Глава девятая

СВЕЖИЙ ВЕТЕР

Доржи в третьем классе. Новые книги приносят новые знания, радости. Так под лучами солнца рассеивается туман, скрывающий дальние горы, ближние юрты.

Но на уроках скучно. Время тянется медленно, хотя уже прошло полугодие. Один день похож на другой. Иногда кажется, что учителя рассказывают то же, что говорили вчера, позавчера, в прошлом году.

Доржи теперь видит то, чего не замечал раньше. Раньше он думал, что только ученики всех боятся — учителей, смотрителя… Оказывается, что учителя тоже побаиваются смотрителя — одни больше, другие меньше.

Он так хорошо узнал учителей, точно жил с ними в одном улусе, был их соседом.

По тому, как учитель берет со стола карандаш, он угадывает, какая будет поставлена отметка; по тому, как учитель входит в класс, Доржи уже знает — расскажет ли учитель что-нибудь интересное или такое скучное, что сам чуть не заснет за столом.

Доржи всегда может сказать — ругал Бимбажапова смотритель или хвалил. Если глаза у Соднома Хайдаповича бегают и он все время поеживается, значит не сладко было. Если же улыбается во весь рот — похвалил смотритель.

Доржи не знает, есть ли на свете кто-нибудь трусливее Бимбажапова. Он боится собак, лягушек, мышей, зимой — снега, летом — дождя. На уроках, когда рассказывает про ад, тяжело вздыхает и оглядывается, будто сам должен туда скоро отправиться. И нет человека злее Бимбажапова. Когда кто-нибудь из учеников провинится, он с удовольствием говорит: «А тебе сегодня не избежать розги». Ребята прозвали его Кривоногим зайцем.

Те же уроки, те же душные классы… Наверно, учителя знают много интересного, но не хотят рассказывать. И Доржи не всегда слушает учителей. У него свои заботы…

Вот он закончит школу, станет грамотным. Грамотным казаком… Нет, это раньше Доржи только и мечтал — скакать на коне, в куртке c погонами и с шашкой на боку. Теперь это уже не особенно его привлекает. Кем же ему быть? Картинки рисовать, как Артем Филиппович, интересно, но не получается у него. Смотреть картинки Доржи любит.

И еще читать очень любит.

Попалась ему недавно книга. Она начиналась с середины и до конца не доходила. Наверно, одному мальчику начало понравилось, он и оторвал. А другой конец оторвал. Так и не знает Доржи, кто написал эту книгу. Конечно, не Пушкин, не Державин. Они стихи пишут. Этот, который написал, далеко, видно, ездил, интересных людей видел. Они живут не как в Ичетуе. Большим камням молятся, по высоким деревьям лазают. Черные все. И не одеваются.

А другие люди в больших домах живут. Таких и в Кяхте нет. Телеги у них — прямо юрты с колесами. Дети в школу ходят, даже девчонки.

Узнать бы, кто написал эту книгу. Наверно, такой, как Хэшэгтэ-нагса. Много ездил, много видел. У Хэшэгтэ тоже получилась бы книга. Может, когда Доржи станет взрослым, ходить и ему по далеким улусам, по таким местам, где и Хэгэштэ-нагсй не был, и написать книгу про все, что увидит, — какие унты и халаты носят, какие песни поют, про всю жизнь? Хорошо будет!

Незаметно прошли зимние холода. В один из солнечных дней марта в класс с шумом вбежал Алеша.

— Новый учитель приехал! Молоденький, даже без усов… Кажется, сильный. Добрый, однако.

— Откуда ты знаешь?

Учителя еще не видели, а уже — споры, предположения, надежды.

— Вот если бы он учил нас вместо Ильи Ильича, этой проклятой Осы.

— Нет, лучше вместо Бимбажапова.

— Хорошо бы стал смотрителем, вместо Рыжего медведя.

— Смотрители без бороды не бывают.

В самый разгар споров вбежал Цокто Чимитов.

— Ребята, сегодня не будет словесности. Заболела Осиха.

Дверь открылась. Вошел смотритель, за ним новый учитель.

Ребята вскочили. Николай Степанович постоял молча. Когда стало совсем тихо, заговорил:

— Илья Ильич не сможет пока вести свои уроки. Его временно заменит новый учитель Владимир Яковлевич Светлов. Познакомьте его, на чем вы остановились с Ильей Ильичом.

Николай Степанович вышел.

— Ну, садитесь.

Ребята рассматривают нового учителя. Из-под тонких бровей на учеников смотрят ясные голубые глаза. Они, кажется, проникают в сердце, угадывают заветные мечты. Усов действительно у него нет. Зубы ровные, чистые. Пышные кудрявые волосы. Мундир чуть тесен, учитель расстегнул верхнюю пуговицу…

Учитель подошел к окну, посмотрел во двор. Потом взобрался на подоконник и открыл форточку. В класс ворвался свежий весенний воздух, напоенный ароматом соснового леса. Он, видно, всю зиму ожидал около форточки… По классу полетели клочки бумаги — белые шальные птички. Владимир Яковлевич подошел к Цокто.

— Как тебя зовут?

— Цокто… Чимитов…

— Расскажи, Цокто Чимитов, о чем говорилось на прошлом уроке.

— Мы говорили о Гаврииле Романовиче Державине.

— Ну, ну… расскажи.

— Гавриил Романович Державин — самый прославленный, самый лучший пиит России. Нет пиита, которого можно было бы сравнить с Гавриилом Романовичем по силе и глубине таланта, — затараторил Цокто. — Каждая ода, им написанная, пленяет красивостью слога…

— Подожди, подожди, Цокто…

Владимир Яковлевич взял лежавшую перед ним книгу «Чтения о словесности».

— Ты, я вижу, слово в слово повторяешь, что в этой книге.

— Илья Ильич сказал, что эту книгу надо знать наизусть, — крикнул с места Доржи.

— Конечно, эта книга полезная, Илья Ильич прав. Но заучить мало. Все, что сказано в книгах, вы должны проверить собственным умом… Слышите — собственным умом. Учитесь отбирать полезное, отбрасывать ненужное. Процеживают же молоко, чтобы очистить его от сора. Правда?

— Правда, правда…

— В этой книге многое уже устарело. Наша словесность пополняется новыми отменными произведениями. Возьмите басни Ивана Андреевича Крылова. Или замечательные стихи Александра Пушкина. Он — достойный преемник и продолжатель таланта Гавриила Романовича Державина. Гавриил Романович сказал о юном Пушкине: «Вот кто заменит Державина». Илья Ильич, конечно, рассказывал вам об этом…

— Нет, не рассказывал, — оживленно отозвались ребята.

— Илья Ильич говорит, — с обидой в голосе сказал Алеша, — что Пушкина не надо читать. Он бунтовщик, и слог у него не изящный, простонародный.

— Ты что-то напутал. Илья Ильич не мог так сказать. Каждая строка, каждое слово Александра Сергеевича Пушкина понятны нашему сердцу, сердцу соотечественников, — продолжал Владимир Яковлевич. Лицо у него воодушевлено, глаза блестят. — До Пушкина ни один поэт так не проник в глубину жизни русских людей, не описывал так нашей родной природы.

…Доржи сидит за партой и думает о маленьком сочинении Пушкина, которое так красиво прочитал новый учитель. В книге его нет, учитель продиктовал — и они записали.

Теперь Владимир Яковлевич говорит уже совсем о другом, а Доржи все думает: как хорошо Пушкин сказал о зиме!

Доржи любит зиму — и холод зимний он любит, и снег. Особенно снег. Еще совсем недавно Доржи с Алешей бродили по лесу. Доржи лег на плотный, сухой снег лицом вниз, растянулся во весь рост-. Когда встал, на снегу был виден весь Доржи — и пуговицы, и каждая складочка на шинели, и пряжка. Где нос — маленькая ямка, а там, где снежок подтаял от дыхания, получилась ледяная корочка.

Видно, этот русский сочинитель Пушкин тоже любит зиму, тоже любит снег. Как хорошо он описал зиму в таком маленьком сочинении! Доржи посмотрел в тетрадь. Вот оно. Всего четырнадцать строчек — ступенек. И слов немного. Доржи сосчитал — пятьдесят семь. И какая большая картина нарисована этими словами! Пушистый-пушистый снег — взрослому до самых колен. Лошадка бежит рысью, сани везет, на облучке сидит ямщик в тулупе. Сзади на Эрдэмтэ, верно, похож. Только кушак красный.

Доржи даже глаза рукою прикрыл. Вот бегает тот беспокойный мальчик, себя в коня преобразив, за ним салазки, а в них собачка сидит. У него палец замерз, ему и больно и смешно. А мать не знает, как хорошо сыну, и в окно грозит. И Доржи мать не давала в зимние холода подолгу играть.

Доржи раньше думал, что только сильных баторов можно так красиво описывать. А здесь и подвигов нет и слова самые обыкновенные, как бабки, взятые из мешочка.

Если Пушкин написал о зиме, у него, наверно, есть и про весну, про лето, про осень. Скорее прочитал бы новый учитель!

Урок Владимира Яковлевича был и на следующий день. Мальчики заранее подготовили новому учителю по нескольку вопросов, торопятся задать их раньше других. Всех опережает Алексей Аносов:

— Владимир Яковлевич, почему считают, что русский язык хуже иностранных?

— Кто же это считает? Кто мог сказать такое?

— Илья Ильич говорил.

— Илья Ильич? — Владимир Яковлевич задумался. Ребятам интересно, что он скажет, как объяснит. — Я вчера говорил, что ничего не надо брать на веру. Вы ведь не поверите мне, если я скажу, что встретился с трехголовым человеком или что бывают разговаривающие бараны… Не поверили бы?

— Нет! Конечно нет!

— Так вот. На русском языке созданы бессмертные творения… Сумароков, Державин, Жуковский, Гоголь, Крылов, Пушкин воочию показали прелесть, богатство и силу русского языка! Люди часто ошибаются. Ошибаюсь я, ошибаетесь вы, Илья Ильич тоже может ошибиться.

Владимир Яковлевич провел рукой по курчавым волосам.

— И у других языков есть, конечно, свои достоинства, — продолжал он. — У каждого народа свой язык, своя культура. С малых лет учитесь ценить обычаи, язык, культуру любого народа… Но мы, кажется, опять, отвлеклись. Сегодня нам предстоит изучать оду Гавриила Романовича Державина «Водопад».

Мальчики третий год учатся в школе, но впервые они слышат такие понятные, прямые слова. Им лестно, что новый учитель разговаривает с ними как с равными. Молодой учитель не уклоняется от вопросов привычными для других отговорками: «Всему свое время: вырастешь — узнаешь». Он не обижает, как Илья Ильич: «Это не твоего ума дело». Ребята помнят, как однажды обратились они с каким-то вопросом к смотрителю, а тот ответил: «Все равно ни черта не поймете своими деревянными башками».

Ученики готовы день и ночь слушать нового учителя. Им кажется, что никогда не иссякнут запасы его знаний. Кажется, и медный колокольчик радостно слушает за дверью — поджал свой звонкий язычок, боится прервать Владимира Яковлевича. Но вдруг он словно захлебнулся от радости и зазвенел.

Жаль, что помешал колокольчик.

ЧУДЕСНАЯ ПОДКОВА

Все разговоры мальчиков — о Владимире Яковлевиче. Они стараются подражать ему во всем — в походке, в манере держаться. Они говорят те слова, которые часто произносит учитель, завидуют каждому, кого он похвалит.

Владимир Яковлевич входит в класс с радостной и нетерпеливой поспешностью, как отец после долгой разлуки. И ребята ждут его урока, как светлого праздника. Ученики из войсковой школы завидуют ученикам уездного училища: у тех уроки словесности бывают чаще.

Сегодня не состоялся урок рисования: не пришел Ар-гем Филиппович.

— Что случилось? Почему его нет? — заволновались ребята.

— В полицию вызвали. Он губернатора нарисовал недозволенном виде, — объявил Цокто Чимитов.

— Неправда…

— Ей-богу, мне Климов сказал.

Ребята зашумели.

— Значит, урока не будет.

— Не расходитесь, может быть, придет Владимир Яковлевич.

— Нет… У него урок в уездном.

— Алеша, пойдем послушаем у двери, — предложил другу Доржи.

— Пошли!

Друзья ускользнули, незамеченные пробрались в коридор уездного училища и замерли от изумления: у дверей класса, где шел урок Владимира Яковлевича, стоял смотритель. Да как стоял! Прильнув ухом к замочной скважине…. Заметив ребят, он выпрямился и строго прошептал:

— А вам что здесь нужно? Марш в класс!

Если сам смотритель так интересуется уроками Владимира Яковлевича, как же им не любить эти уроки?!

Владимир Яковлевич еще не обжился. У него net пока даже квартиры. Он временно остановился у церковного старосты, в большом желтом доме на углу Собенниковской и Большой. Ребятам кажется, что все тропинки ведут к этому дому. Одни приходят сюда за книгами, другие будто бы за чернилами и бумагой. Некоторые из учеников вдруг забыли значение того или другого слова и пришли спросить…

Отважились зайти и Доржи с Алексеем. Поднялись по широкой лестнице, открыли тяжелую дверь. В комнате учителя уже сидели ученики из уездного училища. Увидев вошедших, Саша Климов криво усмехнулся и надменно произнес:

— Здесь не хватало только кривоногих верблюжат. Владимир Яковлевич строго взглянул на Сашу.

— Если я еще раз услышу такие слова, рассержусь и не разрешу тебе приходить ко мне.

Владимир Яковлевич стал рассказывать ребятам о Петербурге, Москве, Казани — городах, в которых ему довелось побывать. В этот день Доржи впервые услышал о Казанском университете.

О чем только не разговаривали в комнате учителя! Об Отечественной войне тысяча восемьсот двенадцатого года, о московском пожаре, о Суворове, о Кутузове, о светлом уме Ломоносова, о чудесных книгах, о мастерах-умельцах, о царе Петре Великом.

Как-то Владимир Яковлевич показал ребятам согнутую полосу толстого железа.

— Кто скажет, что это такое?

— Подкова! — в один голос ответили мальчики.

Владимир Яковлевич улыбнулся.

— Это не простая подкова, а чудесная! Называется она — магнит.

По столу побежали мелкие гвоздики, прилипли к подкове и повисли, как нанизанные на невидимую волшебную нитку.

— Так и вы, ребята, тянитесь к самой чудесной подкове на свете — к науке.

Учитель обнял Доржи и Алешу за плечи, привлек к себе.

— Я прочту вам басню Ивана Андреевича Крылова «Рыбья пляска», а вы подумайте, кто скрывается за именами зверей.

Владимир Яковлевич начал тихо:

От жалоб на судей,

На сильных и на богачей

Лев, вышед из терпенья,

Пустился сам свои осматривать владенья.

Доржи слушал не шевелясь, даже боялся моргнуть. По таежным дебрям идет лев, царь всех зверей, идет проверить, действительно ли сильные и богатые не дают покоя лесным жителям. Он подходит к старосте, который жарит на сковородке еще живых рыб.

А рыбы между тем на сковородке бились.

«Да отчего же, — Лев спросил, — скажи ты мне,

Оне хвостами так и головами машут?»

«О мудрый царь! — Мужик ответствовал: — Оне

От радости, тебя увидя, пляшут».

Тут старосту лизнув Лев милостиво в грудь,

Еще изволя раз на пляску их взглянуть,

Отправился в дальнейший путь.

«А кто же у нас в школе, как те бедные рыбы?» Доржи представил себе класс. Учеников бьет линейкой Илья Ильич, дерет за уши Содном Бимбажапов. Ребята хором плачут, стонут жалобно и громко. Неожиданно раскрывается дверь и входит директор училищ Иркутской губернии — сам Щукин. Его сопровождает смотритель. Вот Щукин остановился. «Что за шум в классе?» — строго спрашивает он у Николая Степановича. Тот сгибается в три погибели, сладенько улыбается. «Это ученики русско-монгольской войсковой школы поют хвалебную песню в честь вашего приезда, желают вам здоровья и благополучия». Директор училищ доволен. Он милостиво хлопает смотрителя по плечу: «Молодец, Николай Степанович».

…На столе лежит чудесная подкова. Рядом — маленькие гвоздики. Вокруг Владимира Яковлевича сидят ребята. Новый учитель притягивает их своими знаниями, как эта чудесная подкова.


Ребятам не повезло: Осиха, супруга Ильи Ильича, выздоровела.

Ученики собрались задолго до звонка: а вдруг все же будет урок Владимира Яковлевича?.. Но тревожно закашлял колокольчик, следом за ним раздался кашель Ильи Ильича. Он явился в класс с кипой книг под мышкой. После Владимира Яковлевича Илья Ильич показался еще более старым и злым.

— Кто открыл среди зимы форточку? — строго спросил он ребят.

— Владимир Яковлевич разрешил, — ответил Цыдып.

— Закройте сейчас же! Если кому из учителей жарко, могут сидеть на улице.

Начался урок. Илья Ильич больше, чем всегда, выпячивал грудь, закидывал голову.

— Повторим пройденное. Ну, Доржи, расскажи, о чем говорили на прошлых уроках.

— О творениях Гавриила Романовича Державина.

— Ну, ну… Рассказывай.

Доржи споткнулся на полуслове. Как быть? Рассказывать ли, как учил Владимир Яковлевич, или повторить, что говорил Илья Ильич?

— Ты что, все забыл за время моего отсутствия?

— Нет, не забыл.

— Почему же молчишь? Начинай. «Мы зрим в Гаврииле Романовиче Державине самого большою, самого примечательного пиита России!» — напоминает Илья Ильич.

Доржи неуверенно продолжает:

— …примечательного пиита России. Он создал возвышенные оды. Они певучи, преисполнены глубокого смысла. Одной из лучших од является его ода «Фелица».

— Так, так, — кивает учитель..

— Эта ода богата красками, музыкальна, но…

— Ну?

— Она не совсем правдиво отражает жизнь простых людей.

— Что? — уставился на Доржи Илья Ильич. Лицо у него стало такое, будто рядом неожиданно грянул гром. — Что ты сказал? Откуда ты это взял?

Как ответить? Доржи почувствовал, что весь класс не сводит с него глаз. Подумал и гордо ответил:

— Владимир Яковлевич сказал.

— А еще что он вам говорил? — голос у Ильи Ильича дрогнул.

«Надо помочь Доржи», — подумал Аносов и встал.

— Он говорил, что учебник словесности устарел.

— Так. Еще что?

— Державин, мол, большой пиит, но из него нельзя делать кумира…

— Что в словесности мало заучить, надо понять главное…

Илья Ильич хмуро слушает учеников. Ребята наперебой рассказывают ему все, о чем говорил молодой учитель.

— Он сказал, что Иван Андреевич Крылов — народный поэт.

— Он сказал, что творения Пушкина несравненно выше сочинений многих других поэтов.

— Что Державин сам сказал про юного Пушкина: «Вот кто заменит Державина».

— Все ясно… Довольно. Пока что будем продолжать занятия по-старому. Доставайте книгу по русской словесности.

Ребята нехотя достали учебники.

— Держите эту книгу в чистоте и порядке. Не рвите страницы. Берегите углы и переплет. Не думайте, что если новый учитель сказал, что она устарела, так на нее чугун можно ставить…

Ребята только сейчас поняли, что сослужили Владимиру Яковлевичу плохую службу. В душе у Доржи ночь. Надо было отвечать на вопросы Ильи Ильича, как отвечали раньше. И все было бы хорошо.

Доржи переглянулся с Аносовым. Алексею тоже не по себе — но как исправить положение?

— Почему мы Державина называем пиитом, а Пушкина поэтом? — спросил он.

Илья Ильич оживился:

— Разве может Пушкин разговаривать с миром на чистом, божьем языке оды, он, который плетет вирши? Слог у него, правда, неплох. Но уж очень просто, очень все просто…. И описывает Нередко простолюдинов… Ну, да хватит. Мы ведь речь ведем не о Пушкине, а о несравненном Гаврииле Романовиче Державине.

Илья Ильич повторял ученикам давно знакомые слова. Слушать его было неинтересно. Цокто Чимитов поднял руку.

— Что тебе?

— Почему Пушкин… — начал было Цокто, но Илья Ильич не дал договорить, вскочил из-за стола.

— Опять — Пушкин! Иных слов у вас нет, что ли? Новый учитель, видать, не знает никого, кроме Пушкина.

Ребята замерли. Щеки у Ильи Ильича дрожали, уши стали, красными.

Почему не звонит колокольчик? Нарочно молчит? Или старик истопник потерял его? Скорей бы конец урока…

Илья Ильич прерывисто дышал. Негодование переполняло его грудь. Он не помнил себя: тряпкой, которой вытирают доску, обтер себе лоб, сунул ее в карман вместо носового платка и выбежал из класса.

Ученики окружили Доржи, зашумели:

— Зачем ты сказал про Владимира Яковлевича?

— Я же не хотел сделать плохо.

— И ты виноват, Аносов.

— А тебя кто просил рассказывать о том, что Державин говорил о Пушкине?

Начался урок рисования. Но ребята не слушали Артема Филипповича. Перед глазами все еще стояло злое, красное лицо Ильи Ильича, в воздухе, казалось, висел его визгливый вопрос: «Ну, а еще что сказал новый учитель?»

ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ?

Вечером Доржи и Алеша взяли свечу и пошли в пустой класс — готовить уроки, читать. Дома мешают.

— Хорошо здесь. Правда, Доржи? — шепотом спросил Алеша.

— Хорошо… Только свечи уж очень короткие в лавке продают, — Доржи показал на оплывшую свечку.

— А ты за свои медяки хотел бы, чтобы Коковин аршинную свечку тебе дал?

— Тише, а то в смотрительской услышат. Алеша, а кто такой домовой у русских чертей? Вроде дворника, что ли?

— Ну да, — засмеялся Алеша, — почти дворник.

— А ведьма?

— Тоже нечистая сила.

— Домовиха?

— Не знаю. Не мешай читать.

— Алеша, черти — это то же, что у бурят шутхэры? А духи тогда кто такие?

Алеша удивленно взглянул на Доржи.

— Зачем тебе все это, Доржи?

— Да я «Бесы» Пушкина читаю. Взял в библиотеке. Бесы прямо стаями у него ходят.

— А что, мешают они тебе? — пошутил Алеша.

— Хорошее могло быть сочинение, а эти бесы испортили, — вздохнул Доржи.

— Как — испортили? Это же Пушкин.

— Хотя и Пушкин, все равно не поймешь, о чем тут написано. Всего полно. И луна, и снег, и колокольчик. А потом всякие ведьмы пошли.

— Ну и что же плохого?

— Неинтересно. Черти какие-то скучные, не знаешь, что они там делают. И Пушкин не может разобраться — то ли они хоронят кого-то, то ли свадьбу играют. Сам спрашивает…

Алеша прыснул.

— Ну и смейся, — обиделся Доржи. — Очень мне нужно с тобой разговаривать!

— Чего ты надулся? Здесь же Пушкин не чертей описывает, а зиму… Ч[то показалось в буране, то и написал.

— Показалось, показалось! А в другом сочинении о зиме ему ничего не показалось, а как хорошо написал. Там у него снег так блестит, что даже глазам больно. И вообще… мне теперь неинтересно о чертях читать. Хочу знать, как люди живут.

— Ты не понял, Доржи…

Почему это — не понял? Не такой он непонятливый, как думает Аносов. Каждому видно, что черти здесь испортили хорошее сочинение. И удивляться нечему. Бывает же: сделаешь два лука — из одного стрела далеко летит, из другого падает здесь же, у самых ног.

Доржи нехотя раскрыл учебник. В смотрительской послышались громкие голоса. Наверно, Рыжий медведь распекает кого-нибудь из учеников… Ребята притихли. Голос Ильи Ильича:

— Господа!.. Мы не малые дети. Я двадцать пять лет учу детей русской словесности. Вам, почтенный Владимир Яковлевич, едва ли столько лет от роду…

— Простите, Илья Ильич, я прерву вас…

— Когда говорят старшие, Владимир Яковлевич, младшим приличествует слушать…

Доржи и Алеша насторожились.

— Когда меня начали величать Ильей Ильичом, вы, почтенный Владимир Яковлевич, едва ли различали отца и мать… По-вашему, я — человек, отставший от жизни, невежда… Но ведь я, господа, за долгие годы службы не получил ни одного замечания. Я.служу богу; царю и отечеству как верный солдат. Меня знают все — и господин смотритель, и уважаемые родители. А вас кто знает, почтенный? Вы не успели вступить в класс, а уже подняли шум среди глупых мальчишек.

Кто-то угодливо, глуховато рассмеялся. Мальчики поняли: это учитель ламайской веры Бимбажапов вильнул лисьим хвостом.

— Я не вижу причин для смеха. Как бы не пришлось плакать навзрыд, как плачут малые дети. С кого, как не с нас, спросит господин директор училищ нашей губернии Семен Семенович Щукин? Он далеко, но услышит, будьте уверены, господин Светлов, все нецензурности, которые вы изволили говорить про Гавриила Романовича Державина. Вы забыли обо всем. И о том забыли, что на берегах Невы, в Санкт-Петербурге, существует министерство просвещения. Перед тем как преступить отцовский обычай, вы не вспомнили, конечно, светлое имя господина Сергея Семеновича Уварова, министра просвещения… А ведь он перед самодержцем всероссийским за нас в ответе. Можем ли мы молчать обо всем происшедшем? Нет, не смеем молчать. Так, мне кажется, думает и достопочтимый господин смотритель училищ Николай Степанович…

— Вы все время на кого-нибудь ссылаетесь, Илья Ильич. А самим нам для чего головы даны? — нетерпеливо проговорил Владимир Яковлевич.

— Если угодно, знать, почтенный Владимир Яковлевич, головы нам даны, чтобы пещись денно и нощно о просвещении отроков и не мутить их разум недостойными суждениями, — важно проговорил Илья Ильич.

— А я думаю… — начал было Владимир Яковлевич.

— Никто не интересуется тем, что вы думаете, молодой человек. Постыдитесь прерывать старших, — отрубил смотритель. Помолчал и заговорил вновь: — Господа, как вам известно, я несу полную ответственность за здешнее уездное училище и русско-монгольскую войсковую школу. Я не могу стоять в стороне от происходящего и спокойно созерцать возмутительные поступки одного из учителей. Я знаю дело учителя Светлова лучше вас — и говорю прямо: я боюсь. Господин Светлов не довольствуется уже разглагольствованиями на уроках. Он превратил свою квартиру в место сборищ учащихся. Бог ведает, о чем они там толкуют. Я вынужден обо всем поставить в известность господина директора училищ. Я считаю также, что учителю Светлову не место в нашей среде. Мне думается, что это единственно правильное решение. Его подсказывают закон и наша совесть. — Николай Степанович помолчал, тяжело вздохнул. — Вы, Владимир Яковлевич, любите поболтать о «вашем поколении». Мы знаем это ваше поколение. И мысли его знаем. И болезни его нам ведомы… По всей России, от Одессы до Нерчинских рудников, слышен запах этой заразы. Вам должно быть известно, что есть и лекарство от этой болезни. Оно в руках тех, кто охраняет спокойствие и незыблемость престола.

По возрасту и по знанию жизни я гожусь вам в отцы, — продолжал Николай Степанович. — И говорю как сыну: вы сеете вредное семя. С давних пор, из века в век, недобрые люди пытаются возмущать спокойствие России. И раньше бывали бунты и смуты, однако, видите, ничто не нарушило вековечного порядка в Российской империи. Разве не так?

— Крепче и могущественнее становится наше отечество, — поддержал Илья Ильич.

— Какие есть суждения?

— Все понятно. Не может вести русской словесности, боязно доверить и русскую грамматику, — проговорил Бимбажапов.

— Позвольте, господа, и мне высказать свои мысли, — попросил Владимир Яковлевич.

— После, после.

Медленно и спокойно заговорил Иван Сергеевич:

— Я не политик и не дипломат. Я интересуюсь лишь вопросами российского землеописания. Но в таком разговоре и я не могу оставаться в стороне. Раз дело касается чести школы, чести учителей — ни у кого не может быть «хаты с краю»… Так вот, я хочу сказать, что мы еще слишком мало знаем Владимира Яковлевича. Илья Ильич прав, когда говорит, что он не успел еще как следует вступить в класс. За этот малый срок Владимир Яковлевич показал нам кипучую энергию… Он принес много нового, интересного. Мне кажется, что он научил нас, какими должны быть отношения между учителями и учениками…

— А не скажете ли вы, Иван Сергеевич, что-нибудь более новое? — перебил смотритель.

— Скажу, скажу. Мне думается, что молодому учителю, Владимиру Яковлевичу, следует указать на его ошибки и, конечно, оставить его в школе.

Вслед за Иваном Сергеевичем заговорил Артем Филиппович.

— Мы призваны учить детей, господа. Поэтому нам дороги близкие отношения с ними. Владимир Яковлевич, как мне мыслится, на верном пути. Но он излишне беспокойный, говорит не всегда обдуманно. Это беда всех молодых. Вспомните, каждый из нас в молодости немножко буянил. Вы, Владимир Яковлевич, должны слушаться советов старших… А мы, старики, будем подсказывать вам, предупреждать от ошибок, поправлять. Нельзя отталкивать от себя молодого коллегу.

— Он в университете не научился, а вы его здесь научить хотите! — выкрикнул Илья Ильич.

— Я говорю не об обучении, а о воспитании.

— Вы, Артем Филиппович, оправдываете тяжкие проступки учителя Светлова. Да чего от вас ждать, ведь вы даже на господина губернатора карикатуры рисуете, — раздался резкий голос смотрителя.

— Я думаю… — заговорил еще кто-то. Доржи и Алеша узнали по голосу учителя арифметики Адама Адамовича. — Я думаю, что Иван Сергеевич и Артем Филиппович высказали правильные суждения. Оттолкнув, легко погубить молодого человека. Отдать в солдаты, послать звенеть кандалами — причины сыщутся, но какая от того польза? Придет другой молодой учитель. Что же, и с ним должна повториться эта история? Давайте присмотримся к Владимиру Яковлевичу. Он окончил Казанский университет — гордость отечества, негаснущий очаг русской научной мысли, гнездо…

— Знаем, знаем, чье там гнездо!

— …гнездо людей науки. Мы, старики, уходим, из жизни и должны оставить после себя смену. Молодежь понесет дальше начатое нами славное дело народного просвещения. Господин смотритель собирается принять слишком поспешное решение… Есть ведь другой выход: пусть Владимир Яковлевич даст слово нам, старшим коллегам, вести себя обдуманно, слушаться нашего совета, не отступать от программы министерства просвещения. Пусть признает свою вину.

— Я ни в чем не виноват!

— Помолчите. Вы не на ярмарке, — отрезал смотритель. — Господа коллеги!.. — обратился он к учителям. — Неверно представлять случившееся как ошибку наивного юноши. Я смотрю глубже. Я вижу заранее обдуманное, преднамеренное действие с гнусной конечной целью. Никто не смеет помышлять, что мы будем сидеть сложа руки, покуда этот юнец станет продолжать свои разглагольствования, читать среди глупых мальчиков отвергнутые цензурой бунтарские вирши Пушкина. Мы-то знаем, кто такой Пушкин! Только заслуги батюшки его, Сергея Львовича, спасли бунтаря от вандалов и Сибири. И тяжко слышать, когда почтенные, казалось бы, люди одобряют затеи, опасные для престола российского… Я вас имею в виду, Иван Сергеевич, Артем Филиппович, и вас, Адам Адамович. Мне стыдно за вас. Все мы помним, что произошло на Сенатской площади. Дым пороховой еще не рассеялся, стволы ружейные не остыли… А мы уже готовы поддержать крамолу. Не дай бог, услышал бы эти разговоры господин министр или господин директор училищ…

Наконец заговорил Владимир Яковлевич.

— Напрасно господин смотритель считает учеников глупыми мальчиками, — начал он. — Мой университетский учитель Николай Иванович Лобачевский, да и все просвещенные люди нашего времени учат нас, что к детям надо относиться с уважением и любовью. Только тогда учитель сможет принести им пользу. Вы обвиняете меня в том, что я восторженно отзываюсь о творениях Александра Сергеевича Пушкина. Вы пытаетесь даже представить меня защитником Пушкина… У него и кроме нас с вами хватит в России искренних друзей и… злобствующих врагов… С каждым годом все больше и больше почитателей его таланта и ума. Скажите честно, Николай Степанович: был ли в России до Пушкина сочинитель, который бы поднял такую бурю в умах? Был ли когда-нибудь более самобытный поэт, подкупающий гениальной простотой стиха?

— Хватит о Пушкине! Что он за фигура — чиновник министерства, попечитель дворянства? Кто не пишет стихов? И моя дочурка пишет, недурно получается… Могу показать…

— Да читали ли вы, Николай Степанович, стихи Пушкина?

— Читал и читаю… Даже люблю. Но не вашего Александра Пушкина, а стихи Василия Пушкина, талантливого стихотворца.

В смотрительской раздался осторожный смешок, потом вновь послышался голос Владимира Яковлевича:

— Я не откажусь от своих слов. Как русский человек, я горжусь творчеством нашего соотечественника Ивана Крылова. В чем вы меня можете обвинить?

— А в том, что с вредным умыслом подбираете басни для чтения детям. И смысл их толкуете злонамеренно… Ученики услышали от вас басню «Рыбья пляска» и теперь поговаривают: мы, мол, знаем, кто лев и кто староста и что за рыбки пляшут на сковороде… Разве у Крылова нет других басен? Разве у него мало басен, которые учат добронравию, почитанию старших?

Доржи шепотом спросил:

— Алеша, ведь он про рыбьи пляски прочитал нам не на уроке, а у себя на квартире. Откуда они узнали?

— Это Климов, наверное, наябедничал.

— Я читаю лучшие, — продолжал Владимир Яковлевич, — и вообще этот разговор носит странный характер: Иван Андреевич Крылов у государя в почете. Он еще в четырнадцатом году произведен в коллежские асессоры, а ныне — статский советник, кавалер нескольких орденов. В чем же вы опасность усмотрели?

— Знаем, знаем Крылова… Ему ордена дают не за басни, подобные «Рыбьей пляске»… Не за это его и чинами жалуют… Наоборот — для того, чтобы подобных басен у него меньше было… Да не впрок ему, видно, государевы милости. Ну, довольно об этом. Расскажите лучше, как вы осмелились очернить память Гавриила Романовича Державина.

— Я внушал ученикам, что отечественная словесность очень многим обязана превеликому таланту Гавриила Романовича. Я учил детей видеть и его недостатки: сокрытие пороков нашего общества.

— Ну, все?

Еще раз хочу сказать, что у меня нет вины перед отечеством, перед наукой, перед учениками моими. Долг учителя я вижу в том, чтобы не затемнять сознание учащихся, а дать простор для свободного полета их мысли, способствовать их стремлениям к науке, истине, желанию улучшить судьбу родного народа. Мы должны воспитывать их так, чтобы сердца юношей исполнились гордостью за все прекрасное, чем богато наше отечество, чтобы сердца их были открыты гневу за каждую несправедливость, которых, увы, немало в нашем обширном отечестве.

Меня может отозвать отсюда только директор училищ Иркутской губернии — он назначил меня сюда. Вы не властны уволить меня, господин смотритель. Я ухожу. А вы можете продолжать свое судилище.

После ухода Владимира Яковлевича в смотрительской долго все молчали.


Когда узнаешь что-нибудь интересное, очень трудно удержаться и не сказать об этом друзьям. Но Доржи и Алеша вытерпели: ни один человек не узнал, что происходило в смотрительской.

…Рано утром приоткрылась дверь, в комнату юркнул Бимбажапов — без стука, без предупреждения. Подошел к столу и сказал, отчеканивая каждое слово:

— Не двигайтесь с места. Сейчас пожалует сам господин смотритель.

Голос у Бимбажапова сорвался — получилось смешно. Он повернулся к двери, открыл ее настежь. В комнату ворвался холодный утренний воздух, белый кудрявый пар.

— У вас воздух такой, что медведь задохнется.

Скоро пришел смотритель. Он молча остановился у стола. Бимбажапов с трепетом взглянул на него и замер.

— Ученики! Из смотрительской исчез резной бронзовый подсвечник с амуром. Случай возмутительный. Подозрение падает на всех вас. Откройте свои сундуки и ящики. Живо!

Мальчики покорно выдвинули из-под кроватей сундучки. Бимбажапов обошел их и ногами подровнял:

— Отомкните замки. Все сразу, быстро! А ты что медлишь? — закричал Бимбажапов на Шираба.

Бимбажапов, как большая лягушка, быстро двигался от одной кровати к другой. Он заглядывал в ранцы, перетряхивал белье… Особенно тщательно осматривал книги: читал названия, долго тряс каждую книжку.

Мальчики были удивлены: потерялась ведь не почтовая марка, не конфетная обертка, которую можно спрятать между страницами книги, а бронзовый подсвечник…

Смотритель не двигался с места, не дотрагивался до вещей, будто ребята больны холерой и он боится заразиться.

Бимбажапов рылся тщательно, с видимым удовольствием и умилением. Обыск прекратился лишь тогда, когда ушел смотритель. Бимбажапов встал, оглянулся, вытер подолом халата руки и прошипел со свистом:

— Мы вам всем покажем!

— Они не подсвечник искали, — со злостью сказал Алеша, как только Бимбажапов вышел. — Мы с Доржи знаем: они боятся Владимира Яковлевича… Он нас учит не так, как они хотят… Они думают, что он нам книжки неразрешенные давал. Вот что они искали, а не подсвечник.

Все думы Доржи — о молодом учителе. Пусть он не дает уроков в их классе, лишь бы остался в уездном училище. Лишь бы хоть изредка спрашивал: «Ну, Доржи, как успехи? Не шалишь ли слишком? Смотри у меня…» Зайти бы к нему, сказать, что ребята его любят… Доржи вспоминает все известные ему русские ласковые слова.

И вот на следующий день после уроков Доржи решился пойти к учителю. Он умылся, крепко затянул ремень, застегнулся на все пуговицы. Пошел он Один, даже Алеше не сказал.

— Нету здесь вашего Светлова, не живет больше. Я не стану держать неблагонадежного… — сердито встретил Доржи церковный староста.

Доржи разыскал новую квартиру Владимира Яковлевича. Учитель поселился у маляра на Таможенной улице, в покосившемся низеньком домике. Мальчик вошел, огляделся. Пахнет сыростью, скипидаром и лаком. Владимир Яковлевич разбирал на полу книги, складывал их на низкую кровать.

— A-а… Доржи?.. Садись, садись.

Доржи снял фуражку, поздоровался и сел на стул. Стул оказался на трех ножках, и Доржи едва не упал.

— Сюда садись, на кровать.

— Как ваше здоровье, Владимир Яковлевич?

— Очень хорошее. Отличное, Доржи.

Доржи смотрит на руки учителя. Какие они сильные, чистые… Такие руки могут сделать немало хорошего. Звонкая струна хура Борхонока, тяжелый молот кузнеца Холхоя, острый резец Эрдэмтэ-бабая, меткая кремневка отца — все, кажется, им под силу.

— Мне бы какую-нибудь книгу.

— Какую книгу, Доржи? Да ты сам ли надумал разыскать меня? Может, тебя кто-нибудь подослал! Не смотритель ли?

— Что вы, Владимир Яковлевич…

— Ну хорошо. Я знаю — ты честный и добрый мальчик.

— Нам сказали, что вы захворали. Все ребята забеспокоились, вот я и пришел навестить. Не принести ли какого лекарства? Может, позвать лекаря? Есть хороший лекарь, Мария Николаевна Орлова. Если я ее попрошу, она придет.

Учитель рассмеялся:

— Спасибо, Доржи. И я с Орловыми знаком. Ничего мне не нужно.

Владимир Яковлевич не желал, видно, говорить о том, что так интересовало Доржи. Мальчик не осмеливался сказать учителю, что он случайно подслушал разговор в смотрительской. Владимир Яковлевич, наверно, рассердился бы, ведь нехорошо подслушивать разговоры взрослых.

— Я рад, что вы, мальчики, мной интересуетесь, — сказал Владимир Яковлевич. — Но, дорогой Доржи, заниматься мне с вами не придется. Я должен уехать. Ты в школе об этом не рассказывай и не приходи больше, если худого мне не желаешь. И другим накажи. Ладно?

— Владимир Яковлевич… — Глаза у Доржи застилали слезы.

— Понял меня, Доржи?

Доржи молча кивнул.

Вот так и дядюшка Хэшэгтэ однажды ушел из жизни Доржи.

— Возьми книгу. На память. Это баллады Жуковского. Книга полезная.

— Владимир Яковлевич… Если будете проезжать через улус Ичетуй, зайдите к нам в юрту, пожалуйста. Мы живем недалеко от дороги. Мать будет рада вам. Она угостит вас саламатом.

— Спасибо, дорогой Доржи. Обязательно зайду.

Вернулся он от Владимира Яковлевича поздно. Мальчики проснулись. Доржи спросил Алешу:

— Проверка была?

— Была.

— Я спал?

— Ну да. Вон и сейчас еще под одеялом лежишь, — Алеша кивнул на койку. Там будто и в самом деле кто-то лежал, так ловко устроили.

Все засмеялись. Доржи быстро разделся и укрылся одеялом.

Открылась дверь, и в комнату вошел Петр Гаврилович Микушкин. Он прислонился к косяку двери, долго снимал фуражку, чему-то улыбался, а когда пошел к столу, уронил табуретку.

Мальчики ужаснулись — Петр Гаврилович был пьян. Как же это так, ведь они его никогда не видели таким… Что будет, если узнает смотритель?

Они не знали того, что случилось днем. Микушкина вызвал смотритель и сообщил ему то, чего Микушкин больше всего боялся.

Петр Гаврилович стоял посередине комнаты, пошатывался, озирался по сторонам, будто не понимая, куда он забрел. Тяжело сел за стол.

Мальчики с тревогой смотрели на учителя. Он все в том же ветхом военном мундире. Локти заштопаны. Лопатки торчат, как сложенные крылья.

— Доброго здоровья, ребятушки…

Микушкин погладил обвисшие усы, побарабанил пальцами по столу, вздохнул, заговорил упавшим голосом:

— Вот и нету больше учителя военной экзерциции Петра Гавриловича. Теперь есть ночной сторож чайного склада Микушкин.

Он вдруг пьяно рассмеялся и выкрикнул:

— Эй ты, Микушкин! Отопри ворота, хозяин едет!

На глазах у него блеснули слезы.

— Я хотел добра, — снова заговорил Петр Гаврилович, — я требовал уважения к человеку. Разве я не достоин уважения, а? Все отдал отечеству, весь свой порох расстрелял. А кто я теперь? Никто… Может, придется вам когда-нибудь побывать за Москвой, в селе Бородино, там вся земля чугунными ядрами усеяна. Нагнись только, искать не надо… Пушечные стволы изуродованные валяются. Никому они не нужны… Заржавели пушки. Внутри паук поселился. Хорошо пауку, надежно — лошадиные копыта не раздавят, дождевая вода не промочит… Вот и мой удел такой же… Состарился, стал неугоден — и выбросили. И теперь охраняй хозяйский чай, чтобы воры не растащили. Ходи с колотушкой, звезды на небе считай.

Микушкин уронил на стол голову и заплакал. Плечи вздрагивают. Вместе с ним плачут и мальчики.

— Может, вы не верите, что я солдатом был? У меня все тело в рубцах. Под Вязьмой меня среди трупов оставили, за убитого посчитали. А я выбрался да еще солдатика одного на себе вытащил. А мы в окопах мечтали: кончится война, всем — и павшим и живым — памятник, мол, из алмаза воздвигнут. Напишут: «Спасителям России, верным слугам бога, царя и отечества. Славьтесь в веках, герои!»

Памятник, как же! Выкатили бочонок водки — пейте и расходитесь. Кто куда. Живите, как сумеете. От хорунжего Петра Микушкина сам французский император бежал, а здесь меня смотритель хочет на колени поставить.

Петр Гаврилович снова обмяк, плечи у него опустились.

— Не хочешь учить детей, как мы велим, уходи, нет тебе куска хлеба, нет тебе крыши над головой. Я попробовал покориться, ребятушки. Ради семьи, ради больной старухи… и вас мучил… Начальству угодить пробовал. Да душу свою пересилить не смог. Вот мне кукиш и показали: на, Микушкин, бывший солдат, спаситель отечества и престола, чудо-богатырь… Иди-ка ты в дворники, да гляди, с грязными ногами в переднюю не лезь! Смешно? Мне так очень смешно.

Микушкин громко и зло расхохотался. Затем он встал — высокий, сутулый. Выпрямился, расправил широкие плечи, будто в атаку на врага собрался. И вдруг опять ослаб, медленно опустился на Табуретку. Мальчики видят: за один день Петр Гаврилович похудел, седых волос у него прибавилось.

— Я выпил, чтобы забыться, — тихо заговорил он. — В первый раз за много лет напился. Когда у женщины горе, она плачет…

Микушкин встал, горбясь и пошатываясь, пошел к двери. Он вышел не оглянувшись.

Доржи закрылся с головой одеялом и плачет.

Он думает о двух учителях, совсем не похожих друг на друга. Вот они стоят рядом. Оба они не могут учить ребят так, как им хочется. Стоят они оба перед Доржи, добрые и заботливые, умные и смелые.

У Доржи плачет сердце, сжимается, как в день смерти Аюухан, как в черные дни зуда, как после страшной вести о гибели Еши Жамсуева, как после расставания с дядюшкой Хэшэгтэ.

Да, Владимир Яковлевич и Петр Гаврилович — разные люди, но оба они дороги мальчику. Один сразу притянул к себе, как чудесная подкова-магнит. А другой долгое время был чужим, неприметным — «Микушкин», «Наполеон», «Мучитель»… Если бы раньше разгадать его добрую душу…

Подушка у Доржи стала мокрой от слез. Он лежит молча, но чувствует, что и все его товарищи не спят, переживают то же, что и он.

…Доржи вдруг увидел себя у подножия горы. На вершине стоит высокий человек, выше Балдана, а лицо у него Владимира Яковлевича. Он достает из золотого сундука широкую белую книгу и громко называет всех, кто вместе с Микушкиным отстоял отечество от иноземцев. Он так громко говорит, что далеко слышно. И эхо каждое его слово разносит по темным лесам, по дальним улусам. Долго человек этот читает. А у горы стоят неподвижно много-много людей с обнаженными головами и после каждого имени крестятся…

Проснулся Доржи поздно, когда за окном уже сияло солнце, слышался шум и хохот ребят. «Будто ничего и не изменилось», — подумал Доржи. И опять сердце у него сжалось, словно он потерял самых близких, родных людей.

ЗА ЗДОРОВЬЕ БУДУЩИХ ЧИНОВНИКОВ!

Доржи издали увидел возле рынка Цоктоева, обрадовался нежданной встрече. Цоктоев ведь из Ичетуя приехал, может, недавно у них в юрте был, пил чай, который мама сварила. Как тут не обрадоваться! Конечно, лучше бы кто-нибудь другой приехал из соседей. Хорошо бы встретиться с дядей Холхоем, Ухинхэном. Могли приехать Степан Тимофеевич, тетя Алена, Саша… И братьев захватили бы с собой. Вот хорошо было бы!

Ну, ничего — Цоктоев тоже свой человек… Доржи обиды на него не помнит. Он, правда, ругался тогда у канавы, на скачках худо сделал Доржи. Ну Да ладно, чего уж там…

Цоктоев, видно, тоже обрадовался встрече. Руку подал.

— Здравствуй, Доржи. Ты теперь совсем, как чиновник стал. Только усов не хватает, а так — вовсе на писаря похож. Ну, хорошо ли учишься?

— Хорошо учусь, дядя Гомбо. Вы из Ичетуя приехали?

— А то откуда же?

— Как моя мама?

— Ничего. Был я у вас. Твоя мать меня саламатом угощала. А отца не было дома. Однако, на службе был.

Вот как хорошо разговаривает дядя Гомбо.

— Вы с тайшой приехали?

— С ним. Он по присутственным местам ходит, а мне к Орловым надо зайти, старуха Тобшой носки послала Сэсэгхэн и второй девчонке. Ты не знаешь, где они живут?

— Знаю, дядя Гомбо. Вон туда, в гору надо подняться.

— Ты к ним ходишь?

— Хожу иногда.

— Тогда передай. Да не потеряй, а то старуха рассердится.

Он протянул Доржи мягкий пушистый клубочек, перевязанный тонким кожаным ремешком. И Цоктоев, значит, может выполнить просьбу бедной соседки. Видно, не такой уж он плохой человек… Доржи рад, что есть повод лишний раз забежать к Орловым. Ему приятно держать в руках носки, связанные в родном Йчетуе, руками доброй бабушки Тобшой.

— Ну, чему вас учат в школе?

Доржи стал рассказывать.

— О-о, — протянул Цоктоев. — Скоро совсем умным станешь…

Одет он, как настоящий богач. Все на нем новое, даже кушак. Вытащил новый желтый кисет, достал огниво из кожаной сумочки, которая висит на кушаке. Трубка тоже новая, в чеканных серебряных узорах.

— Вы долго здесь пробудете, дядя Гомбо?

— Нет, сегодня же уедем. Нам с тайшой еще в Иркутск надо. А оттуда, может, и в Петербург махнем, — прихвастнул по своему обыкновению Гомбо.

Доржи и удивился и позавидовал. Все же хорошо быть около тайши, хоть люди и не особенно одобряют. Может, они это из зависти?

— Ты, Доржи, бурятские обычаи не забыл? При встрече надо угостить земляка. Конфет хочешь?

— Хочу. Только у меня денег нет.

— А разве я когда-нибудь был без денег! Пойдем-ка…

Доржи, обрадованный, пошел за Цоктоевым. Приятно встретиться с земляком…

Во всех русских домах, когда переступишь порог, надо подниматься по ступенькам вверх. А Цоктоев повел Доржи куда-то вниз, в темноту. Они спустились по скользким, обшарпанным лесенкам в большую грязную комнату. В ней стояли деревянные непокрытые столы, в углу за широким грязным прилавком сидел усатый сердитый мужчина. Цоктоев стал с ним о чем-то шептаться. Доржи заметил, что дядя Гомбо показал на него усатому, оба они засмеялись, и Цоктоев протянул усатому деньги.

Дядя Гомбо денег не жалеет, чтобы угостить Доржи! Хозяин отвесил конфет. Мархансай-бабай ни за что не купил бы, даже если бы Доржи кровавыми слезами плакал, просил. «Иди, иди, сказал бы, пусть тебя русские учителя конфетами кормят. От сладкого зубы заболят…» А дядя Гомбо вон какой добрый.

Цоктоев принес кулечек с конфетами, коробку табаку и два стакана вина. Наверно, очень вкусное, дорогое. Может быть, такое вино в Петербурге царские гости пьют.

— Ну, выпьем до дна, чтобы ты хорошо учился…

«Пусть боги сделают, чтобы ты со всеми был такой щедрый и ласковый», — думает Доржи. Пить ему не хочется, да и боязно, а не выпить нельзя: дядя Гомбо обидится, отцу скажет, что Доржи его угощение не принял.

Цоктоев и Доржи капнули из стаканов на край стола, будто около невидимого очага. Пальцами брызнули по сторонам — угостили хозяина неба. Доржи поднес стакан ко рту, сделал большой глоток. И сразу такой треск раздался в ушах, будто вся посуда упала с полок и разбилась вдребезги. В глазах жаркий огонь полыхнул, прокатился в желудок, горячими искрами брызнул из глаз. Словно кто-то острым ножом резанул. Доржи вскочил, рукавом стал вытирать губы, язык, а потом выбежал вон. Он слышал, как смеялись вслед ему Гомбо Цоктоев и хозяин.

Доржи шел по улице понуро, сам не зная куда, из глаз у него бежали слезы. Мальчик вспомнил, как Цоктоева ругают в улусе. Видно, он стоит того. Нет, Доржи не станет больше ему верить, пусть хоть золотая голова у этого Гомбо на плечах вырастет. Даже если кто скажет, что Цоктоев добро сделал, все равно не поверит.

Все было гадко: этот усатый, и лестница, и неровный пол, и мухи. Столы мокрые, пальцы к ним прилипают. Видно, нарочно чем-то клейким намазали, чтобы люди прилипали, как мухи, и не могли уйти. И он, Доржи, сын Банзара, внук Боргона, тоже чуть не прилип к этому противному столу. Нет, он больше никогда не поддет в такие места, не тронет чашку с ядовитой водкой…

В кармане у него носки бабушки Тобшой. Он не вынет их из кармана, пусть все время будет с ним дорогой подарок из родного Ичетуя. А завтра отнесет Марии Николаевне, и она обрадуется подарку, хотя у них всего много. Доброму сердцу слепой старушки Тобшой обрадуется…


В трактире плотной стеной повис сизый табачный дым. Зашел Гомбо Цоктоев, оглядел посетителей и вышел. Через минуту вернулся с тайшой Ломбоцыреновым. Гомбо Цоктоев убрал со стола пустые бутылки, угодливо пододвинул стул. В трактир вошел Чимит Гармаев, казачий десятник, давний друг тайши. Ломбоцыренов обрадовался:

— Вот с кем можно поговорить!.. А ты, Гомбо, иди, иди на квартиру и жди.

Цоктоев нехотя пошел к двери.

— Ты, тайша, в Кяхте по делам думы?

— Да. А ты?

— К сыну Цокто приехал. Он учится в войсковой школе.

— Хорошо учится?

— Хвалят.

Ломбоцыренов помолчал, спросил:

— Почему тебя не видать? Важным нойоном стал, думу забыл.

— Не смейся надо мной, Юмдылык. Такие нойоны, как я, другим стремена чистят, седла таскают.

— Ну уж, не прибедняйся. Не завидую я тем казакам, что попали в твои руки. Знаю тебя: с малых лет любил командовать, над другими громом греметь.

Он разлил по рюмкам коньяк.

— Скучно здесь, Друг Чимит… Иногда думаю: почему далеко Петербург?

— Великий царь Петр не предусмотрел, видно, что здесь будет скучать тайша Ломбоцыренов. Обязательно построил бы Петербург поближе!

Оба засмеялись. Юмдылык вновь налил рюмки. Выпили, тайша задумался.

— Что это ты хмуришься, тайша?

— Да вот хромает у меня русская грамота. А тайша без русской грамоты, что конь без подковы. Верно?

— Так, тайша.

— Эх, если бы в годы нашего детства была хоть эта паршивая школа… Наши отцы были богатые и неглупые, догадались бы учить нас.

— Да и так не найдется тайши, который бы сравнился с тобой.

— Зачем оглядываться, сравнивать? Кони на скачках не ждут отстающих. Народом управлять — не шутка.

— Закон очень строгий, тайша, и подати большие.

— Иначе нельзя! Народу нужны крепкая узда и длинный бич.

— Это тоже верно…

Выпили еще.

— Значит, ты к сыну приехал, Чимит?

— К сыну.

— Ты молодец, Чимит, далеко видишь. Правильно делаешь, что учишь сына. Вот слушай меня. По нашей верноподданнейшей просьбе министр просвещения разрешил нам послать в Казанскую гимназию пять бурятских мальчиков. В Казани есть и университет. Обучатся наши дети, сядут на такие кресла, которые нам и не снились. Вот будут глаза и уши у тайши Ломбоцыренова! Верно?

— Верно, тайша.

— Посылай в Казань своего Цокто.

— Что вы, тайша! Он же еще мал.

— Не спорь. Ты умный человек. Пусть появится на сибирской земле молодой волк Цокто Чимитов. Подумай: атаманы, перед которыми ты каждый день гнешь спину, будут дрожать перед твоим сыном.

— Да кем же он будет?

— Кем угодно может стать.

— Как же можно сразу решиться на такое… Разве мало других детей? В каждом улусе бедные семьи с радостью отдадут своих ребят куда угодно.

— Детей бедных мы не будем посылать. И вообще, ты слушай, что говорит тайша Ломбоцыренов, подожми хвост и молчи. Я о тебе стараюсь, о твоем будущем забочусь. Разве ты добра сыну не хочешь? Станет твой сын высоким чиновником, правой рукой губернатора… Тогда из царских законов хоть штаны себе шей, хоть унты крой… Указами государственного Департамента, как веревками, сможем опутать. Один глупый Юмдылык веревки в такой узел сплетет, что десять умных Сперанских не распутают.

— А если пастухи возьмут топор да разрубят тот узел? — Чимит Гармаев искоса посмотрел на тайшу и усмехнулся.

— Не разрубят!

— Я тоже так думаю, тайша. Учить детей надо. Может, и в самом деле большими начальниками будут. Только ждать долго.

— Как долго? Давно ли мы сами были мальчиками?

— Верно, верно, тайша. А почему только пять мест?

— Можно было выхлопотать больше. Но зачем? Если все станут грамотеями, кто будет пасти наших коров? Кто для нас сено будет косить? Я все продумал: одного посадим в Верхнеудинске — в земском суде, второго — поближе к губернатору… Здесь, в Кяхте, тоже своя голова нужна… Присмотрел я место и для остальных, только помолчу пока. К каждому из них протянем веревку, а в нужную минуту — дерг одного, дерг другого..

— Хорошо придумал, тайша.

— Я всегда хорошо придумываю, Чимит. Я хотя и старая лиса, но зубы у меня пока не затупились.

Друзья снова засмеялись. Тайша наполнил рюмки.

— Ну, выпьем по русскому обычаю: за здоровье будущею чиновника Цокто Чимитова.

Чимит Гармаев сразу же налил еще.

— А теперь — за упокой Еши Жамсуева. — Он поднял рюмку, посмотрел на свет: — Хороший коньяк… И магазейной мукой не пахнет!

Тайша махнул рукой.

— Э, к чему вспоминать старое, позабытое…

Оборванный мальчуган завел в трактир слепого старика в темных очках. Тот остановился у порога, поклонился на все четыре стороны. Достал скрипку и смычок.

— Что это за старик?

— Слепой Соломон, нищий.

Старик не успел провести по струнам смычком, как подскочил половой и вытолкал его на улицу. В зале заиграла шарманка.

За соседним столиком кто-то стал хвалиться, что он хороший плотник: «Меня все подрядчики знают». За другим столом здоровый детина вытянул огромные свои ручищи:

— Люди… Люди добрые, почему никто не ценит эти руки?

Парень с размаху ударил кулаком по столу. Зазвенели рюмки. Откуда-то появились городовые, подхватили его под руки и потащили. Парень не сопротивлялся.

— Это он нарочно сделал, чтобы переночевать в участке. Ему, наверно, жить негде, — пояснил Чимит Гармаев.

«БУРЯ МГЛОЮ НЕБО КРОЕТ»

Уроки в школе отменены, в классах полы чисто вымыты, пятна на партах соскоблены. На окнах висят занавески до того белые, что так и хочется забрызгать их чернилами. На школьном дворе пылища, словно верблюжий караван прошел. Это тридцать старшеклассников уездного училища идут с метлами через двор, не оставляя ни клочка бумаги, ни одной соринки.

Доржи вспоминает: в канун сагалгана так же бывает. Метут вокруг юрт, чистят навоз из-под коров, лед с речки возят — воду запасают, чтобы в дни праздника свободнее быть. У кого нет нового халата, просят на время у соседей. Отец с матерью надевают все лучшее, выходят из юрты, брызгают на все стороны чаем. Перед божницей горят светильники, дымится ладан — ведь в день сагалгана, на рассвете, всех людей обойдет добрый бог. Как его зовут? Доржи забыл. Этот бог дарит каждому человеку по одному году возраста, благословляет, чтобы до следующего сагалгана все жили спокойно.

Но сейчас ведь не сагалган, и русского праздника вскорости не предвидится, а вон какая суета. И завтра ведь не добрый бог будет обходить школу, а, может быть, сердитый помощник директора всех училищ Иркутской губернии. Возраста он, однако, никому не прибавит… Хотя бы лишнюю пятерку в журнале подарил, сказал бы: «У этого Доржи пусть будет по арифметике пятерка вместо двойки».

Каков же сам директор училищ, если его помощника даже смотритель так боится?

После обеда всех учеников выстроили во дворе в круг. По кругу прохаживаются смотритель и Бимбажапов. Похоже, что они играют в кошки-мышки, игру русских ребят. Смешно даже: Уфтюжанйнов — кошка, Бимбажапов — мышка. Вот-вот побежит смотритель за Бимбажаповым.

Уфтюжанйнов проверяет, чистые ли у учеников руки, в порядке ли одежда. Многим велит получить новые куртки, брюки. Тем, у кого синяки и ссадины, велит даже на школьный двор в эти дни не выходить. А те и рады. Доржи обидно: когда надо, даже синяка нет. Пошел бы на целый день к Орловым играть с Сэсэгхэн.

А накормили-то как вкусно! Почему каждый день не приезжает этот помощник директора? Хорошо было бы! Ходили бы сытые, нарядные.

Смотритель приготовил для гостя самую лучшую комнату в своем доме. Ее обставили так, будто тот приедет на целый год.

Ничего, кажется, не забыли — в классах чисто, собак в дальний угол привязали, чтобы не тревожили.

Уфтюжанйнов устал. Домой пришел поздно, поел плохо, без удовольствия. Все ли сделано? Кажется, обо всем позаботились. И письмо о злонамеренном поведении Светлова заготовлено. Николай Степанович усмехнулся; «Молодец Илья Ильич. Талант. Написал язвительно и с достоинством».

Ученикам войсковой школы не дают покоя разные догадки и предположения.

— Конечно, смотритель его боится.

— Даже уроки отменил.

— Как же не бояться, когда это самого директора помощник.

— Страшный, однако.

Ученики решают: он должен быть похож на царя — с золотыми кистями на плечах, с широкой лентой через всю грудь, в орденах. Ведь на портрете царь такой.

— Посмотреть бы поближе.

— Послушать, что скажет…

— Придет ли к нам?

Учителя тоже встревожены, хотя и стараются не показать этого. Зачем в самом деле помощник директора пожаловал в училище? Из-за малого дела не приехал бы… По поручению самого директора, конечно. Может, этот выскочка Светлов накляузничал, расписал, что все у них устарело, что детей плохо учат. Если так, надо всем стоять друг за друга.

Владимир Яковлевич обрадовался, узнав, что ждут помощника директора. Он решил с ним поговорить и все рассказать о порядках в училище. Светлов слышал, что Андрей Денисович Ершов человек просвещенный и справедливый. Он, конечно, станет на его сторону.

…Помощник директора Андрей Денисович Ершов прочитал письмо о недостойном поведении учителя Светлова уже в день своего отъезда из Кяхты. Взял синий карандаш и прочитал еще раз — с карандашом.

«Все это, конечно, ерунда, — подумал он. — Но зачем мне ввязываться в эту историю? Письмо адресовано директору, пусть он и разбирается».

Ершов собирался уже выйти из кабинета, как вдруг кто-то постучался.

Андрей Денисович нетерпеливо ответил:

— Войдите!

— Я учитель, Светлов Владимир Яковлевич, — сказал вошедший.

«Легок на помине», — с досадой подумал Ершов, а вслух сказал:

— Садитесь, Чему обязан?

Светлов говорил долго и горячо. Андрей Денисович после первых же слов перестал его слушать. «Действительно, докучливый этот молодой человек. И когда он наконец — кончит?»

— А какие хорошие мальчики в нашей школе, господин помощник директора! — продолжал Светлов. — Каждое слово так и ловят. Доверчивые и любознательные. Как можно быть возле них и не войти в их мир…

Помощник директора не удержался и громко зевнул. Тут только Светлов понял, что этому человеку нет никакого дела ни до него, молодого учителя, ни до мальчиков, которые пришли в училище за знаниями. И он на полуслове оборвал свою речь.

— Очень хорошо, — растягивая слова, проговорил Ершов. — Я доложу господину директору. О его решении вас известят. Вы удовлетворены?

Светлов сухо поклонился и вышел.

…В комнате учеников войсковой школы непривычно нарядно и чисто. На двери — зеленые портьеры, на подоконниках — цветы. На тумбочке, покрытой салфеткой, — графин с кипяченой водой. Стол накрыт скатертью, на нем фарфоровые чернильницы. Даже подойти боязно — вдруг чернильницу опрокинешь… Кровати застланы новыми одеялами. На стене, между окнами, висят два портрета каких-то незнакомых военных, в лентах, со шпагами.

Мальчики знают: как только скроется возок с Ершовым, все это поснимают и унесут… Чернильницы, пожалуй, оставят — и только.

— Так он к нам и не зашел, этот Ершов, — с обидой говорит Доржи.

— Чего захотел! Ему и без нас дел хватает.

— Хорошо, если бы зашел…

— Он над войсковыми школами не начальник.

— Вот придумал! Если не начальник, зачем нам все это притащили? — Доржи показал на цветы, портреты, одеяла. — Конечно, начальник.

— Он еще может зайти…

Чтобы их не застали врасплох, ребята по очереди караулят у окон. У одного напевает песенку Рандал Сам-пилов, у другого молча стоит Цокто Чимитов.

Доржи сидит на кровати. Он представляет себе, как это будет.

Вот зайдут помощник директора училищ и смотритель. Помощник директора оглядит комнату и скажет: «Молодцы, казаки! Чисто живете!» Потом он подойдет к Доржи и спросит: «А ты сочинения наизусть знаешь? Умеешь читать по памяти»? — «Умею». — «Ну-ка, прочитай, что знаешь». И тут окажется, что от страха Доржи все позабыл. Тогда начнут читать другие, а помощник директора укоризненно покачает головой. «Как же так, Доржи? Другие знают, а ты нет… Ты, видно, плохой ученик. Ничего у меня не проси, ничего для тебя не сделаю. А вы, мальчики, кто стихи читал, скажите три самых заветных желания. Я исполню».

И вот ребята закричат: «Хотим самую интересную книгу иметь! Хотим, чтобы Владимир Яковлевич вернулся! Хотим, чтобы нас домой погостить отпустили!»

И все получат по самой интересной книге, будут слушать Владимира Яковлевича, поедут гостить домой. А у Доржи ничего этого не будет…

Доржи обидно до слез. Неужели он при помощнике директора забудет все, что так старательно выучил? Ведь он повторял эти стихи чаще, чем Мунко-бабай свои молитвы.

— Нет, я помню, — громко говорит Доржи. Он подходит к столу, высоко поднимает голову, как Алеша, когда читал «Руслана и Людмилу». Доржи начинает неторопливо, внятно:

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя,

То по кровле обветшалой

Вдруг соломой зашумит,

То, как путник запоздалый,

К нам в окошко застучит.

Мальчики посмотрели на него с удивлением и замолчали.

Доржи читает стихи, и кажется ему, что навстречу бегут горы, леса, дороги, сосны. И вот он видит Ичетуи, степь — дорогую, знакомую до последней травинки, до мелкого камешка.

Здесь же он чужой, до него никому нет дела. Даже этот начальник Ершов не захотел зайти к ним в школу. А ведь мальчики ждали его, думали: придет, спросит: «Как живете?» Скажет: «Хорошие ребята, стараетесь, учитесь». Смотрителю прикажет: «Не ругайте, не обижайте этих мальчиков».

И снова Доржи видит родной Ичетуй. Там буран, все занесло снегом, даже юрт не видно среди высоких сугробов. Ветер, шумит и воет — уже не в печальном стихе Пушкина, а в снежной степи. Алеша прав. Он, Доржи, видно, и в самом деле не понял то сочинение Пушкина. Теперь он сам видит бесов; они действительно кривляются, кувыркаются в снежной пурге.

В юрте тоже страшно, когда ветер то завывает, то жалобно плачет, словно малое дитя… Мальчик представляет себе: он сидит в юрте, у темной полукруглой стены, слышит, как ветер стучит, словно запоздалый путник. Вот опять стук. Это уже не ветер, это и в самом деле кто-то стучится. Человек поднимает обледеневший полог и входит. Он в тулупе, долго разматывает длинный-шарф, качаясь от усталости. Незнакомый, чужой человек. Мать усаживает его у очага, ставит перед ним горячий чай. Ни мать, ни Доржи не спрашивают, откуда он, кто такой. Мало ли на свете несчастных, зачем знать его имя… И путник не благодарит, будто по их вине он бродит в буран по степи.

Мать молчит, видно, думает грустную думу об этом русском, бездомном на родной земле… Может быть, это тот беглец с Байкала, о котором хочет написать песню больной учитель?

Доржи читает стихотворение и не узнает своего голоса. Что, если это сам Пушкин обращается сквозь буран к матери Доржи, самой умной, самой доброй женщине в мире?

Наша ветхая лачужка

И печальна, и темна.

Что же ты, моя старушка.

Приумолкла у окна?

Или бури завываньем

Ты, мой друг, утомлена.

Или дремлешь под жужжанье

Своего веретена?

Веретено в руках матери вертится все медленнее и медленнее, вот-вот оторвется пряжа и упадет. Почему так исхудали ее руки? Они мокры от слез… В груди у Доржи поднялись рыдания… Он не может больше читать. Ему стыдно товарищей. Но и они отвернулись друг от друга — должно быть, каждому вспомнился далекий дом.

Доржи не знал, что еще один человек слушал его.

После разговора с Ершовым Владимир Яковлевич решил зайти в общежитие войсковой школы — попрощаться с мальчиками. Но, подойдя к двери, остановился. Из комнаты доносился голос бурятского мальчика Доржи, взволнованно читающего стихи Пушкина. Чтобы не смущать его, Светлов решил не заходить — попрощается в другой раз. И когда Доржи закончил чтение, учитель медленными шагами спустился с крыльца, пересек двор и. направился к Орловым.

Теперь, мысленно возвращаясь к разговору с Ершовым, он уже не испытывал того отчаяния, в котором находился еще недавно. В ушах звучал голос Доржи, с такой любовью и бережностью передававшего пушкинские слова.

«Эх ты, Володя! Учился-учился — ничему не научился. Голову уже было повесил. А ведь жизнь идет не по указке Ершова и Уфтюжанинова. Ну что же, Светлова, конечно, можно заставить замолчать. А что же вы, господа, сделаете с ними? Их много, Саш, Алеш, Коль, и вот еще бурятские мальчики. Настоящие творения всегда пробьют себе дорогу к открытым сердцам пытливых юношей…»


Сдан последний экзамен. Вечером приехал отец. Доржи кинулся навстречу. Отец тоже, видно, соскучился: два. раза поцеловал сына в лоб.

Доржи помогает распрягать коня, рассказывает школьные новости, без умолку говорит о Владимире Яковлевиче.

— Папа, можно ему заехать к нам в Ичетуй?

Отец равнодушно роняет:

— Пускай заедет.

Доржи, не чуя ног, бежит к Владимиру Яковлевичу на квартиру. Маляр участливо объяснил запыхавшемуся мальчику: «Негу его. Погостить куда-то уехал. Обещался вернуться до конца занятий, попрощаться с учениками. Да, видать, задержался».

Вечером Банзар говорит сыну:

— У меня к тебе дело есть, Доржи, Поговорим… Отец еще никогда так не разговаривал с ним.

Они сели на телегу. Доржи ждет, что скажет отец.

— Тайша выхлопотал, чтобы пятерых бурятских мальчиков приняли на учебу в Казань. Должен был ехать внук Ганижаба. Но Ганижаб не хочет отпускать внука в далекий город… Я упросил тайшу, чтобы вместо него взяли тебя… Все уже решено, ты едешь. Мать огорчится. Ты будь с ней поласковей, пообещай вернуться молодцом… — Отец помолчал, улыбнулся. — В молодости она меня в караул со слезами провожала… Я от тебя золотых гор не ожидаю, но самому тебе ученому легче будет жить. Ну как, хочется тебе ехать?

— Папа, ведь в Казани учился Владимир Яковлевич… Как хорошо, что я туда еду!

— Но помни, сынок. Не к родным едешь, придется, может быть, и горького хлебнуть. Не сдавайся, учись. Мне отпускать тебя не сладко, ведь ты не на месяц, даже не на год уезжаешь. Мы тебя как кусок живого мяса от себя отрываем…

Они долго еще сидели на телеге, взволнованные предстоящей разлукой.

Тягостны были последние минуты расставания с Алешей. Кто знает, встретятся ли когда-нибудь их пути.

На следующий день Доржи получил свидетельство об окончании русско-монгольской войсковой школы и вместе с отцом отправился в магазин Собенникова. Как приятно делать покупки: платок и бархат на безрукавку — матери, ей же железный наперсток, чтобы не портила пальцы в кожаном. Братьям накупил конфет, Затагахану — складной ножик, Эрдэмте-бабаю — табаку. Не забыты бабушка Тобшой и Мунко-бабай. Им Доржи купил китайского чая. Доржи купил и книжку с картинками.

— Эту книгу я Саше подарю.

— Нету твоего Саши.

— Как нету? Где он?

— Всей семьей уехали.

— Куда же, отец?

— Не знаю. Может, в Иркутск или еще куда-нибудь.

Доржи загрустил: он поедет далеко, в Казань, не простившись с Сашей, Степаном Тимофеевичем, с тетей Аленой…

Он спросил:

— А как живет дядя Ухинхэн?

— Живет, как и раньше. Только еще злее стал.

— Как — злее? Он же добрый.

— Добрый… Недавно так с Тыкши Данзановым ругался, чуть не подрались. Тыкши жаловаться хочет.

— Почему они поругались?

— Не знаю, я не спрашивал. Из-за покоса, наверно. Старая песня.

— Из-за какого покоса?

— Да чего там… Еще дед этого Тыкши отобрал покосную землю у деда Ухинхэна. Тогда не то что Тыкши, отца его. на свете не было.

А Доржи думает, что не из-за покоса Ухинхэн рассердился на Тыкши. Отец не знает. Наверно, Ухинхэн из-за Степана Тимофеевича поругался с зайсаном. Ведь Сашин отец и Ухинхэн крепко дружили. Доржи хочет, чтобы именно так было.

Выехали за город, миновали последние дома, таможню. Прощайте, город, школа, учителя, товарищи! Прощай, Алеша!

Доржи снова заговорил с отцом о молодом учителе. Рассказал о разговоре в смотрительской, приукрасил Владимира Яковлевича так же щедро, как в прошлом году в разговоре с ребятами Еши Жамсуева…

— Если поедет мимо, обязательно к нам завернет. Вы уж барана не пожалейте — угостите как следует. Как он обрадуется, когда услышит, что я в Казани!

Отец молчит. Конь неторопливо трусит по дороге. Лениво крутятся отяжелевшие от грязи колеса телеги. О чем думает отец? Может быть, думает про Доржи: «Нет, не умный у меня сын. Если всех хороших людей угощать бараниной, надолго ли хватит наших овец?» А может быть, другое: «Для любимого учителя моего сына ничего не пожалею…»

Отец молчит, и Доржи молчит. Но в душе мальчика встает солнце: все будет хорошо, он еще встретится с дорогим учителем.

Улус уже совсем близко. Доржи хочется петь самые лучшие песни — о родном Ичетуе, о ласковой матери, об отце и братьях, об уставшем коне, везущем его домой…

Загрузка...