. — Не надо продавать или закладывать драгоценности, я достану вам шесть тысяч.
— Не говори глупостей, — нетерпеливо прервала его я. — Я не могу ждать ни минуты. Бери мою шкатулку и отправляйся ночным поездом в Калькутту, а послезавтра утром во что бы то ни стало привези мне шесть тысяч.
Омулло вынул из шкатулки бриллиантовое ожерелье, поднял его к свету и снова с расстроенным видом положил обратно.
— Я знаю, что тебе нелегко будет продать эти бриллианты за настоящую цену, поэтому я и даю тебе драгоценностей больше чем на тридцать тысяч. Можешь продать все эти вещи до единой — лишь бы у меня обязательно были шесть тысяч.
— Диди, — сказал Омулло, — я поссорился с Шондипом-бабу из-за тех шести тысяч, что он взял у вас. Мне было невероятно стыдно! Шондип-бабу утверждает, что даже стыд мы должны приносить в жертву родине. Возможно, он прав. Но это же другое дело! Я обрел особую силу — я могу без страха умереть за родину и без колебаний убить ради нее. Однако я никак не могу примириться с тем, что мы взяли у вас деньги. В этом отношении Шондип-бабу намного сильнее меня, у него нет и капли раскаяния. Он говорит: «Нужно отрешиться от мысли, что деньги принадлежат тому, в чьем ящике они случайно оказались, иначе где же волшебная сила «Банде Мата рам»?
Омулло говорил все с большим жаром и воодушевлением. Так всегда бывает, когда слушаю его я.
— В «Гите», — продолжал он, — всемогущий Кришна говорит, что убить душу не может никто. Что такое убийство? Пустое слово. Тоже можно сказать и про кражу денег. Кому принадлежат они? Их никто не создает, никто не берет с собой, уходя из жизни; они не составляют частицы ничьей души. Сегодня они мои, завтра моих детей, а еще через некоторое время ростовщика. А раз деньги в действительности никому не принадлежат, можно ли порицать патриотов за то, что они берут их себе и используют для служения родине, вместо того чтобы оставлять в руках какого-нибудь ничтожества?
Ужас охватывает меня, когда я слышу слова Шондипа из уст этого юноши. Пусть заклинатели змей играют на флейтах, — если змея ужалит их, то ведь они шли на это с открытыми глазами. Но эти мальчики — они так юны, так невинны, что каждому невольно хочется уберечь их. Не подозревая об опасности, они беззаботно протягивают руки к смертоносному жалу змеи, и, только видя это, начинаешь понимать, какую страшную угрозу представляет собой эта змея. Шондип прав в своих догадках — он понял, что хоть я сама и готова погибнуть от его руки, Омулло я хочу отнять у него и спасти.
— Итак, деньги нужны вашим патриотам для служения родине? — спросила я с улыбкой.
— Конечно, — ответил Омулло, гордо подняв голову. — Они ведь наши властелины, а бедность умаляет царственную силу. Знаете, мы разрешаем Шондипу-бабу ездить только в первом классе. И он никогда не отказывается от почестей, которые ему воздаются, он знает, что это нужно не для него самого, а для прославления всех нас. Шондип- бабу говорит: «Блеск и роскошь, окружающие тех, кто правит миром, гипнотизируют людей и дают в руки правителей очень сильное оружие. Принять обет нищеты означает для них не только согласие на лишения — это равносильно самоубийству».
В это время в комнату неслышно вошел Шондип. Я торопливо прикрыла шалью шкатулку с драгоценностями.
— Таинственный разговор с Омулло еще не кончен? — спросил Шондип ядовито.
— Мы кончили, — пробормотал смущенный Омулло. — Да ничего особенного и не было.
— Нет, Омулло, — возразила я, — наш разговор еще не кончен.
— Это означает, что Шондипу снова нужно удалиться? — спросил Шондип.
— Пожалуйста, — подтвердила я.
— Но впоследствии Шондипу разрешат вернуться?
— Не сегодня, у меня не будет больше времени.
Глаза Шондипа засверкали.
— Понимаю, — воскликнул он, — у вас есть время только на деловые разговоры, ни на что больше!
Ревность! Может ли слабая женщина не торжествовать победу, когда проявляет слабость сильный мужчина? Я твердо повторила:
— У меня правда нет времени.
Шондип помрачнел, нахмурился и вышел. Расстроенный Омулло заметил:
— Царица-диди, Шондип-бабу очень рассердился.
— У него нет ни права, ни основания сердиться, — ответила я с сердцем. — Я хочу сказать тебе еще одну только вещь, Омулло. Ни за что на свете ты не должен говорить Шондипу-бабу о продаже моих украшений.
— Хорошо, я не скажу.
— В таком случае не задерживайся больше, поезжай сегодня ночным поездом.
Я вышла вместе с Омулло из комнаты. На веранде стоял Шондип. Я поняла: он подстерегает Омулло. Нужно было отвлечь его.
— Шондип-бабу, что вы хотели мне сказать? — спросила я.
— О, так, ничего особенного — пустяки... Раз вы заняты...
— Несколько минут у меня найдется.
Тем временем Омулло ушел. Войдя в комнату, Шондип сразу же спросил меня:
— Что это за шкатулку нес Омулло?
Ага, значит ничто не укрылось от его зорких глаз!
— Если бы я могла сказать вам, что это за шкатулка, то передала бы ее Омулло при вас, — ответила я сухо.
— А вы думаете, Омулло мне не скажет?
— Нет, не скажет.
Шондип больше не мог скрывать своего гнева.
— Вы рассчитываете взять надо мною верх? Не получится! — крикнул он. — Омулло! Да он сочтет за счастье умереть у меня под ногами! А вы собираетесь подчинить его себе. Не бывать тому, пока я жив!
О слабость, слабость! Шондип наконец понял, что он слабее меня. Этим-то и объясняется яростная вспышка его гнева. Он понял: его сила ничто перед моей волей, достаточно одного моего взгляда, чтобы рухнули стены самых прочных его бастионов. Этим объясняется его бахвальство и пустые угрозы.
Я ничего не ответила и презрительно улыбнулась. Наконец-то я оказалась выше его. Во что бы то ни стало я должна сохранить за собой эту выгодную позицию и но спускаться больше вниз Пусть хотя бы эта капля собственного достоинства сохранится в потоке унижения, захлестнувшем меня.
— Я знаю, — помолчав, сказал Шондип, — это была шкатулка с вашими драгоценностями.
— Вы можете думать что хотите, я ничего не скажу.
— Значит, вы доверяете Омулло больше, чем мне? А знаете ли вы, что этот мальчишка всего лишь тень моей тени, эхо моего эха? Что без меня — он ничто, пустое место?
— Когда он перестает быть вашим эхом — он становится просто Омулло, и тогда я доверяю ему больше, чем вашему эху.
— Не забывайте, что вы обещали отдать все свои украшения мне, чтобы положить их к ногам пашей Матери-Родины! В сущности, вы уже принесли их в дар.
— Те украшения, которые богам будет угодно оставить мне, я принесу им в дар. Но я не могу отдать им похищенные у меня драгоценности.
— Не думайте, что вам удастся отвертеться. Сейчас нам не до смеха. Вот когда мы выполним то, что должны, можете обратиться к своим женским уловкам и капризам — тогда и я с удовольствием присоединюсь к вашей игре.
С тех пор как я похитила деньги мужа и передала их Шондипу, мелодия, звучавшая в наших сердцах, оборвалась. Я перестала быть тем интересным объектом, на котором можно отлично продемонстрировать свое могущество. Глупо целиться в мишень, которая находится у вас в руках. Сегодня Шондип перестал быть героем в моих глазах, и я стала явственно различать сварливые, грубые нотки в его голосе.
Шондип поднял на меня горящие глаза, и, по мере того как он смотрел, они разгорались все ярче и ярче, словно жар полуденного неба. Он ерзал на стуле. Казалось, что вот-вот он вскочит с места и бросится ко мне. Я почувствовала, что силы оставляют меня, сердце бешено стучало, в ушах звенело. Я поняла, что если не уйду сейчас же, то уж не смогу подняться и покинуть комнату. Я заставила себя встать и быстрыми шагами направилась к двери. Почти задыхаясь, Шондип прохрипел:
— Куда вы, Царица?
В один миг он очутился рядом, готовый схватить меня.
Но за дверью послышались шаги, и Шондип так же быстро отскочил и опять сел в кресло. Я остановилась возле полки с книгами, невидящими глазами всматриваясь в их названия.
Не успел муж войти в комнату, как Шондип заговорил:
— У тебя нет Броунинга, Никхил? Я как раз рассказывал Царице Пчеле о пашем университетском клубе. Ты помнишь спор между четырьмя нашими товарищами о переводе Броунинга? Неужели забыл? Вот, послушай:
She should never have looked at me,
If she meant I should not love her!
There are plenty... men you call such,
I suppose... she may discover
All her soul to, if she pleases,
And jet leave much as she found them;
But I’m not so, and she knew it
When she fixed me, glancing round them[47].
Кое-как, — продолжал Шондип, — я перевел стихи на бенгали, но нельзя сказать, чтобы, ознакомившись с моим переводом, «Гоура[48] народ в радости приник к источнику нектара». Одно время — правда, недолго — я предполагал стать поэтом. Судьба сжалилась надо мной и спасла меня от такого несчастья. А вот наш Докхиначорон, не пойди он в соляные инспекторы, несомненно стал бы поэтом. Он делал отличные переводы, мы их читали, и они казались нам бенгальскими стихами. Страна, которая не числится в учебниках географии, ведь не имеет и своего языка —
О, если повяла она, что ей не полюбить меня.
Зачем ей было так смотреть глазами, полными огня?
Немало в мире есть мужчин (мужчин ли вправду,
милый друг?)
Таких, что если б им она свою открыла душу вдруг,
То равнодушно на нее взглянули б, чуждые мечты,
И в их тупых глазах ничто не заменило б пустоты,
А я ведь не из их числа — понятно это было ей,
Когда меня пронзил насквозь скользнувший взор ее очей.[49]
Царица Пчела, вы ищете напрасно: после свадьбы Никхил бросил читать стихи; возможно, у пего и нет в том потребности. Меня же от поэзии заставили отказаться дела. Похоже на то, однако, что мне снова грозит приступ поэтической лихорадки.
— Я пришел предупредить тебя, Шондип, — сказал муж.
— Насчет поэтической лихорадки?
— За последние дни, — продолжал мой муж, игнорируя его шутку, — из Дакки приехало несколько магометанских проповедников, которые всячески стараются взбудоражить местных мусульман. Они настроены очень воинственно и могут напасть на тебя в любой момент.
— И что же ты советуешь мне — бежать?
— Я пришел только сказать тебе об этом и не собираюсь давать никаких советов.
— Если бы эти поместья принадлежали мне, такого рода предостережение было бы высказано магометанским проповедникам, а не мне. Вместо того чтобы пугать меня, попробовал бы ты припугнуть их, это куда больше пристало бы и мне и тебе. Знаешь ли ты, что твоя слабость распространяется и на соседних заминдаров?
— Вот что, Шондип, я не даю тебе советов, но и ты уволь меня от своих наставлений. Они бесполезны. И вот еще что: ты и твои друзья стали с некоторых пор причинять исподтишка неприятности моим арендаторам и всячески тиранить их. Так продолжаться дальше не может, и потому я прошу тебя покинуть мои владения.
— Кто же мне угрожает — мусульмане или еще кто-нибудь?
— Бывают случаи, когда не боятся только трусы. Поэтому я и предлагаю тебе, Шондип, уехать. Через несколько дней я собираюсь в Калькутту, я хочу, чтобы ты поехал вместе со мной. Там ты, конечно, можешь остановиться в нашем доме, никто возражать не станет.
— Ну что ж, значит, у меня есть пять дней на размышления. Позвольте, Царица Пчела, спеть вам прощальную песню пчелиного роя. О поэт новой Бенгалии, открой мне свои двери, я хочу похитить твою вину. Собственно говоря, это ты обокрал меня, выдав мою песню за свою. Пусть под песней стоит твое имя, все равно она моя!
И Шондип запел низким, сиплым и фальшивым голосом песню на мотив бхойроби:[50]
На родине твоей весна цветет отрадно круглый год,
Там радостен разлук и встреч, слез и улыбок хоровод;
Тот, кто уходит, недалек; не осыпается цветок, —
Он вновь способен расцвести, коль ненадолго опадет.
Когда я рядом был с тобой, то песнь моя пронзала тишь...
Я должен уходить — ужель ничем меня не одаришь?
Я под деревьями стою, надежду пылкую таю,
Что ты слезами знойный март в благую осень превратишь.[51]
Дерзость Шондипа переходила все границы. Это была ничем не прикрытая, откровенная дерзость. Его невозможно было остановить. Разве можно запретить греметь грому; ослепительный смех молнии снимет любой запрет.
Я вышла из комнаты и направилась во внутренние покои. На веранде передо мной неожиданно вырос Омулло.
— Царица-диди, — сказал он, — ни о чем не беспокойтесь: я уезжаю и ни за что не вернусь, не добившись успеха.
— Я беспокоюсь не о себе, — сказала я, глядя прямо в его серьезное юное лицо, — я думаю о тебе.
Омулло повернулся, чтобы идти, но я окликнула его и спросила:
— У тебя есть мать?
— Есть.
— А сестра?
— Нет, я единственный сын у матери. Отец умер, когда я был совсем маленьким.
— Тогда вернись к своей матери, Омулло.
— Но, диди, ведь здесь я обрел и мать и сестру.
— В таком случае сегодня перед отъездом зайди ко мне, я угощу тебя.
— У меня будет мало времени, Царица-диди, лучше дайте мне что-нибудь на дорогу — что-нибудь, освященное вашим прикосновением.
— Что ты любишь больше всего?
— Если бы я жил с матерью, она дала бы мне много сдобных лепешек, вроде тех, что пекут у нас зимой. Когда я вернусь, испеките мне таких лепешек своими руками, Царица-диди.