Глава четвертая

БУДЕШЬ ЛИ ТЫ ПОМНИТЬ МАТЬ, СЭСЭГХЭН?

Аюухан становилось все хуже и хуже. Она не могла уже поднять голову, лицо вытянулось, стало землистого цвета Руки, худые и длинные, беспомощно лежали вдоль тела. На пальцах были видны все косточки, будто бусинки, нанизанные на жилы. Только в глазах еще теплилась жизнь.

Аюухан позвала сына и рассказала ему, как нужно стирать. «Зачем это?» — удивился Затагархан. Мать заговорила еще тише:

— Выстирай рубашку, выкупай сестру и приходи сюда.

Затагархан выстирал рубашонку, умыл Сэсэгхэн в солончаковой воде, расчесал ей волосы большим самодельным гребнем.

— Теперь слушай меня, сыночек, — сказала Аюухан, когда он пришел с сестрой в юрту. — Я скоро умру, и вы тогда совсем осиротеете. Ты большой мальчик, тебе будет легче, а она… — На глазах матери Затагархан увидел слезы. Ему тоже захотелось плакать, спазмы сдавили горло. — Отведи ее к Мархансаевым, — продолжала больная. — Они богатые, очень богатые. Должно же быть у них сердце, не бросят они сироту. Много ли ей надо? Крышу над головой и кусок со стола… Знаю, что с малых лет будет слышать ругань, но хоть сыта будет. Мархансай обещал мне при народе позаботиться о сиротах, когда его бык вашего отца убил.

Аюухан заплакала, обняла дочь, прижалась к ее щеке жаркими, сухими губами.

— Может быть, к тебе придет когда-нибудь счастье, доченька… Как я хочу верить в это…

Затагархан усадил сестренку в тележку. Мать еле слышно сказала на прощанье:

— Скажи Мархансаю: я молюсь за его добрую душу…

Затагархан медленно тащит за собой тележку с сестренкой. Доржи подталкивает сзади. Они еще издали услышали, что в юрте Мархансаевых кто-то жалобно плачет. Наверно, Гунгар. Ребята не помнят, чтобы из этой юрты когда-нибудь слышались смех, песня, тихая мирная беседа. И Сэсэгхэн будет каждый день плакать, и никто не утешит ее…

Когда дети вошли в юрту, Мархансай сидел у очага без рубашки, вытянув к огню ноги. На грязной груди у него болтался на шнурке божок в рамочке. Сумбат и Жалма мазали Мархансаю спину каким-то маслом.

— В гости пришли, что ли? — насмешливо спросил он Затагархана.

Мальчик остановился в дверях, не зная, с чего начать. Потом собрался с духом и сбивчиво проговорил:

— Мархансай-бабай… мать у нас умирает… Она просит, чтобы вы взяли Сэсэгхэн… Я буду приходить и смотреть за ней, пока она маленькая. Вы же обещали матери… А ей совсем плохо…

Мархансай привстал. Глаза его, не мигая, уставились на Затагархана.

— Что? Я обещал? — прохрипел он. — Почему я должен воспитывать чужих детей? Или в Селенгинской степи, кроме меня, других людей нет? Забери, девчонку! Слышишь, немедленно забирай, и чтобы вас здесь не было!

— Мархансай-бабай, не оставьте нас… Мать молится за вашу добрую душу…

— Молится? Пусть молитвами и кормит вас. Щенка от злой собаки приютил бы, от него польза будет, — а от девчонки что? Да и хворая она… Мать ненадолго переживет.

Затагархан с надеждой взглянул на Сумбат, но та сделала вид, что ничего не слышит.

Мархансай сплюнул в туесок желтую табачную жвачку и прогнусавил:

— Эй, Жалма, покорми чем-нибудь этих бродяг да проводи, чтобы собаки не разорвали.

Затагархан еще раз посмотрел, на Сумбат: «Неужели не скажет доброго слова?» Сумбат пошевелила тонкими губами и выговорила:

— У нас и без нее полна юрта сирот.

— Оставьте девочку, — попробовала заступиться Жалма. — Ведь небольшой расход…

— Замолчи! — рассвирепел Мархансай. — Я уже сказал: пусть убираются.

Сэсэгхэн испугалась его красных свирепых глаз, заплакала, спряталась за спину Затагархана и выглядывает оттуда… Они смотрят друг на друга: с ненавистью — самый богатый человек Ичетуя, хозяин тысяч голов скота, и со страхом — маленькая девочка, мать которой не сегодня-завтра умрет.

Доржи выбежал из юрты. Глаза его, полные слез, ничего не видели. Следом за ним понуро вышел Затагархан. Они бережно усадили в тележку девочку и побрели к дому.

— Ну что? — спросила Аюухан.

— Сказал, что щенка бы взял, а наша Сэсэгхэн ему не нужна.

Затагархан заплакал. Плакали Тобшой, Аюухан. Плакал и Доржи.

— Что же будет с тобой, доченька, после моей смерти? — с глубокой тоской проговорила Аюухан.

— Если есть на свете лед, который никогда не тает, то это сердце Мархансай-бабая, — сказала с печалью в голосе бабушка Тобшой.

Доржи пошел домой. В ушах звучали жестокие слова Мархансая: «Щенка от злой собаки приютил бы. а девчонка не нужна».

Все в улусе сразу же узнали, что Мархансай выпроводил Затагархана и Сэсэгхэн. Люди возмущались: ведь когда бык запорол мужа Аюухан, Мархансай божился, что будет заботиться об осиротевшей семье. Во многих юртах проклинали Мархансая, вздыхали и о судьбе Затагархана и его сестры, думали, как помочь им в беде.

К Аюухан пришли Димит и Эрдэмтэ.

— Мы приютим девочку, — сказала Димит.

Аюухан с благодарностью взглянула на них и тихо сказала:

— Спасибо, дорогие. Но у вас ведь и без нее полна юрта детей.

Когда Доржи рассказал дома, как Мархансай обошелся с девочкой, дядя Хэшэгтэ сказал:

— Правду говорят в народе: как из камня не приготовишь обеда, так и от богача не дождешься доброго дела. Возьми, Цоли, девочку себе.

— Как же я могу без Банзара?.. Приедет, скажет, что делать.

…Четыре дня прошло, как Ухинхэн уехал в Кяхту. Эти дни для Аюухан как четыре долгих года… Все думы у нее теперь о русском докторе Марии: может быть, она все-таки принесет исцеление.

Солнце остановилось над юртой, и Аюухан почувствовала, как стало согреваться ее иззябшее тело. Ведь многие выздоравливают, а. ей, видно, грехи мешают. Да, грехи… Аюухан вспомнила, что в детстве дразнила старуху, у которой был пестрый язык… Все боялись этой старухи, — никто не видел, правда, пестрых пятен на ее языке, но знали, что если старуха с пестрым языком пожелает человеку зла, не миновать несчастья. Потом — обидела Эрдэмтэ. Есть еще грех: когда она была совсем молодой, Попхой-лама схватил ее за руку. Она вырвалась и про себя сказала: «Бесстыдник в красной одежде!» Простят ли ей боги такое обращение со святым ламой? Вспомнила и такой случай. Другой лама принес однажды порошок и сказал: «Я даю тебе чудесное лекарство от всех четырехсот четырех болезней, которыми болеют грешные люди… Оно приготовлено из языков трех самых хитрых лисиц с трех высоких гор, из ржавчины кинжала, которым были убиты триста человек, из крови женщины, родившей трех близнецов-сыновей, из кала собаки, сушенного тридцать три года…» Когда лама отвернулся, Аюухан выплюнула порошок. Да, грешна она, очень грешна.

Не оставляет ее дума о маленькой Сэсэгхэн. «Взглянуть бы на нее через пятнадцать лет… Какая она будет? Наверно, станет самой красивой девушкой улуса. Будет ли она помнить свою мать? Пожалуй, не вспомнит, забудет, маленькая она еще у меня».

После полудня Аюухан почувствовала себя лучше. Она была бы совсем здоровой, если бы не теснило в груди. «Это оттого, что у меня немного болит горло, — успокаивала она себя. — Хоть бы кто-нибудь догадался откинуть полог юрты… Увидела бы степь, соседей. От свежего воздуха дышать стало бы легче».

Аюухан посмотрела вверх. Через дымоход виднелось небо, круглый кусочек голубого шелка. А по шелку, как иголка в руках мастерицы, мелькает что-то быстрое и темное… наверно, над юртой пролетают веселые, болтливые ласточки.

Аюухан захотелось пить… Воды бы со льдом из колодца… Тобшой сидит на жгучем солнце недалеко от юрты, мнет шкуры, которые прислал Мархансай.

«Когда же Затагархан станет совсем взрослым, женится? Когда же отдохнут руки нашей бедной старухи? А почему в юрте нет Сэсэгхэн? А, она около бабушки, — догадывается Аюухан. — Они о чем-нибудь рассуждают. Смешно — старый да малый… А где Затагархан? Да, он ушел в лес за сосновой хвоей, чтобы я распарила распухшие ноги. До леса далеко, проходит весь день…»

— Воды, дайте воды, — попросила Аюухан.

«Они слышат, но не хотят подойти. Я надоела Тобшой». Вдруг она поняла: у нее нет голоса, ее не могли услышать. «Что со мной? Скорее бы приезжал русский доктор». Все эти дни Аюухан казалось, что она слышит стук телеги Ухинхэна.

В юрту вошла Сэсэгхэн. Она подошла к кровати и что-то объясняет матери. Аюухан силится понять и не может. «Она, наверно, жалеет меня… Или кушать захотела…»

Сэсэгхэн не хотела кушать. Просто ей в унт попал камешек. Она уже объясняла бабушке, но слепая Тобшой не поняла внучку, которая показывала ей пальцем на ножку. Тобшой даже в жаркий день надевает ребенку унты, чтобы крапива не обожгла, чтобы мухи и пчелы не укусили… Бабушка в ответ протягивала внучке коровий рог с молоком да сметану в чашке, над которой кишели мухи. Вот Сэсэгхэн и пришла жаловаться матери… А мать не встала, не помогла. Девочка горько заплакала.

Аюухан видит слезы дочери. Взять бы ребенка на руки, позабавить игрушкой. Но в глазах потемнело и слабость разлилась по всему телу. «Я даже не могу сказать последнее материнское слово ребенку… Да она и не поймет, маленькая… И слепая Тобшой не узнает мое последнее желание…» Ей хочется поцеловать Сэсэгхэн, но та где-то далеко. Может быть, поманить ее пальцем? Нет, нельзя. Лама говорит: тот, кого зовет умирающий, тоже должен умереть. А Сэсэгхэн должна жить…

«Как скоро наступает вечер… Или это дождь собирается? Почему в юрте появился жидкий серый туман? Кто вошел в юрту? Неужели Мария? Как хорошо, что ты пришла, Мария!» Она, кажется, приняла ее исцеляющее лекарство, сразу будто силы вернулись…

— Воды, дайте воды!

Как тихо идет к колодцу Тобшой! Аюухан чудится, что она встала с постели, догнала старушку, взяла тяжелое деревянное ведро. Вот она зачерпнула холодной, прозрачной воды. Почему же ведро без дна? Плохо, когда в доме нет хозяина, заботливой мужской руки… Она потянулась к ведру, поскользнулась и упала в колодец… Ой, как глубоко! Она летит и летит вниз, в темноту… Но вот где-то появляется солнечный свет… Нет, это не солнце, это светит ее дочь, маленькая Сэсэгхэн… Но почему она все удаляется и удаляется?..

Сэсэгхэн подошла к кровати матери, взяла со стола чашку и выпила холодный бульон. Потянула туесок с топленым маслом. Мать никогда раньше не разрешала трогать, отбирала, а сейчас даже не смотрит.

Возле матери горит светильник. Огонек манит Сэсэгхэн, тянется к ее пальцам. Сэсэгхэн спрятала руки за спину: огонь, как злой щенок, кусается… Сэсэгхэн взяла со столика шелковый платок, в который была прежде завернута длинная тибетская книга. Уголком платка стала дразнить огонь. Тот рассердился, уцепился за платок и побежал по нему, как золотой жучок.

Сэсэгхэн бросила платок и громко заплакала. Живые язычки заметались у ее ног, Сэсэгхэн затопала на них унтами, и огоньки исчезли. В юрте остался горьковатый, едкий дымок.

Во дворе забеспокоилась Тобшой.

— Посматривай там за девчонкой, пожара бы не наделала. Что-то горелой тряпкой пахнет, — кричит она Аюухан. Но та молчит, и старуха успокоилась.

Шкуры вымазаны гнилой печенкой. Такие шкуры любят собаки. Тобшой боится, как бы они не утащили чужие шкуры: с Мархансаем потом не рассчитаешься. Она палкой отгоняет собак, которых и нет поблизости.

— Иди-ка сюда, внучка! — зовет старушка.

Сэсэгхэн не отзывается. «Заигралась, видно», — > решила Тобшой.

Сэсэгхэн много раз видела, как в светильник добавляли масла. Она осторожно веяла туесок, оглянулась на мать и плеснула в светильник. Он сердито зашипел и погас. Огонь, наверно, спрятался куда-нибудь. Девочка стала искать. Но маленького огонька не видно ни под кроватью, ни под столом. Сэсэгхэн распахнула халат матери. Нет, там нет огонька. Но она нашла то, что разбудило в ней давным-давно забытые воспоминания. Сэсэгхэн осторожно потрогала сморщенную материнскую грудь. А мать не смотрит, не говорит: «Не надо»…

В юрту кто-то вошел.

Сэсэгхэн обернулась и увидела незнакомую белолицую женщину. Та тоже за. метила девочку и вдруг бросилась к ней, подхватила на руки…

В юрте плакали Затагархан и Тобшой. Незнакомая женщина накормила Сэсэгхэн чем-то очень вкусным, чего девочка раньше никогда не ела, и дала удивительную, невиданную игрушку…

Эта игрушка была зонтом фельдшера Марии Николаевны Орловой, жены штаб-лекаря Кяхтинской таможни.

СЭСЭГХЭН — ПО-РУССКИ РОЗА

Ухинхэн увел Марию Николаевну и Сэсэгхэн к себе. Мария Николаевна не может успокоиться: ей все видится покойница и припавшая к ее груди девочка. Ей никогда не забыть глаза этого ребенка, полные страха и тревоги, и то, как доверчиво она прижалась к ней, чужой, незнакомой женщине.

Ухинхэн угощает Марию Николаевну чаем, но она отказывается: не привыкла пить чай, забеленный сметаной, приправленный солончаковой солью и маслом, зеленый кирпичный чай. Она сидит грустная, думает о судьбе Сэсэгхэн. Кто позаботится о сироте, воспитает, подымет на ноги?

О смерти Аюухан сразу же узнали все соседи. Эрдэмтэ, Сундай и Холхой вынесли покойницу из юрты под тележный сарайчик. Около нее поставили Аюша-бурхана, зажгли свечи. Мать Доржи с соседками прибрала в юрте, вынесла проветрить одежду, постель.

Мария Николаевна и Дарима напрели воды. Дарима не умеет говорить по-русски, и они объясняются жестами. В большом медном тазу они выкупали Сэсэгхэн, досыта накормили, напоили горячим молоком, остригли ей головку. Девочка сразу же уснула. Мария Николаевна разрезала свой пестрый платок и наскоро сшила ей платье — длинное, ниже колен.

Женщины переговариваются между собой:

— Видать, добрая, как жалеет сироту!

— Умная и красивая…

Сэсэгхэн проснулась счастливой. Она всматривается в лицо Марии Николаевны, и ей начинает казаться, что это ее мать. Только мать стала совсем другой — здоровой, помолодевшей. И голос у нее теперь другой…

Утром Ухинхэн рассказал Марии Николаевне, как болела Аюухан, как ее лечили ламы и шаманы и, наконец, о том, как Мархансай отказался приютить маленькую Сэсэгхэн.

В юрту одна за другой заходят соседки. Им интересно посмотреть на русскую женщину, которая оторвала Сэсэгхэн от груди мертвой матери. Приходят и просто сказать спасибо за участие, которым их никто не баловал. Некоторые приходят, чтобы попросить русское лекарство.

Мария Николаевна вышла из юрты и села на траву. Ее окружили улусники. Многим хочется поговорить с ней, но они не знают и столько русских слов, сколько пальцев на руке. А жаль, очень много хочется рассказать этой доброй женщине.

Рядом играет Сэсэгхэн. Она довольна. Она еще не может понять всей тяжести горя, которое обрушилось на нее.

Еще накануне Марии Николаевне пришла мысль удочерить Сэсэгхэн. Сейчас она думает об этом. Вспоминает свое детство. Совсем ребенком она тоже осталась круглой сиротой, ее вырастили, воспитали чужие люди. Она не может бросить эту девочку на произвол судьбы… А как отнесется муж? Он хороший, сердечный… Но вдруг не одобрит? Мария Николаевна знает, что ему ответить: «Не ты ли сам много раз говорил о трудной жизни бурят? — скажет она. — Я понимаю, что мы с тобой не сможем изменить общее положение, судьбу народа. Но помочь сироте — наш долг». Потом она расскажет про все, что видела здесь: про бедность, беспомощность, темноту. Он поймет, поддержит ее.

Новое опасение возникает в душе Марии Николаевны: «Мы же не всегда будем жить в Кяхте: Алексея Ивановича могут перевести по службе. Тогда придется оторвать девочку от родных мест. Она забудет родной язык, может потерять брата… Вправе ли мы обречь на это ребенка?»

И все же Мария Николаевна твердо решила: если бабушка и брат Сэсэгхэн согласятся, она заберет девочку с собой.

Аюухан похоронили на следующий день в час коня[40]. Молитву над покойницей прочитал отбившийся от дацана лама Хурдан Тугут. Народу собралось много. Каждый постарался чем-нибудь помочь сиротам: принесли масла, молока, хлеба. Добрые, участливые слова слышит от соседей и старая Тобшой.

Не пришел только Мархансай. Он сидел в своей юрте, мрачный, раздраженный, досадовал, что не взял в дом Сэсэгхэн. Если бы он приютил сироту, Тобшой до смерти работала бы на него даром, овчины обрабатывала бы. Да и из Затагархана вышел бы второй Балдан… Парнишка станет хорошим плотником, не пришлось бы платить за починку телег, саней… А лет через пять и Сэсэгхэн смогла бы овец пасти… И люди сказали бы, что Мархансай не такой уж бессердечный, как иные думают. Да, просчитался он, что не взял в дом сироту…

Вечером Мария Николаевна должна уехать домой.

Там ее жду? неотложные Дела, маленькая приемная дочка Стэмка, больные. Она попросила Ухинхэна поговорить с Тобшой и Затагарханом, передать им ее желание удочерить Сэсэгхэн. «У нас тоже лишнего нет. У начальства наша семья не в почете. Но сироту воспитаем как родную дочь…»

Тобшой сначала молча обдумывала, а потом согласилась. Затагархан же воспротивился разлуке с сестрой. Но соседи образумили его:

— Подумай, ее будут лечить.

— Она будет сыта, одета, ее будут учить грамоте.

— Ты сам еще мал, сам нуждаешься в уходе. Разве ты сумеешь вырастить больную сестренку?.. И мы бы не отпустили ее далеко, но, видишь, каждого свои дети связали, у каждого нужда в юрте.

— Вспомни, что сказал тебе Мархансай, когда ты пришел к нему.

Так говорили пожилые люди, и Затагархан послушался их.

К вечеру Ухинхэн запряг лошадей. Провожать Марию Николаевну собрался весь улус. Затагархан смахивал слезы.

А Сэсэгхэн уже давно на телеге. Ее окружили женщины.

— Что означает «Сэсэгхэн»? — спросила Мария Николаевна.

Женщины смотрят друг «а друга, не понимают, о чем она спрашивает…

Но вот Димит, жена Эрдэмтэ, догадалась. Она торопливо сорвала красный цветок и протянула его Марии Николаевне.

__ Это… Это… Сэсэг… Сэсэгхэн, — сказала она.

— A-а… Роза! — обрадовалась Мария Николаевна.

— Роз! Роз! — заулыбались, зашумели женщины.

…Гром грянул неожиданно: никто не заметил, как собралась гроза. Когда подняли головы, увидели: небо стало черно-синим… Закапал крупный дождь. Едва успели укрыться под крышей, как начался ливень. Дождь шел долго, а люди все беспокоились, как бы он не перестал так же неожиданно, как начался. Ведь все забыли, когда последний раз шел дождь.

— Дождь как раз вовремя. Покос полило, трава будет, — сказал Эрдэмтэ.

Дарима постлала кошму «а мокрую телегу. Тобшой поцеловала внучку и Марию Николаевну.

Ухинхэн натянул вожжи. Из-за уходящей тучи глянуло ясное, словно умытое, солнце. Ухинхэн хлестнул лошадь и направил ее к дороге, через которую, как нарядные ворота, была перекинута цветистая радуга…

Затагархан и Доржи взяли под руки старую, как-то вдруг ослабевшую Тобшой и повели ее в опустевшую юрту.

Доржи положил руки на плечи друга, глянул в его осунувшееся от горя лицо.

Мальчику захотелось ободрить, утешить Затагархана — ведь ему так тяжело!

— Пойдем к нам, — тихо сказал Доржи.

Затагархан согласился.

Они провели вместе весь дань.

Вечером мальчики помогали матери, доившей коров, отгоняли от коров телят, разжигали в загородке дымокур, чтобы комары не беспокоили скот. Затагархан ушел поздно.

Доржи подсел к дяде Хэшэгтэ.

— Как теперь станет жить Затагархан? Трудно ему будет… — Доржи задумался. — Дядя, — спросил он, — а где ваши родители?

— Я маленький был, когда они умерли.

— Кто же вас научил грамоте?

— Да так… чужой человек.

— Добрый, наверно, был?

Хэшэгтэ улыбнулся.

— Не добрее Мархансая.

— Как же так? — удивился Доржи. — А я думал…

— Да. Дорого обходилась мне каждая буква. Целый год у него даром овец пас. Покажет мне бывало одну букву, потом скажет: «Если хочешь узнать следующую, паси десять дней». Так год и прошел. Думаешь, легко было?

Доржи от удивления даже рот открыл.

— Почему же он так поступал?

— Хэ, почему… Не то что батрака грамоте учить, письмо соседу не хотел прочитать даром. Любил, чтобы его упрашивали, подарками одаривали. Придут без подарка — откажется, скажет, что очки потерял… Принесут подарок — Очки сразу найдутся. И приносили: людям же надо знать, что в бумаге сказано, может, Что важное. Вот какой человек был.

Доржи от кого-то уже слышал про этого человека. Кто же ему рассказывал?.. Нет, он, наверное, ошибся. Доржи занялся очагом — дрова в нем чуть Тлели. Но вот наконец дрова разгорелись. Появились красные, желтые, синеватые языки пламени… «Да ведь это Эрдэмтэ-бабай рассказывал! Ну да! Только тогда были не буквы, а краски, и нужно было не овец пасти, а за каждую краску терпеть пятнадцать щелчков».

Дядя Хэшэгтэ стал для Доржи ближе, еще дороже. «Какая счастливая дорога привела тебя к нашей юрте, дорогой и добрый дядюшка Хэшэгтэ! Живи у нас долго-долго. Будешь в нашей семье самым почетным, самым главным», — мысленно обращается к нему Доржи.

НАКАЗ ДЯДИ ХЭШЭГТЭ

На третий день после похорон Аюухан в юрту к Банзаровым вбежал Затагархан. Его глаза были заплаканы.

— Что с тобой? — участливо спросила мать Доржи.

— Мархансай бабушку обманул: сказал, что она плохо шкуры обработала, а сам другие подсунул…

Хэшэгтэ рассердился.

— Пойдем со мною к Мархансаю, Доржи.

В юрте были и пастухи и слуги. Мархансай пил чай.

— Я знаю тебя давно, Мархансай, — громко сказал Хэшэгтэ. — Ты еще в детстве был жадный. Пока, бывало, не отберешь у нас все бабки, спать спокойно не мог. Кто здесь богаче тебя и тайши? А тебе все мало! Слепую старуху обманываешь, бессердечный ты человек. А с сиротой как поступил? Священных богов не боишься! Ты обязан был позаботиться о сироте.

Мархансай молчал, только лицо его все больше наливалось кровью… Хэшэгтэ продолжал:

— Ты думаешь, что тебя все уважают и любят. Как бы не так! За что тебя уважать? Незнакомая русская женщина приютила сироту. А ты? Забыл, что и твой сын может остаться сиротой? Забыл народную мудрость: «Тело — тень, богатство — роса»? И сильный слабеет, и богатый, случается, становится нищим.

Никто еще так не разговаривал с Мархансаем. Даже сам тайша, когда Мархансай был явно виноват, не упрекал его такими словами.

Мархансай стал красный, как кусок сырого мяса. А потом вдруг закричал:

— Не тебе меня учить! Как ты смеешь, бездомный босяк!..

— Я сказал то, что вижу и думаю. Не умею, как иные, плевать в спину и хвалить в лицо.

Хэшэгтэ часто говорил Доржи, что слова, сказанные двадцати ушам, тяжелее, чем те, что сказаны только двум.

Мархансай понимал это и рассвирепел еще больше.

Как только Хэшэгтэ с Доржи ушли, Мархансай оседлал лошадь и помчался к Тыкши Данзанову. Он ворвался к нему, разъяренный, как зверь.

— Какой же ты зайсан? — закричал он с порога. — Тебе только за чужими бабами бегать! Настоящего порядка установить не можешь! Забыл, что у народа должен быть старший, так же как у шубы должен быть воротник?

Мархансай перевел дух и вновь стал кричать на оторопевшего зайсана:

— Это ты виноват, что какой-то нищий Хэшэгтэ, у которого нет даже слепой собаки и хромого ягненка, оскорбил меня, Мархансая!.. Да я у самого белого царя в почете, а он облил меня грязью, очернил при всяком сброде.

Мархансай не давал Данзанову слова сказать.

— Или ты наведешь порядок, или… я найду крепкую узду, покажу тебе середину дороги. Кончатся для тебя хорошие Дни…

Мархансай рассчитывался с Тыкши за все сразу — и за то, что тот выиграл у него кобылу, и за обидные слова, сказанные Данзановым в день скачек, и, главное, за неуважение к нему соседей.

— Вон сколько развелось саврасых без узды — всякие Ухинхэны, Еши…

В тот же день Данзанов явился к Банзаровым. Он не слез с коня, не зашел в дом.

— Эй, Банзаровы дома?

Цоли вышла к нему.

— Муж дома?

— Нет его, зайсан. В карауле он.

— Хэшэгтэ Нуктуев у вас? Позови его.

Хэшэгтэ вышел. Тыкши стал кричать:

— Ты зачем сюда приехал? Кто тебя приглашал? Как смел Мархансай-бабая перед всеми позорить? Ты кто — судья или большой чиновник, чтобы решать, кто прав, кто виноват? Немедленно убирайся отсюда, а то плохо тебе будет, дурная голова. До седых волос дожил и не образумился…

— Подождите, зайсан. Объясните: что я неправильного сказал Мархансаю?

— Замолчи, слушать тебя не буду… Поли, если он останется здесь, отвечать будете вы. Еще казаками называетесь… Пятидесятник ашабагадского караула… Пожалуюсь атаману, он твоего Банзара по головке не погладит. — Тыкши повернул коня и поскакал, провожаемый всеми собаками Ичетуя.

— Я не хочу делать вам неприятности, — задумчиво проговорил Хэшэгтэ. — Нужно уходить.

— Не уезжайте, дядя Хэшэгтэ. Если зайсан придет, мы скажем, что вы давно уехали, — вмешался Доржи.

— Поживите хоть несколько дней, — уговаривали и Бадма с Харагшаном. — Мы вас спрячем.

— Нет, дорогие мои… Я ни в чем не виноват. А невиноватые не прячутся.

— Что за скверный человек этот Тыкши! — покачала головой мать.

— Ругать его бесполезно. Не упрекаем же мы ворону за то, что она каркает, а не поет соловьем… Его не переделаешь. Надо уходить, я и так загостился.

Хэшэгтэ сложил свои пожитки, оделся. Попил чаю на дорогу. Мать завернула ему мяса и масла, принесла теплые носки и рукавицы. Он взял палку, поцеловал ребятишек. На прощанье сказал Доржи:

— Я передал тебе, Доржи, что мог. Но все это — только первый пригорок, первый твой шаг к знаниям. Учись русской грамоте. Будешь знать ее — крылья у тебя вырастут.

Старик замолчал. Потом вновь заговорил:

— Среди русских много умных людей с хорошей душой. Я пойду сейчас по улусам и всюду буду рассказывать про русскую женщину Марию, которая взяла в свою семью сиротку бурятку. Пусть радуются люди ее доброму сердцу. И слушай меня, Доржи. Всем, кто откроет мне полог своей юрты, я буду рассказывать о богаче Мархансае. Пускай никто не подъезжает к его коновязи! Пусть все честные люди сторонятся его!

Он еще раз поцеловал ребятишек, пожелал всей семье сытно и тепло жить.

Мальчики и мать проводили его до мостика через Ичетуй. Дядя ушел на север, в незнакомые дали…

А ведь дядя так и не успел ножны золотом покрыть, не услышал Доржи и его молитвы о том, чтобы хозяин не поднимал ножа на добрых людей…

Когда дядя скрылся за поворотом дороги, Доржи разрыдался, как маленький…

Через несколько дней приехал молодой парень и увез дорогой сундучок, который постоянно напоминал Доржи о его умном, хорошем дяде Хэшэгтэ.

У ТВОЕГО ОТЦА ЕСТЬ НАГАЙКА

Дядя Хэшэгтэ рассказал Доржи много смешных небылиц, трогательных легенд и чудесных улигеров. Он не жалел сил, чтобы научить мальчика грамоте. Самое интересное на свете, говорил дядя, — это книги.

Для неграмотного книги — что? Так, пустые крючочки на бумаге, рогатые и хвостатые загогулины. А для грамотного — мудрые наставления, описания далеких стран, жизни богов и баторов, загадки и сказки или грозные повеления высоких нойонов.

Как говорил Хэшэгтэ-нагса? Где-то далеко и давно жил ученый человек. Он написал мудрую книгу. Сам он, может быть, уже умер, а книга его все живет, люди ее читают, и человек, как живой, со всеми разговаривает… Понравились Доржи эти слова. Дядя Хэшэгтэ зажег у него в душе огонек, который всю жизнь теперь не погаснет, такое окно открыл, которое никогда не захлопнется.

И еще дядя Хэшэгтэ рассказал, что у русских много хороших книг. В тех книгах обо всем написано — что было, есть и что еще только будет. Каждая страница, верно, с золотой буквы начинается. Хоть бы кто-нибудь одну страничку потерял. Нет, не теряют. Наверно, пуще глаза берегут эти книги.

Может быть, надо было удрать тайком из дому, уйти с дядей? Ходили бы они везде вместе, смотрели, как люди живут… Доржи все кожи, все серьги увидел бы, которые Хэшэгтэ-нагса сделает, все его мудрые слова запомнил бы… А потом, если бы соскучился без матери и отца, без братьев и товарищей, без своей Хоройшо — самой горластой собаки улуса, прибежал бы домой. В Ичетуй каждый, наверно, дорогу покажет…

По матери он скоро соскучился бы. Такой мамы ни у кого нет. Она угадывает даже то, чего Доржи и сказать не успел. Едва замерзнут у негр ноги, как она протягивает теплые носки; только проголодается, как она ставит перед ним чугунок с едой. Издали увидит Доржи и сразу узнает, с какой новостью он бежит домой. Все по лицу у него читает, как грамотный по книге. Необыкновенная мать у Доржи!

Но Доржи не может во всем слушаться мать. Она не велит Доржи ссориться с мальчиками. Особенно наказывает дружить с Даржаем, сыном Ухинхэна. «Вы с ним в один день родились, — говорила она. — Ты утром, а Даржай к вечеру. Мать у него заболела, так я вас обоих грудью кормила. Значит, Даржай тебе вроде брата приходится». Пускай Даржай будет братом. Ну, а если Даржай задается, как же не подраться с ним? Нет, взрослые многого не понимают. Правда, Доржи теперь не до драк. Он из юрты почти не выходит. Все мысли у него о книгах. Даже улигеры Борхонока так, пожалуй, не занимали его, даже о Рыжухе перед скачками столько не думал.

Доржи решил прочесть все монгольские книги, которые лежат в сундуке. Одну за другой вынимал он их из сундука и сидел над ними до самого вечера, пока не темнело в глазах, буквы не становились одинаковыми и, как муравьи, расползались по бумаге. Но раньше Доржи думал, что все книги интересные. А оказалось не так. В сундуке их было много: «Книга предсказаний», «Приключения Гууша-багши», «Приключения Саран-хухы» и другие. В этих книгах описывались похождения богатых баторов, ханов. Вот откуда брал свои улигеры тот важный старик сказитель в синем шелковом халате, который останавливался у Мархансая! Хранилась в сундуке и «Летопись древности», написанная дедом дедушки Доржи. Но в ней совсем уж ничего не было интересного — имена лам и нойонов, описания пожаров, засух, суровых зим.

Может быть, интересные книги лежат на самом дне сундука? Но там остались только тибетские — узкие длинные листы у них не сшиты. На каждом листе раскрашенные изображения богов и богинь. Эти книги завернуты в истлевшие куски шелка. Некоторые лежат в длинных деревянных ящиках, как в гробах. Их никто не читал, они дремлют в шелку и атласе. Кому они нужны? Сколько ни старайся, все равно не поймешь ни одного слова.

Отец рассказывал Доржи истории про жизнь этих книг. Вот, например, самая большая. Эту книгу будто бы украл из тибетского дацана один лама. Говорят, он сначала предлагал за нее верблюдов, груженных золотом. Тибетские ламы не согласились. Тогда он украл книгу. Дедушка Доржи купил ее случайно у какого-то лекаря, и не за караван верблюдов, нагруженных золотом, а за безрогую коровенку… Вот другая книга, дед отдал за нее двух коней. Но дед зря отдал коней — неинтересная книга… Доржи сунул ее в сундук. Больше читать нечего. Потянуло к ребятам.

Услышав голоса мальчиков, Доржи вышел из юрты.

Ребята играли неподалеку — сделали изгородь из палок, а внутрь изгороди положили белые камни. Камни — это пасущийся скот. Самые мелкие камешки — телята и ягнята. Шагдыр играл в сторонке. Слышно было, как он кричал на Гунгара, который выщипывал руками жесткую траву и складывал в маленькие стога:

— Ты опять мало накосил! Зря только арсу мою жрешь, бездельник!

Доржи видел, что Гунгар боится Шагдыра. А тот покрикивал на Гунгара, ну совсем как отец.

— Доржи, иди играть с нами, — позвал Даржай.

— Он с нами теперь не играет. Он ученый — книги читает, — поддразнил Аламжи.

— А разве это плохо? — Доцжи обиделся.

— Мой отец говорит: только ленивые сидят за книгами, — заявил Шагдыр.

Даржай и Аламжи сердятся на Доржи: очень уж гордый стал. Чем бы ему досадить?

— А у нас ночевала тетя Мария, — вдруг вспомнил Даржай. — Она моей матери подарила лапчатые рукавицы — у Них каждый палец отдельно, можно даже иголку держать и шить.

У Даржая живот большой, на руках и ногах цыпки. Он смотрит на Доржи снизу вверх, и ему трудно сохранять гордый вид.

— К нам тетя Мария пришла бы ночевать, только у мае нет чистой, хорошей кошмы, чтобы постелить ей, — тихо проговорил Эрдэни.

— Когда тетя Мария приедет в другой раз, она у нас будет ночевать, — уверенно сказал Доржи.

— Ну да, будет она у вас ночевать… Мой отец хорошо говорит по-русски, — возразил Даржай.

— А мой отец хуже говорит, что ли? — Доржи рассердился.

— Все равно она у вас не станет ночевать. И даже не зайдет, — заявил Аламжи.

— Нет, зайдет. — У Доржи от обиды даже губы задрожали.

— А зачем она зайдет? — насмешливо сказал Даржай. — Твой отец казак, а у тети Марии отец на каторге умер. Она рассказывала. Его, может, казак убил.

— Нет, Доржи, не зайдет она к вам — вставил Аламжи. — Если-узнает, что здесь живет казачий пятидесятник, через порог не перешагнет.

— У вас, Доржи, в прошлом году сотник ночевал? — лукаво спросил Даржай. — Твой отец тогда так старался, что второпях заколол неприкосновенного барана — сэтэра… А если бы приехал станичный атаман? Отец свою голову разбил бы от усердия…

— Ну, да что с тобой разговаривать… Все вы из одной овчины скроены. Еще отцу нажалуешься. А у твоего отца есть нагайка. Ой, боюсь, боюсь!

Аламжи съежился, словно очень испугался. А Даржай стал хлопать в ладоши, прыгать вокруг Доржи.

Мальчики засмеялись.

Доржи сжал кулаки и кинулся на обидчика. Аламжи заслонил Даржая и насмешливо выкрикнул:

— Ты что замахиваешься? Подожди, когда станешь пятидесятником.

— Он будет и сотником. — Даржай высунул голову из-за спины Аламжи и снова спрятался.

— Конечно, будет!

— Да-а… — протянул Аламжи. — Мой отец говорит: казаки налогов не платят. Гордые, шашки носят…

Аламжи повернулся к ребятам:

— Пойдемте купаться, я нашел глубокое место. Ребята побежали, перегоняя друг друга.

Шагдыр взял прут, забрался на спину Гунгара и хлестнул его по ногам. Тот засеменил к дому.

Доржи остался один, присел на камень. «Подумаешь, нашел глубокое место… Без тебя разыщу… А вот буду пятидесятником, и сотником буду. Выше Усачева стану». Доржи зажмурился и представил себе: он въезжает на красивом коне в улусважный, в погонах. Даржай и Аламжи низко кланяются ему… Хорошо!.. Но тут он вспомнил сказку дяди Хэшэгтэ о кичливом зайце, разговор его с отцом о начальниках. Доржи даже покраснел… А что, если тетя Мария и вправду не захочет у них ночевать? Лучше жил бы отец дома, как дядя Ухинхэн. Нет, однако лучше, что отец начальник. «Казаки давно увезли юрты из улуса поближе к своим караулам, а мы остались… Если бы и мы уехали, никто бы меня не дразнил, — подумал Доржи, а потом все же-решил: — Без Эрдэни и Аламжи, без Затагархана и Даржая скучно было бы. Хорошо, что отец оставил нас в Ичетуе».

Доржи больше не сердился на ребят. Ему захотелось побежать к ним, вместе С ними нырять, ловить скользких рыбешек, сделать что-нибудь такое, чтобы все в улусе смеялись. Насмешил ведь он недавно взрослых. Это еще до ухода дяди Хэшэгтэ было. Запряг трех собак в тележку Затагархана, из прутика дугу сделал, колокольчик повесил… Надел старую шляпу, сделал из шерсти усы. Сидел в тележке важно, вроде нойона. Собаки тележку тащили, а он кричал во все горло: «Подати, подати платите! Опять будете на засуху да на бедность жаловаться, У кого денег нет — штаны отберем, у кого штанов нет — рубахи возьмем, у кого рубах нет — воротники от рубах снимем!»

…Когда через несколько дней приехал отец, Доржи впервые не побежал навстречу, впервые не снял седло с лошади, даже не похвастался, что умеет читать монгольские книги.

ТАЙЛАГАН

Дальние улусы уже не раз устраивали шаманские жертвоприношения — тайлаганы, а дождя все не было. Позвали и джидинские улусы шамана Сандана. Назначили тайлаган. Доржи упросил отца взять его с собой.

На вершине высокой горы Баян-Зурхэн горел большой костер. Издали он напоминал кисточку на верхушке остроконечной бурятской шапки. Рядом были разложены два кбстра поменьше. Около костров стояли большие чугуны, наполненные водой.

Когда Сандан кончил свой шаманский танец, мужчины принялись пить араки. Богатые привезли араки в расписных фарфоровых кувшинах, бедные — в берестяных туесочках, глиняных бутылях. Первые чаши были поднесены шаману и старикам. Затем выпила молодежь.

Неподалеку от костра стоял рыжий конь. Вот его подвели ближе к огню и черным платком завязали глаза. К коню подошел Эрдэмтэ с другими мужчинами.

Шкуру убитого коня с головой, копытами и хвостом набили сеном, повесили на высокий березовый столб, головой на северо-запад. Затем был задушен жирный баран. Его шкура вскоре повисла рядом с конской. Шаман взял немного жиру и бросил в костер: угостил духов.

С вершины Баян-Зурхэна ясно видно, что натворила жестокая засуха: на деревьях пожелтели листья, будто сейчас не разгар лета, а глубокая осень; трава редкая, белесая, как истлевшая солома. Кругом тихо — умолкли птицы, даже не слышно гудения пчел и шмелей.

Раньше с горы были видны блестящие ручейки и озера. Казалось, будто они кипят и людям жарко не от далекого солнца, а от этой близкой кипящей воды. Теперь же озера высохли, на их месте остались белые пласты солончака. Отсюда не видно, но все знают: над пересохшими озерами не летают больше неторопливые утки, там стоит неумолчный крик воронья, пожирающего дохлых рыб и лягушек.

Обмелела и Джида. Она бежит теперь узкой спокойной ленточкой. Только по самому берегу тянутся ярко-зеленые невысокие кустики. Эти островки свежей зелени манят и дразнят…

Люди сидят труппами. Вот о чем-то разговаривают разодетые в шелка зайсаны разных родов. Среди них и Тыкши Данзанов.

У большого камня примостились Еши и Холхой. Они говорят о новых жердях для своих тээльников, смотрят на широкий простор, открывающийся с горы. Удивляются, как широки и просторны степи, как обширны долины рек и как мало хорошей земли у простых людей.

— Посмотри-ка, — Еши показывает Холхою на склон ближней горы. Изрезанный клочками покосов и посевов простых улусников, он похож на заплатанный халат.

Доржи уже навострил уши: все ждет, что дядя Еши расскажет какую-нибудь веселую историю. И вот Еши вдруг подмигнул Холхою, показывая глазами на Мархансая, который подходил к ним.

— Я и раньше слыхал про эту корову, но не верил. — Еши сказал так, будто они с утра только об этом и говорили. — Если не брехня, то здорово, конечно. Неужели у нее в самом деле двенадцать сосков и все доятся? А много ли она молока дает?

— Говорят, каждый раз по два подойника надаивают, — в тон ему ответил Холхой. — А в иной день и больше. Доится так будто три раза в день.

— Три раза? — вытаращил глаза Еши.

— Ага. Так ведь у нее вымя вон какое! Вечером, когда корова домой приходит, оно чуть не по земле тащится.

— Вы про чью корову толкуете? — заволновался Мархансай.

— Это в ашабагадском роду, — небрежно бросил Холхой и снова повернулся к Еши.

Мархансай недоверчиво загнусавил:

— Корова с двенадцатью сосками? Не может быть.

А если и есть, так не к добру.

— Хозяин коровы, рассказывают, спрашивал у лам. Те сказали, что плохого в этом ничего не видят. Если бы, говорят, было три, семь, девять — это не к добру. А шесть, восемь, двенадцать — знак того, что хозяин быстро разбогатеет, — ответил Холхой.

— У меня в позапрошлом году теленок с шестью ногами родился, — вспомнил Мархансай.

— То ноги. А здесь соски. И все доятся.

— Нет, нет, брешут. Этого не может быть. — Но голос у Мархансая задрожал.

— Да и МЫ не особенно верим. Чтобы поверить, нужно своими глазами увидеть, своими руками потрогать, — проговорил Холхой равнодушно.

— Я не верю. Нет! — Мархансай махнул рукой.

Но сомнения уже терзают его. Если бы один Еши сказал такое, он и слушать бы не стал, но ведь и Холхой говорит… Родился же теленок с шестью ногами.

— Нет, это бабья выдумка. От баб всякую чепуху услышать можно, — успокаивал себя Мархансай, а сам уже видел чудесную корову. «Это же клад, — подумал он. — Сена ей нужно, как обыкновенной корове, а молока вон сколько дает… А насчет сосков, что ж, у собаки, например, сосков — как у урядника пуговиц, и никто не удивляется. То же и у свиней, которых русские держат. Почему у коровы не может быть? Что собака, что корова — все бессловесные четвероногие твари».

Некоторое время все молчали. Наконец Мархансай спросил у Холхоя:

— Молоко-то жидкое, однако?..

— У кого? А, у той коровы! Откуда нам знать? — пожал плечами Холхой. — Мы того молока не пробовали.

— Должно быть, жидкое, — сам с собой рассуждал Мархансай вслух. — У меня есть одна. Пеструха. Вымя большое, а молоко — синяя водичка. Мы его пастухам даем — арсу заправлять вместо сливок. А вот у Безушки вымя не больше моего кулака, а молоко какое! Нет, от большого вымени проку не бывает.

— Может, и в самом деле так, — согласился Холхой.

— Я-то уж знаю. Да и все подтвердят, — уверенно сказал Мархансай.

Холхой посасывал трубочку. Еши с равнодушным видом смотрел по сторонам. Мархансай вытащил свой кисет, полез за табаком. Как бы между прочим спросил:

— Это в ашабагадском роду? А в каком улусе, не слышали? Можно бы съездить, посмотреть…

— Были бы свободные лошади, почему не съездить, я бы съездил, — отозвался Еши.

— Я тебе дам кобылку, съезди, — неуверенно предложил Мархансай. — Сенокос еще не начался… А тебе все одно делать нечего. Только на хуре бренчишь.

В это время к ним подошел ашабагадский зайсан. Мархансай сразу к нему:

— Верно ли, зайсан, что в вашем роду есть необыкновенная корова?

Корова? Какая?

— У нее двенадцать сосков. И все доятся.

— Что? Двенадцать сосков? Вы что — спите или пьяны?

Холхой, Еши и все, кто был вокруг, громко расхохотались. Мархансай побагровел. От волнения рассыпал табак и даже не стал собирать. Посмотрел на Еши и Холхоя с ненавистью: «Бездельники», — и ушел.

…Вот наконец начинается — камлание. Шаман Сандан встает и идет, качаясь во все стороны, прыгает и приседает. У него железная шапка с рогами, увешанная колокольчиками и связками звонких раковин. Из-под шапки торчат нечесаные волосы. Лицо красное, с шапки свисают кусочки красной и синей материи. Они развеваются от ветра. Доржи подумал: «Сандан-шаман здесь так же прыгает и орет, как тогда в юрте у Аюухан».

В руках у шамана бубен.

Зачем он бьет по бубну то локтем, то коленом? А теперь вот держит бубен так, будто спасается от дождя… Какой противный звук! Зачем шаман замахивается бубном? Собирается бросить его? Взрослый человек, а кривляется.

Доржи вслушивается в заклинания, которые хрипло выкрикивает Сандан:

— Эхэ сагаан, тэнгэри, хозяин гор, тэнгэри! С шумом крылатым опустись, с ветром черным и ураганом состязаясь, опустись! Хозяин тайги, тэнгэри! С шумом и треском опустись, хозяев рек и озер опережая, опустись! О-о! О-о! О-о! — Изо рта шамана брызжет пена, глаза блещут безумным огнем. Он кружится на месте, бледнеет и трясется всем телом, точно в припадке, а затем делает прыжок и падает.

Доржи поглядывает на небо — может, и правда сейчас хлынет дождь? Но на жарком небе не то что тучи, не видно и легкого облака…

Доржи с ребятами отошли подальше, туда, где под чахлыми соснами сидят несколько подвыпивших казаков.

Молодой казак жалобным голосом начал песню;

От узды и от бича

Ленивым стал мой конь,

От седла и потника

Злым стал мой конь…

Как только он пропел «от закона белого царя несчастной стала моя судьба», приятели схватили его за руки и зажали рот.

— Что ты поешь?.. Тайша, станичный атаман здесь…

Они пугают парня атаманом и тайшой, которых здесь нет. Угроза действует, и он замолкает.

— Здесь зайсанов много… Они услышат…

— Пусть слышат! — снова кричит пьяный. — Мне наплевать! Я никого не боюсь, пусть они меня боятся!

— Замолчи, худо будет. Вот, видишь, пятидесятник идет, — сказал кто-то и показал на отца Доржи.

Доржи огорчился. Он знал, что многие песни нельзя петь, когда близко тайша, зайсаны, ламы. Теперь выходит, что их нельзя петь и при отце…

Доржи думает: как поступил бы отец, если бы он услышал песню казака, который бранил нойонов и тай-шу? Неужели заявил бы пограничному приставу? Неужели донес бы станичному атаману?

Ему вспомнились слова Даржая: «Все вы из одной овчины скроены… У твоего отца есть нагайка…» Неужели он был прав? Выходит, что не все встречи бывают желанными, не. все разговоры приятными. Есть люди, которых сторонятся, а есть такие, к которым тянутся всей душой. Почему бы таким людям не жить вместе?

Доржи решает: «Вырасту, поставлю в степи большую-большую белую юрту, созову всех лучших людей на свете — маму, дядю Хэшэгтэ, Мунко-бабая — и стану жить с ними.

Дядя Эрдэмтэ разрисует юрту узорами… Дядя Еши будет по вечерам играть на хуре, Борхонок — каждый день рассказывать улигеры».

А еще хотел бы Доржи, чтобы в той юрте жил русский мастер Николай, о котором рассказывал Ухинхэн. Доржи очень хочется увидеть этого мастера.

Взрослым хорошо. Они могут оседлать коня и уехать хоть на край света. А Доржи — кто его отпустит? Иной раз с ребятами в степи заиграется, и то от матери достается. Обидно даже…

Они сели бы с Николаем у очага, налили бы чаю из. медного чайника, разговаривали бы долго-долго… Доржи передал бы ему привет от Ухинхэна, от всего улуса. А Николай дал бы ему на прощанье чудесный камень. Повернешь его на ладони — все желания исполнятся: Мархансай каждый день весь улус саламатом кормить будет, у Эрдэмтэ новая юрта появится… Поднимешь камень над головой — обильные дожди прольются, опустишь его к земле — густые травы зашелестят. С этим камнем он все книги, какие есть, прочитает…

Можег, Мархансай проведал, что у Николая есть такой камень, потому и ненавидит его?

Совсем «недавно Доржи встретил Мархансая на берегу Ичетуя и, чтобы позлить его, спросил:

— Дядя Мархансай, говорят, что скоро к нам в улус Николай приедет. Он всегда у нас жить будет?

— Какой Николай?

— Бестужев. Из Петровского Завода.

— Брешут, брешут, — разозлился Мархансай. — Его сюда не пустят… Их всех надо было бы ссылать не в наш край, а туда, откуда не возвращаются. Там давно для них место заготовлено.

А потом Мархансай улыбнулся и неожиданно ласково спросил:

— А кто тебе про это сказал? Не Ухинхэн ли?

— Нет. Ребята говорят… Ваш Шагдыр тоже…

— Я вам покажу, безобразники! — снова озлился Мархансай.

Да, Мархансай ненавидит всех, кого уважают Ухинхэн, Еши, Сундай, Эрдэмтэ — весь улус.

Когда Доржи увидит Бестужева? И увидит ли когда-нибудь? Кто знает, всякое бывает на свете…

Загрузка...