Глава первая

БОРХОНОК

В юрте тихо. Изредка слышен писк ласточек, пролетающих над дымоходом. Доржи кажется, что ласточки смеются над ним: «Вот так мастер! Ну и мастер!»

Он делает лук, но работа подвигается плохо: в довершение всего нож, которым отец бреется и не дает его даже в руки ребятам, совсем затупился.

Вошла мать. Мальчик узнал ее по звону серебряных монет, вплетенных в косы, по тихому звуку сандаловых четок, которые она перебирает привычными пальцами. Доржи спрятал за спину лук и нож. Он ожидал, что мать станет ворчать: «Тоже плотник сыскался. Только соришь в юрте, да еще нож отцовский взял». Но она ласково взглянула на сына и поставила в угол кадушку с арсой — творогом из кипяченого кислого молока. Потом присела на кровать, надела наперсток из толстой кожи и принялась пришивать к своим унтам новые подошвы.

Доржи вновь взялся за работу. Лицо у него озорное, глаза черные и быстрые, щеки румяные, нос маленький, вздернутый.

Мать украдкой поглядывает на сына: рубашонка ему тесна, рукава короткими стали, штанишки продрались, сквозь дырочки видно смуглое тело. «Надо постирать, починить», — думает она.

Доржи увлечен работой. Лук все же получается на славу. Такого нет даже у его дружка Затагархана. А ведь тот все умеет делать. Пусть попробуют теперь прожорливые воробьи утащить с крыши сушеные пенки, пусть орлы вздумают поохотиться за ягнятами — только перья от них полетят.

Доржи устал. Он проснулся сегодня рано, вместе с матерью и весь день трудился. Сейчас бы в самый раз выйти на улицу и выпустить из нового лука певучую стрелу. Мальчуган собрался уже выйти из юрты и в это время услышал во дворе ребячьи голоса. На пороге он столкнулся с Аламжи и Эрдэни, сыновьями Эрдэмтэ — бедного соседа.

Мальчики запыхались. Торопились, видно.

— Борхонок к дяде Ухинхэну приехал!

Борхонок… Доржи знает, что живет он где-то далеко-далеко, за горами. Старики говорят: «За семь дней и ночей не пересказать всех улигеров, которые знает Борхонок».

Доржи любит улигеры. Только услышит, что где-то рассказывают сказку, — он уже там.

Мальчики побежали к юрте Ухинхэна. Бежать трудно: жарко и пыльно. Давно не было дождя. Цветов в степи все меньше и меньше, трава желтая, вялая. От быстрого бега ветер шумит в ушах.

У юрты Ухинхэна на белом войлоке сидит старичок в поношенном халате. Островерхая шапка с красной полинявшей кистью лежит рядом. Доржи разглядел, что руки у старика маленькие и высохшие — кости да сморщенная кожа. Он поглаживает редкую бороденку. Лицо доброе, в мелких морщинках. Их много, однако, целая тысяча. И каждая морщинка, даже самая маленькая, старается сделать на его умном лице улыбку.

Борхонок пьет чай. Перед ним на деревянном столике чайник, тарелка с растаявшим от жары маслом, пресные лепешки. Ему, видно, жарко; пот ручьями стекает за воротник, но старик не утирается, только все чаще моргает маленькими желтыми глазами.

Неужели это в самом деле Борхонок? Доржи разочарован. Знаменитый сказитель представлялся ему не таким — высоким, с широкими плечами, а борода, как крылья белоснежного лебедя…

В прошлом году приезжал же один улигершин, Доржи помнит: тот был в темно-синем шелковом халате, толстый и важный. Остановился он у богача Мархансая, говорил громко, смеялся раскатисто. Ребятишек одарил конфетами, стариков угостил нюхательным табаком. О своем приезде он заранее дал знать. Слушать того улигершина к Мархансаю собрались самые почтенные люди ближних улусов.

Чай в медном чайнике кончился. Борхонок отставил чашку, обвел собравшихся взглядом и сказал ребятишкам:

— Ну, внучата, запомните: когда говорится сказка, шуметь нельзя. Если будете мешать, я перестану рассказывать и уйду. А сейчас, — и Борхонок посмотрел на сына Ухинхэна Даржая, — принеси из юрты мой хур[11].

Хур знаменитого улигершина оказался таким же старым, как сам Борхонок. Старик провел по струне смычком. Тихо и плавно начался улигер.

Доржи, как зачарованный, смотрит на старика, будто ждет, что изо рта у него вылетит сказочная райская птица. В первый раз Доржи слушает такие улигеры. Тот улигершин, который в прошлом году останавливался у Мархансая, рассказывал о набегах грозных ханов, об их несметных богатствах — серебряных дворцах, золотых тронах. Борхонок же говорит о человеке, рожденном в дымной юрте, от простой, как у Доржи, матери. Он говорит о сильном и умном баторе, который борется против злых людей, страдает и побеждает. Доржи кажется, что батор, о котором поет Борхонок, живет где-нибудь неподалеку, в соседнем улусе, а может, это силач Балдан, работник Мархансая.

Улигершин осторожно касается смычком струны, и хур, как живой, подхватывает припев. Ему подтягивает сидящий рядом весельчак Еши Жамсуев.

На самом интересном месте Борхонок вдруг умолк. Это он, наверно, нарочно: видит ведь, что всем не терпится узнать, что было дальше. Его просят, уговаривают. Борхонок улыбается, в добрых глазах вспыхивают лукавые искры. Ему приятно, что все хотят слушать. Попроси он сейчас что угодно, улусники все отдадут, лишь, бы он продолжал. Каждый последнего барана приведет… Но Борхоноку ничего не надо, он не за плату рассказывает, он сам бы рад одарить самыми дорогими подарками всех, кто с такой любовью слушает его улигеры.

Борхонок продолжает сказ. Много бед причиняют юному богатырю злые недруги. Но он разгадывает их хитрые уловки одну за другой. Все облегченно вздыхают, когда батор выходит победителей в неравной битве; все рады, что его враги повергнуты в прах, что «с севера летящие вороны белыми днями их клюют, с юга пришедшие волки Черными ночами грызут».

— Так им, и надо! — вырвалось у кого-то.

Борхонок рассказывает теперь уже о счастливой жизни молодого батора и его сестры.

Вот улигер окончен.

— Будете еще слушать?

— Будем!

— Тогда сначала отдохнем, чаю попьем…

Доржи уже превратился в богатыря. Жаль только, что у него нет шубы с семьюдесятью пятью пуговицами. Он с грустью рассматривает рубашонку, потемневшую от пыли и времени. Зато лук у него не хуже, чем у настоящего батора. Сделан он, правда, не из рогов девяноста козлов, но это ничего, он такой же меткий.

Борхонок пьет чай. Выпил третью чашку и вдруг спрашивает у ребятишек:

— Ну, ребята, кто из вас станет улигершином?

— Доржи!

— Доржи!

Доржи чувствует, как у него пылают уши и щеки. Спрятаться бы куда-нибудь… Разве он сумеет рассказывать улигеры так, как этот старик?

Борхонок смотрит на мальчика добрыми стариковскими глазами.

— Ты любишь улигеры? — спрашивает он. — Но ведь все, кажется, любят их. Чтобы стать улигершином, этого мало. Мало и запоминать улигеры, повторять слышанное. Эхо вон повторяет каждый звук, а что в нем толку?

Старик обнял мальчика за плечи.

— Есть улигеры — как араки[12]… Они туманят голову. Если человек поверит в них, он пойдет по плохой дороге… А есть, — лицо у старика просветлело, голос зазвучал молодо, — есть улигеры, разгоняющие грусть, очищающие душу. Они зажигают в людях огонь смелости, дают им силу… Они дороги сердцу каждого честного бурята.

Эти слова мудрого старика, как золотые зерна, запали в душу маленького Доржи.

Собралось еще больше народу. Борхонок отодвинул чашку и начал новый сказ.

Время бежит незаметно. Кончается одна сказка, начинается другая. Вот уже и вечер… Послышалось густое требовательное мычанье. Это возвращается с пастбища скот Мархансая Жарбаева — самого богатого человека в улусе Ичетуй. Черные одномастные коровы огибают подножие Сарабды, широкой лавиной растекаются по степи. Облако густой пыли все ближе и ближе… Среди мычащих, дерущихся друг с другом быков и коров Мархансая суетятся мальчишки и женщины — улусные бедняки разыскивают своих коровенок, затерявшихся в чужом стаде. Проскакал на коне Мархансая его батрак, подросток Гунгар, отделяет от стада дойных коров хозяина. Слышны голоса женщин, сзывающих детей. Где-то лают собаки, плачет ребенок.

Близок закат. Солнце покрасило золотом перистые облака. Небо еще не остыло от дневного зноя. Но вот со стороны заходящего солнца подул ветерок. В розовых красках заката и ветерок кажется розоватым. Он принес горький дым кизяка, запах гнилых шкур и конского пота. Борхонок с удивлением огляделся.

— Кажется, уже вечер.

Он устало отложил в сторону хур.

— На сегодня хватит.

Доржи только сейчас почувствовал, что проголодался. Домой он пошел вместе со своими дружками.

— Почему ты не сделаешь себе хур? — спросил Доржи Затагархан.

— Некогда. Мама болеет. Как ей станет лучше, обязательно смастерю.

— Смастерить-то можно, а кто играть будет? — сказал Эрдэни.

— Был бы хур, а кому бренчать на нем — найдется…

— Ты не думай, это не просто — играть на хуре…

— Я знаю, как стать хорошим хурчи, — заговорил Доржи. — Нужно с хуром, — продолжал Доржи уже шепотом, — семь дней подряд выходить по вечерам на перекресток трех дорог. На седьмой вечер подойдут к тебе сзади, возьмут твои руки холодными пальцами и начнут водить смычком. А ты стой, не оглядывайся, не спрашивай, кто это. И тогда станешь лучшим хурчи…

Ребята притихли. Они идут мимо верблюжьей крапивы. Ее листья в сумерках кажутся черными. Вот стала видна покосившаяся коновязь. Здесь был чей-то летник. Гостеприимная, видно, семья жила — у коновязи до сих пор выбоина от конских копыт.

Вдруг из темноты раздался голос:

— Кто там?

Ребята вздрогнули, им вспомнился хурчи с холодными пальцами, который приходит на перекресток трех дорог. Когда же подошли ближе, разглядели: в крапиве оказалась бабушка Затагархана, слепая на оба глаза толстая старуха Тобшой. Возле нее пустое деревянное ведро. Колодец у них за юртой. От юрты к колодцу проложены жерди, чтобы Тобшой могла по ним находить дорогу. Кто-то утащил одну жердь, старуха заблудилась и попала о крапиву.

— Где ты бегаешь целый день? — заворчала она на Затагархана. — Дома ни воды, ни дров. — Старуха грузно поднялась и, тяжело дыша, пошла к юрте, держась за плечо внука.

— Не сердитесь, бабушка. Мы сейчас наколем вам много сухих дров, — утешил Доржи.

У ОЧАГА

Стало совсем темно. Доржи идет домой, посматривает на небо. Оно напоминает шелковую шубу богатыря, расшитую украшениями — звездами. Темные облака у самого края степи — точь-в-точь соболья оторочка… А луна в жидких облаках — как щит батора.

В юрте темно, и едкий дым режет глаза. «Так же темно было, наверно, в пещере, куда засадили храброго батора». Доржи подбросил в очаг несколько поленьев. Дрова загорелись, и в юрте стало светлее.

Мальчик осмотрелся. У стены стоит деревянное ведро, полное молока; он зачерпнул ковшом и жадно выпил.

Братья уже спят. Целый день ходили за овцами, устали… Жарко и весело горят дрова в очаге. Доржи подсаживается поближе, греет озябшие ноги, смотрит в огонь, и ему чудится, что в пламени очага возникают маленькие огненные люди. Они скачут на красных быстрых конях… Доржи видит, как развеваются у лошадей синие шелковистые хвосты и гривы… Огненные люди стреляют друг в друга искрами-стрелами. В пламени очага как бы оживают герои чудесной сказки Борхонока.

Во дворе залаяла собака. Она злобно кинулась на кого-то, потом виновато взвизгнула, и слышно, как теперь ластится. Обозналась, залаяла на знакомого, и теперь ей стыдно, наверно…

Толстая кошма у входа распахнулась, в юрту вошли две девушки — Жалма и Дулсан. Обе они сироты и пасут коров у богатея Мархансая Жарбаева.

— Мать еще доит коров?

— Не знаю… — неохотно ответил Доржи. Мальчику жаль было расставаться со своими видениями.

В юрту вошли сразу несколько женщин, и с ними мать. Как только она перешагнула порог, в юрте словно потеплело.

— Что это ты пропадаешь на весь день? — упрекнула она сына. — А я хотела тебе на штаны заплатки поставить.

Доржи закрыл руками рваные штанишки, спрятал ноги.

Мать сняла старую отцовскую куртку, надела зеленый халат, черную плюшевую безрукавку. Доржи следит за каждым движением матери. Она самая красивая, самая добрая и умная…

Доржи любит слушать разговоры взрослых. У мужчин бывает так: когда соберутся, закурят, а потом начнут разговаривать о засухе, о суровой зиме, о зуде[13], о чьих-то долгах… Помянут недобрым словом зайсанов[14] табангутских, сартульских, цонгольских… Потом кто-нибудь заговорит о тупом и злобном Тыкши Данзанове, о Гомбо Цоктоеве, о богаче Мархансае Жарбаеве. Все улусники знают о темных делах главы Селенгинской степной думы[15] тайши Юмдылыка Ломбоцыренова, но ругают его шепотом — лучше не связываться с этой черной свиньей. Ведь говорят в народе: «Если бедняк подерется с собакой — останется без подола, если свяжется с богачами нойонами — может остаться без спины». Соседи говорят, что тайша Ломбоцыренов часто стал пить араки с молодым тайшой Хоринской степной думы: значит, они затеяли черное дело. Так говорят соседи. Доржи хочется узнать, что это за черное дело… Или вот еще: Ломбоцыренов в степи второе лицо после бурхана-багши[16]. А недавно Доржи узнал, что тайша подарил жене иркутского губернатора соболей на несколько тысяч рублей. Зачем он подарил столько соболей? Он ведь совсем не добрый: приезжал в улус плотник, из-за сорока пяти копеек тайша его так избил, что у того на теле живого места нельзя было найти. У кузнеца Холхоя половину косы выдрал.

Хорошо бы узнать, кто выдумывает про тайшу злые, обидные песни, которые тайком распевают бедняки улус-ники. Повидать бы того человека… Но разве увидишь? Он живет, наверно, далеко-далеко…

Доржи любит также слушать рассказы охотников. Чудной они народ: думают, что все им верят. И тому, что на медведе они верхом ездили и лисиц за хвосты ловили. А один про медведя рассказывал, будто тот издалека принес дымную головешку и стал пчел из дупла выкуривать, чтобы медом полакомиться.

А может, все это и правда в тайге случается? Доржи ведь там не был… Не стать ли ему, когда он вырастет, охотником?

Но больше всего Доржи любит, когда на беседу собираются женщины… О чем они будут говорить сегодня?

Разные думы поднимаются у мальчика. Одни чуть тронут сердце и тут же исчезнут, а другие приходят, чтобы задержаться надолго, и гостят в сердце, пока новые не займут их место. Доржи давно собирается спросить отца: почему это Мархансай и Тыкши Данзанов говорят о женщинах обидные слова? Доржи слышал, как Мархансай сказал своему сыну Шагдыру: «Нечего мать слушать… От бабы не дождешься ничего, кроме сплетен». И еще сказал: «Лучше держать лишнюю собаку, чем ленивую жену». А вот Ухинхэн совсем другой, да и отец часто с матерью советуется. Доржи запомнились хорошие, красивые слова Еши Жамсуева: «Нет ничего на свете краше, чем матери наши». Это он сказал сегодня, когда Борхонок закончил свой улигер про батора и его сестру. Будь. Доржи батором, он вызвал бы Мархансая на битву, чтобы тот не смел обижать женщин. Правда, и Доржи нет-нет да и дернет за волосы какую-нибудь девочку. Но ведь это же девчонка. Доржи не любит плакс.

— Почему ты не спишь, Доржи? — спросила Дулсан.

— Пусть посидит, — заступилась мать. — Он любит послушать взрослых, не то что братья.

Доржи огляделся. В юрте собрались женщины-соседки. Доржи хорошо знает каждую из них. Доржи не раз видел их у костров, озябшими от ветра. Он видел, как они потрескавшимися руками терпеливо скоблили бараньи и козьи шкуры.

— Ну, девушки-невесты, соседки — редкие гостьи, поближе к огню! — пригласила женщин мать Доржи. — Всей работы не переделаешь. Давайте устроим себе сегодня праздник.

Женщины переглянулись и дружно расселись на потертых телячьих шкурах, на пожелтевших толстых войлоках, снятых со старой юрты.

— Не только к соседке зайти, на солнце взглянуть некогда, — вздохнула Жалма и подвинулась к очагу.

— Да, так, видно, всю молодость и проходим за чужим скотом. Под старость даже сломанного веретена не будет своего, — отозвалась Дулсан.

— Ваши годы еще впереди, — задумчиво проговорила соседка Димит, мать Аламжи и Эрдэни. — А вот мне каково, с кучей ребят…

— Обидно. Как ни стараешься, все равно от Мархансая доброго слова не услышишь. Он рот открывает только для того, чтобы выругаться… Глаза у него лишь затем, чтобы высматривать чужое добро.

— А куда денешься, Жалма? Где найдешь лучшего хозяина? У всех нас одна судьба: тропа чужого скота, кислая арса да рваная шуба, — с горечью сказала Дулсан.

Доржи не заметил, когда мать успела подогреть араки. Он увидел лишь, как она налила в желтую чашку дымящийся напиток и высоко подняла ее.

— Ну, кто из нас старше?

— Если считать, кто больше белых дней прожил, то старшей будет тетя Димит. А если считать, кто больше горя и обид перенес, то старше всех Жалма и Дулсан, — отозвалась Дарима, жена Ухинхэна.

Мать Доржи протянула полную чашку Димит. Та улыбнулась, бережно взяла чашку, трижды обмакнула в нее палец, подбросила капли вверх, по обычаю угощая богов.

— Пусть радушный хозяин будет богат, — сказала Димит. — Пусть будет счастлива на долгие годы хозяйка, у которой в доме крепкая араки. Пусть не скудеет ваш дом, не пустеет колыбель…

— Пусть всегда и полностью сбываются слова доброй соседки, — поблагодарила Цоли.

У Доржи сами собой закрываются глаза. Он прижимается к матери, дремлет. В юрте становится оживленнее, веселее… Женщины пьют по очереди. Мать наливает себе последней. Говорят все сразу. Говорят о том, что у Мархансая слабая араки. Это не к добру — таково народное поверье… Вспоминают, что у Дагдая единственная корова принесла двух телят. А он хоть человек и неглупый, вместо того, чтобы одного теленка убить и сжечь, еще радуется. Это, однако, тоже не к добру…

Потом женщины снова начинают осуждать Мархансая за жадность и грубость, и вдруг все разом заговорили о том, что этот сумасшедший старик вздумал волочиться за Янжимой, беспутной дочерью Тыкши Данзанова.

— Да ему ведь шестьдесят! Старый дурак забыл историю про ворону: как она вздумала плавать вместе с гусем, да утонула!

В юрте раздается дружный хохот.

— А нам-то какое дело? Мы из глупого Мархансая умного не сделаем, — и Дулсан протянула Цоли желтую чашку.

Все выпили еще.

— Вот какой Мархансай… Жених шестидесятилетний! — осуждающе говорит Цоли и качает головой.

— Да что вы на него напали! — смеется Жалма. — Шестьдесят да шестьдесят… Ему только пятьдесят девять.

Женщины сндва засмеялись, зашумели, заговорили все вместе. А Жалма наклонилась к Дулсан, они пошептались и вдруг затянули молодыми, звонкими голосами:

Конь Мархансая гнедой —

Иноходец или рысак?

Хозяин его седой —

Полоумный или дурак?

И, странное дело, никто раньше не слышал этой песни, а тут все в один голос подхватывают ее, будто сговорившись:

Хромому его гнедому

Подкова зачем золотая?

Жарбаеву гнилому

Зачем Янжима молодая?

Кажется, что песня опьянила женщин больше, чем араки. Перекинувшись несколькими словами, они задорно продолжают:

Мархансай сидит на гнедом,

Старый собой гордится.

Могила скучает по нем,

Он же решил жениться!

Будто солнечный луч заглянул в юрту — светло в ней стало и радостно. Все смеются. Доржи потихоньку приоткрыл глаза. Он не узнал соседок. Щеки у них разрумянились, глаза блестят, длинные косы падают им на грудь, в косах звенят серебряные кружочки монет. Словно и они смеются от радости. Мальчику показалось, что соседки вдруг переоделись во все лучшее, что у них есть, как в самый большой праздник.

Но веселый огонек задора горел недолго: все вдруг утихли, будто застыдились, что занялись недозволенным делом. Соседки прижались друг к другу и, покачиваясь в такт, затянули грустную-грустную песню о том, как-отец уезжал в далекий путь: «Было так жарко, что от зноя звенел раскаленный воздух». После нее о том, как провожают замуж девушку: «Сидя на верблюде уезжаешь. Отца и мать заплаканных оставляя, уезжаешь…» Девушка грустит на чужбине, тоскует по родным местам: «Все бы забыла — и сон, и усталость, лишь бы обнять родную мать, увидеть родную степь…»

Доржи слушает, но в ушах у него все еще звучит злая песня о Мархансае, которая только что родилась в юрте.

Он не может понять, как это женщины так быстро сложили новую песню. А если Мархансай-бабай узнает? Доржи ясно представляет себе его перекошенное злобой лицо, слышит его хриплую брань.

Доржи ведь мужчина, не то что женщины там или девушки, но и ему страшно. А те ничего, будто так и надо.

Мальчуган счастлив, точно ему доверили важную тайну. Ему очень хочется, чтобы женщины еще и еще пели эту хлесткую песню.

Плавный мотив убаюкивает Доржи. Он дремлет, прислонившись к теплым коленям матери. Та гладит его голову и тихо улыбается.

ЗАВЕЩАНИЕ МАРХАНСАЯ

Скалиста гора Сарабда, у подножия которой расположен улус Ичетуй. Повсюду торчат неуклюжие красные камни. Ни одного деревца… Камениста и гора Бурханта, мимо которой мчит вдаль свои воды стремительная Джида.

В тот день, когда в улус приехал улигершин Борхонок, по дороге из Селенгинска тихо брела серая лошадь. На телеге лежал, развалившись, Мархансай Жарбаев. Поднимая пыль, змеей извивался его бич. Широко огородил Мархансай долину с тучными солончаковыми травами. Привольно цастись его телятам и ягнятам — в тээльнике[17] хоть конские скачки устраивай. Он хотел бы еще шире загородить — всю степь, вместе с горами Баян-Зурхэн и Сарабдой, — да, видать, пока жердей не хватило Когда-нибудь, может, и загородит.

Показались летники улуса Ичетуй. Конь зашагал увереннее, осторожно вошел в открытую загородку, остановился у одной из юрт. Мархансай сел на телеге и прогнусавил:

— Эй, у Мархансаевых есть кто-нибудь?

Из юрты вышла его жена Сумбат — полнотелая, широколицая, с тонкими губами. На ней круглая бархатная шапка, широкий синий халат со множеством мелких складок. Мархансай смотрел на жену так, будто видел ее впервые.

— Скажите, Мархансай Жарбаев здесь живет? Вы чья будете, красавица молодуха? Можно ли у вас переночевать? Есть ли у вас араки? Говорят, вы очень скупые…

Жена ответила в тон:

— Что вы, что вы… Мы не скупые. Заходите, найдется и араки, ночуйте у нас.

Мархансай засмеялся, он доволен ответом жены. Сумбат подошла.

— Давайте руку, я помогу вам слезть.

— Уходи, уходи. Сам управлюсь, без баб. Где сын?

А сын уже подбежал к отцу. Ему лет двенадцать-тринадцать. Из-под шапки торчит жидкая косичка. Лицо испуганное, бледное. Под носом у него всегда мокро.

— Ты, парень, чей?

Малец выпятил грудь и прокричал, как учил его отец:

— Я внук Жарбая Тосотоева, племянник Галсана Тохтохоева, сын ахайхана Мархансая, сильный и умный Шагдыр!

— Молодец парень!

Шагдыр взял отца за руку, а отец, видно, много араки выпил, спотыкается, наступает на полы своего засаленного зеленого халата. Он заходит в юрту, ложится на кровать и внимательно смотрит на сына. Подумав, говорит:

— Ты мой сын, Шагдыр. Я, возможно, когда-нибудь умру. Слушай мое завещание.

— Отец… вы уже говорили… У меня жарится баранья печенка… Сгорит…

— Пусть хоть целый баран сгорит, не отпущу. Ну, какое завещание ты знаешь?

Шагдыр недовольно сопит, ему не хочется оставаться в юрте.

— Ну?

— Вы говорили: «Помни, если кто беден, значит такая у него судьба. Никого не надо жалеть, ни о ком не надо заботиться. Перед тем как дать кому-нибудь в долг, подумай, сможет ли он вернуть». Это первое завещание.

— Дальше…

— «Никогда не давай взаймы родственникам. Лучше дай чужим: скорее получишь, да еще и с выгодой».

— Правильно.

— «Скот оберегай как от волков, так и от чужих людей. В богатстве сила…»

— Молодец, Шагдыр… Ты и впрямь не дурак.

— «Лучше держать лишнюю собаку, чем бестолковую жену». Вы еще сказали, что бедные приходят, чтобы украсть, а богатые — чтобы породниться…

— Верно!

— Не велели торопиться в дацан[18] жертвовать.

— Еще?

— Отец, печенка, наверно, сгорела.

— Пускай горит. Нос вытри…

Шагдыр продолжает однотонно, как молитву:

— «Если бедный спросит: «Сколько у вас скота?» — нужно отвечать: «Меньше, чем у тебя вшей». А если об этом спросит богатый, сказать ему: «Если хотите породниться, то мяса хватит на свадьбу, скота на приданое и на калым».

Шагдыр умолк, ковыряет пальцем в носу.

— Что, забыл? «Если кто-нибудь один раз…»

— A-а… «Если кто-нибудь один раз кинет в тебя кизяком, десять раз кинь в него камнями. Не давай себя обижать, обижай сам: раз ты богат, у тебя найдутся защитники и заступники». Печенка, однако, совсем сгорела…

Мархансай буркнул:

— Убирайся, надоел…

— Да он не о печенке тревожится, — сердито говорит Сумбат. — К Ухинхэновым приехал этот, как его… Борхонок. Он туда хочет удрать, все мальчишки там.

Мархансай нахмурился.

— Тогда сиди дома. Нечего всяких болтунов слушать. Лучше бы этот брехун молитвы читал.


Скоро и в соседних улусах узнали, что в Ичетуе гостит Борхонок, приехали послушать, пригласить к себе. Утром у юрты Ухинхэна опять собрался народ. Когда Борхонок напился чаю, Ухинхэн сказал ему:

— Вы рассказали нам много улигеров и сказок, поведали много мудрых загадок. Но наши улусники обижаются: об Ичетуе даже не обмолвились. Разве нечего сказать о нем? — Ухинхэн широким жестом показал вокруг себя. — Смотрите сами… Вот наша Джида. Она родилась на вершине Уран-Душэ[19]. Говорят, что белые лебеди спели ей песню о быстром прозрачном Зэлтэре — смелом брате ее. И вот Джида и Зэлтэр встретились в долине Закамны и помчались дальше, к старшей сестре — реке Селенге. Более трехсот верст нужно огибать горы, преодолевать пороги… Селенга понесла их к Байкалу. А какие горы стоят вокруг! — продолжал Ухинхэн. — Вот Бурханта и Сарабда, Баян-Зурхэн… Разве не достойно все это похвального слова улигершина?

Доржи понравились слова Ухинхэна. Как он о Джиде красиво говорил! Какие названия — Уран-Душэ, Зэлтэр! Может, и нет на свете такой горы и такой реки… Не думал Доржи, что Ухинхэн, всегда молчаливый, угрюмый, может так красиво говорить.

Борхонок покачал головой.

— Да, у вас красиво вокруг. И горы, и реки… А как люди живут? Я бы хотел сложить песню о счастливом улусе, но, — старый улигершин тяжело вздохнул, — не встречал таких улусов. Посмотрите на Ичетуй… Повсюду дырявые и дымные юрты. Если бы в этих юртах люди всегда сытно кушали и тепло одевались — другое дело. Но и этого нет.

— Да, не всегда мы сытно едим! — прервал Эрдэмтэ и с тоской оглядел всех.

— Всем слабым нет ни житья, ни прохода. В лесу паук сплел паутину и ловит мух и бабочек, а среди людей жадные и жестокие оплели несчастных соседей паутинами долгов и хитростей. Каково все это видеть и слышать и самому терпеть? Разве об этом сложишь хороший улигер? Лучше помолчать. Вот если бы вольная птица порвала могучими крыльями паутину, которую сплел пузатый паук, тогда другое дело. Я воспел бы ее самыми дорогими словами.

— Слышали? — улыбнулся Ухинхэн и оглядел собравшихся.

Улусники словно впервые увидели свой Ичетуй: в середине улуса, как четыре пуговицы — две белые и две черные, — войлочные юрты и деревянные летники Мархансая. Во все стороны тянется от них зубчатая городьба.

В наступившей тишине прозвучал голос Ухинхэна:

— Вы правы, почтенный гость…

Кто-то сказал:

— Сложили бы улигер про будущее наших детишек…

Борхонок погладил голову мальчугана, стоявшего рядом, и ответил:

— И про них рано слагать песни. Станут настоящими людьми, будут стараться для народа — народ воспоет их в своих песнях… Ну, я поеду, пока прохладно.

Все провожают старика.

— Приезжайте чаше!

Среди провожающих — Доржи.

«Почему, — думает Доржи, — дядя Ухинхэн обрадовался ответу Борхонока? Будто знал, что тот скажет… Зачем тогда заговорил об Ичетуе? Надо спросить об этом дядю Еши…»

БАЛДАН

Говорят, Мархансай не помнит, сколько у него скота, — дальше десяти счета не знает. Может быть, и так, но зато он прекрасно знает, кто и сколько дней должен на него работать. Никому не известно, что за божницей, где стоят бронзовые божки — бурханы, и лежат тибетские книги, у Мархансая хранится бумага, вся исписанная. Мархансай не умеет написать ни одной буквы и ни одной цифры. Он выводит на бумаге какие-то закорючки. Если закорючка напоминает хур — это Еши Жамсуев, если молоток — это кузнец Холхой, косу — это Эрдэмтэ. Если напротив косы выведены четыре кружочка, значит Эрдэмтэ должен отработать четыре дня. Значок, похожий на грабли, изображает старика Мунко или его сына Сундая. Есть значок и для тайши Ломбоцыренова: лук и стрела.

Если Мархансаю кто-нибудь должен, он ночей не будет спать, пока не получит. А когда сам должен кому-нибудь — не торопится отдавать. Попросят у него: «Не пора ли вам, Мархансай-бабайхан, отдать мне полтинник?.. Ведь я же трижды его у вас заработал», — Мархансай насмешливо ответит: «Отдам, отдам. Разве будет такой день, когда тебе деньги не понадобятся? Разве будет такая зима, когда тебе сено не окажется нужным?.. Вот, может, будущей зимой получишь. Потерпи. Терпеливых бурхан-багша любит».

Говорят: «У Мархансая богатство во дворе, у Ломбоцыренова — в сундуке». И это правда: Мархансай не копит ни золота, ни серебра. По одежде его не отличишь от бедных соседей. Зимой он носит засаленную овчинную шубу, а летом — старый зеленый халат, посмеивается, что красивая одежда укорачивает жизнь. В доме у него все слуги — безродные сироты из других улусов: с такими меньше хлопот.

Мархансай издавна мечтал о батраке, который бы все умел и работал безропотно, не болел ни разу, не жаловался ни на голод, ни на холод.

И здесь Мархансаю повезло. Подвернулся такой человек.

Вот как он попал к Мархансаю.

Около дороги, ведущей в Селенгинск, лежит большой камень. Лежит он, говорят, с тех пор, как бурхан-багша создал землю. Люди назвали этот камень «Каменное седло». И вот однажды, три года назад, из Селенгинска вернулся Еши Жамсуев и рассказал, что камень перебрался через дорогу и лежит теперь на новом месте.

Ему не поверили.

— Однако, Еши, это не у дороги камень, а у тебя в голове какой-то камушек сдвинулся, — пошутил кузнец Холхой.

Улусники рассмеялись, а Еши обиделся. Но все же несколько человек, из самых любопытных, не удержались и поехали. Камень действительно лежал не там, где всегда. Он был повернут не к заходящему солнцу, как раньше, а к восходящему…

Среди улусников пошли тревожные толки, отправили посланцев в буддийский храм — дацан. Приехали пять лам[20]. К камню на молитву собрались люди. Ламы потребовали, чтобы жертвовали коров, коней, деньги. Они замесили тесто и стали раскатывать его на опрокинутых чугунах, чтобы от сажи и копоти тесто стало черное. Затем они слепили фигурки невиданных страшилищ. Это были не люди, не звери, не птицы. Они таращили на людей слепые бельма бумажных глаз. Из раскрытых пастей торчали красные тряпичные языки. Но когда все было готово для молебствия, появился мальчонка — пастушонок богача Ганижаба, из соседнего улуса.

— Я знаю, кто камень перетащил… Сам видел, — объявил он. — Вон дядька сидит…

Это и был Балдан.

Его подозвали. Тот плюнул на ладони и поднял камень.

Что делать? Ламы испугались: силач Балдан вылил им на костер дохода ушат воды. Надо как-то выкручиваться.

— У него нечеловеческая сила, — сказали они. — Он колдун. Надо отсечь ему руки.

Если бы не Мунко-бабай, плохо пришлось бы Балдану. Старик сказал:

— Почтенные ламы! Этот человек прославит наш улус. Сохраните ему руки…

Его поддержали все старики. Пришлось ламам уступить. Тогда они сделали из черного теста две огромные руки, слегка помазали их кровью Балдана и закопали в глубокую яму. Это было сделано ночью, при свете костров, под визгливую музыку трубачей из дацана.

А утром Балдана разыскал богач Ганижаб.

— Иди ко мне жить, — ласково сказал он. — Я буду одевать тебя, а ты — подсоблять мне в работе…

За ночь подобрел и Мархансай.

— Для тебя, Балдан, у меня найдутся и арса и овчина. Приходи ко мне жить…

Мархансай и Ганижаб знали: есть расчет держать работника-силача. Они даже поссорились из-за него. Балдан согласился жить у Мархансая. На то были у него свои причины. Об этом знала только Жалма.

И вот живет уже три года Балдан у Мархансая, работает за семерых. Мархансай иногда хвастается:

— Если бы не я, отрубили бы тебе руки, Балдан. Это я спас тебя, шепнул старикам.

Балдан слушает молча, не отвечает.

В улусе о Балдане ничего не знают. Поначалу пробовали расспрашивать его, кто он и откуда, но ничего не добились. И вот одни решили, что он стал таким молчаливым после пережитого горя, поговаривали даже, что он потерял всех родных; другие обвиняли его в гордости, а третьи сочувственно вздыхали — просто дураковат парень…

Жалме очень хочется побольше узнать о жизни Балдана. Она понимает, что судьба у них с Балданом одинаковая, хотя не похожи они друг на друга, да и по возрасту Балдан гораздо старше. Жалма думает, что когда боги разделяли людей на богатых и бедных, она и Балдан попали в одну кучу. Боги тогда сказали, наверно, богачам: «Вы всегда будете сытые, гордые. Мы будем вашими заступниками». А беднякам боги завещали терпеть. «Нет вам на земле ни счастья, ни сытости, — сказали боги, — ходите с голодным брюхом. Вам и собакам у нас одна цена — служите хозяевам, сносите побои, да не жалуйтесь, а то еще хуже будет. Терпите!» Жалма рада, что теперь она не одна, благодарит богов за то, что они привели Балдана в Ичетуй.

Ведь надо же было случиться! Жалма пасла в степи овец Мархансая. День был жаркий, овцы стояли, сгрудившись недалеко у дороги. Жалма сидела на Каменном седле, рядом лежал на траве пастушонок богача Ганижаба.

— Гляди-ка, — мальчик показал Жалме на дорогу, — какой здоровый дядька идет.

К ним подошел парень — большой, неловкий, с кожаным мешком на плече. Лицо спокойное, полное. Глаза добрые. На широком носу чуть заметная горбинка. Из мешка торчали топор — ну, никак не меньше конской лопатки, — молоток с кузнечную кувалду и огромная горбатая коса. Он не сказал громко «амар сайн», а только кивнул и что-то буркнул себе под нос. Сел рядом. Долго смотрел на Жалму, на веретено, которое она не выпускала из рук, потом спросил:

— Ты чья будешь? Как живешь?

О чем говорить с незнакомым парнем? Встать да уйти… Но Жалма не ушла, стала рассказывать. Слушала себя, удивлялась, что так доверчива. Может потому, что никто еще не спрашивал ее раньше, чья она и как живет…

Девушке показалось, что Балдан неодобрительно поглядел на нее, когда она кончила: вот, мол, какая болтливая… А он взглянул на Жалму и сказал:

— Вместе будем. Ты мне вроде сестры станешь.

— Как же вместе? — удивилась Жалма.

— Ну да, вместе. Я у твоего хозяина жить буду, работать.

— Не знаю, возьмет ли вас Мархансай. Побоится. Вы вон какой большой…

— Возьмет. Богачи любят сильных работников. А ну, встань с камня. Гляди.

Балдан раскачал Каменное седло, поднял его и, тяжело ступая, перенес на новое место. Бросил, вытер руки о штаны, скупо улыбнулся.

— Видала? Возьмет он меня. Я сейчас в Инзагатуй иду. На днях вернусь.

Пастушонок Ганижаба смотрел на Балдана с восхищением. А в сердце Жалмы зародилась какая-то смутная надежда. Степь вдруг показалась ей шире, небо выше, травы мягче, солнце светлее.

Жалма повидала немало батраков, бродяг. Все они похожи друг на друга, забитые, робкие. Ходят тихо, говорят шепотом; когда им смешно, зажимают рот ладонью, будто никто не должен слышать их смеха.

А Балдан? Балдан, видно, совсем другой. Вон какой… Куда до него богачам! Мархансай толстый, кривоногий, руки до колен. А Ганижаб вовсе гнилой старикашка, от ветра качается.

Балдан и в самом деле оказался не таким, как все. Он ни перед кем не гнет широкую спину. И Жалма вдруг почувствовала себя спокойней. Посмотрит на него и подумает: есть плечи, которых и Каменное седло не согнет; есть ноги, которые любой дороги не устрашатся; есть сердце, которое не только для себя бьется. Ей хотелось всегда быть с ним, заботиться о нем, гордиться им.

Это чувство зародилось вдруг, еще при первой их встрече. И если бы Балдан задумал тогда уйти совсем, она сама остановила бы его: «Останьтесь! У Мархансай-бабая найдется для вас работа».

БОГИ НАКАЗАЛИ…

Жалма рано поняла, что все на белом широком свете делается так, как повелось издавна. Деревья и травы тянутся вверх, вода течет вниз. Скоту страшны волки, слабым — сильные. Когда говорит хозяин, батрак должен молчать. Выплаканные в степи слезы облегчают душу.

Этой мудрости ее научила жизнь. Зачем же святые боги стали соблазнять ее пустыми мечтами?

Грешно завидовать тому, что предназначено для других. Ведь сами боги при рождении Жалмы запретили ей, видимо, носить дорогие халаты, звонкие серебряные украшения. А с тех пор, как поселился Балдан у Мархансая, она стала думать о них… Нет, чужого Жалме не надо… Просто захотелось хоть один разок, хоть ненадолго снять сермяжные лохмотья, взглянуть на себя в дорогом нарядном халате. Ой, как захотелось! Как-то размечтавшись, она вообразила себя нарядной и мысленно сказала чванливой Янжиме: «Посмотри, разве я хуже тебя?» Подумала и от испуга зажала ладонью рот, оглянулась, не подслушал ли кто-нибудь ее глупые мысли.

Если бы у нее была хорошая одежда, и Балдан, наверно, был бы ласковее…

Будто что-то дремало в ней, а теперь проснулось, громко и требовательно заявило: «Ты ведь тоже молодая, Жалма».

Жалма сидела в юрте хозяина, сбивала масло. Сметаны полная кадушка. Хоть бы попробовать… Но нельзя, сметана хозяйская. Она стала густая-густая — того и гляди, сломается толстая палка, которой Жалма мешает в кадушке. Начали появляться рябоватые пузырьки, и вот уже масло готово.

Жалма заметила на кровати связку ключей — хозяйка, видать, забыла. Она знает: этот носатый — от красного сундука. В нем лежат наряды Сумбат-абагай, ее приданое — дорогие, красивые халаты. В солнечные дни она развешивает их во дворе — проветривает.

После свадьбы она их не надевала: Мархансай-бабай сам не носит хорошую одежду и домашним не разрешает, сердится. «Пусть, говорит, городские бездельники наряжаются…».

«А что, если открыть сундук и померить шелковый халат? — вдруг подумала Жалма. — Всю жизнь потом вспоминала бы…» Она сразу же положит его на место, так, как лежал, положит… Никто и не узнает, она ни одной ниточки на нем не тронет, ни одной бусинки-слезинки не уронит. Померит, посмотрит и снимет. Разве есть в этом грех?

Девушка выбежала из юрты, огляделась вокруг, поблизости никого не было. Даже птицы не летали над юртой. Вернулась, подошла к сундуку. Почему так трясутся руки? Жалма с трудом вставила ключ, повернула. Замок открылся со стоном и скрежетом. Она отшатнулась, потом медленно подняла тяжелую крышку. Ее обдало затхлостью, спертым, тяжелым воздухом.

Вот новый светло-синий халат… Толстый шелк шуршит под руками. Синие выпуклые драконы, оторочка из узорчатой парчи…

Она скинула лохмотья, натянула халат, оправила складки, оглядела себя и справа, и слева. Ой, как хорошо сидит! Прямо как на нее сшит… Нарядная была Сумбат-абагай, когда выходила замуж за Мархансая, впервые переступала порог этой юрты! И хорошая, наверно, была. Это Мархансай испортил ее — не злую, не жадную.

Девушка достала из сундука нарядный головной убор — даруулга, весь в алых кораллах, разноцветных бусинках. Со всех сторон свешиваются звонкие серебряные украшения и монеты. На монетах цари. Они смотрят на Жалму с доброй улыбкой. Тяжелый же этот даруулга, если долго его носить, шея заболит…

Жалме очень хочется посмотреть на себя. Она взяла в руки орхимжо — широкую красную ленту, которую Сумбат берет на молебны. Надела на грудь четки с круглыми деревянными корольками, повесила на шею иконки с изображением богов. Теперь бы выйти и показаться людям. Пусть бы взглянули на нее в шелках и парче, в звонком серебре и кораллах!

Вот лежат золотые серьги-колючки, а у нее и уши не проколоты… Ой, как хочется показаться всем, всем. Сказать бы Янжиме, Сумбат, Мархансаю: «Не гордитесь! Богачи родятся тоже голыми, как и пастухи-.. Это вы потом наряжаетесь».

Сколько времени прошло! Как не хочется снимать нарядный халат! Жалма ходила вокруг очага, делала вид, что принимает дорогого гостя, подносит ему угощение. Подошла к божнице, чтобы боги взглянули на нее, нарядную, красивую… Жалма будто сон видит, будто сказку чудесную слышит. Вот если бы сейчас зашел Балдан!

Но не Балдан, а Мархансай-бабай вошел в юрту. Следом за ним и Сумбат-абагай. Они остановились на пороге, не сразу узнали Жалму, приняли за богатую, знатную гостью. Потом увидели ее Засые ноги, лохмотья, лежащие на полу у кровати, и все поняли. Сумбат-абагай застонала, а Мархансай-бабай первый раз в этом году захохотал. Его смех перешел в злобное рычание.

У Жалмы подкосились ноги, она присела на пыльный пол.

— Ха-ха-ха… — прохрипел Мархансай. — Кто это такая? Какого нойона дочь? Голая дура в шелка вырядилась… Это ты, Сумбат, вожжи распустила…

— Я ей покажу! — взвизгнула Сумбат. — Мой лучший халат напялила! Вместе с паршивой шкурой сдеру!

— Бей ее, бей! Чтобы и свои лохмотья натянуть не могла!

— К коню ее привязать да протащить по улусу. Пускай люди на голодранку в парче посмотрят, со смеха попадают. А потом бичом ее, бичом…

Затряслась от страха Жалма. Жутко стало в юрте-На подоле халата зашевелились хвостатые синие драконы… На голове будто не дорогой даруулга, а раскаленный чугун оказался. Над ее ушами зашептались, стали пересмеиваться серебряные цари на холодных монетах.

Сумбат подошла к ней боком, на цыпочках, будто подкралась, белые тонкие губы сжаты, руки вытянуты вперед, как у слепой. Сдернула четки. Раскатились по полу деревянные шарики, расползлись, как живые пауки. Со звоном упали бронзовые иконки. Сумбат сорвала с головы Жалмы дорогой коралловый венок, хотела ударить им по лицу, да побоялась испортить. Схватила орхимжо, скрутила жгутом и стала хлестать по глазам, в кровь рассекла губы и нос. Мархансай то рычал, то смеялся, то гнусаво ругался.

Солнце уже склонялось к закату, а Жалма, босая, полуголая, все ползала по полу, собирала рассыпанные четки. Глаза помутились от слез.

— Все найди! Все до одного, их было сто восемь, — кричала Сумбат.

Жалма собрала сто четыре, а остальные как сквозь землю провалились. Она не знала, что Сумбат держала их в своей потной ладони, спрятала, чтобы продлить мучения Жалмы.

Жалма терпела все молчаливо и покорно. Она упрекала только себя — не надо было трогать чужое, не надо было и думать о дорогих нарядах, раз не суждено их носить. Вот боги и наказали ее руками хозяев за дерзкие, недозволенные мечты.

ЗА ОТАРОЮ

Узкие серые облака кушаком опоясывают небо и заканчиваются темной кисточкой на востоке.

У отлогого подножия Баян-Зурхэна пасутся разномастные овцы улусной бедноты. Некоторые острижены, с других свисают темные клочья зимней шерсти. Богачи, у которых тысячные стада, давно остригли своих овец, а у бедноты, видно, руки не доходят, некогда позаботиться о своем хозяйстве.

Повыше, на каменистом уступе, сидят пастухи-ребятишки. Самый старший из них — Харагшан, брат Доржи. Младшие — ровесники Даржай и Аламжи.

Степь притихла, словно придавленная тяжким зноем, засухой… Мальчикам хочется найти тенистое дерево, улечься под его смолистые ветви на душистой траве, на мягком, чуть влажном мху. Уснуть бы и проснуться вечером, когда повеет тихий ветерок, выглянет прохладная светлая луна.

Доржи лежит на спине, смотрит сквозь прищуренные ресницы на далекое небо. Он открывает глаза, яркие лучи солнца режут их до боли. Он снова прикрывает веки и видит лишь полоску синего-синего неба. По небу бегут одно за другим легкие серебристые облака. Доржи напряженно вглядывается. Увидеть бы сейчас хоть одну звездочку. Глаза устали, и Доржи начинает казаться, что он видит тени каких-то диковинных синих птиц.

Ему вспоминается Борхонок. И облака сразу превращаются в быстро мчащихся всадников, которых смелый батор ведет в бой со злыми недругами. Доржи широко открывает глаза, и видение исчезает.

Мимо мальчиков стремительно пролетают желтогрудые ласточки. «Не эти ли смелые ласточки разорвут в лесу паутину, которую сплел паук. Может, тогда у Борхонока будет новый улигер?» Слышится далекий лай собак. Доржи видит с пригорка родной улус. Посредине большие белые юрты Мархансай-бабая, среди широких тээльников, загороженных жердями, а вокруг расположены в беспорядке далеко друг от друга темные и маленькие юрты соседей. Тихие они, словно дети без отца и матери. Не видно ни телят, ни лошадей вокруг.

Становится все жарче и жарче. Чем выше солнце, тем ленивее и неразговорчивее пастухи. Овцы тоже утихли, прижались друг к другу, замерли в ожидании вечерней прохлады.

В. Ичетуе только Мархансай Жарбаев и Тыкши Данзанов нанимают пастухов. Остальным не на что, да и незачем нанимать их: у многих никогда не было больше трех баранов, у всех же улусников вместе не соберется овец на половину Мархансаевой отары. Ичетуйцы сгоняют своих овец в общую отару и пасут по очереди. Каждому хозяину приходится пасти раз в месяц, а то и реже. За овцами ходят ребятишки. Кое-кто, правда, им не доверяет: «Какая на ребят надежда… Заиграются и вспомнят про овец, когда все волки будут уже сыты». Но плохо ли, хорошо ли пасут ребята, а овцы целы.

Доржи лежит с прищуренными глазами, слушает, как гудят в воздухе мухи, звенит от зноя степь. Но вот заговорил Даржай:

— Давайте загадки загадывать.

— Скучно. Сам себе загадывай, — лениво отвечает Харагшан.

Загадки… Доржи обидно, что загадок он знает меньше, чем Даржай. Улигеры — другое дело. Длинные улигеры запоминаются легко, а короткие загадки вылетают из памяти, не держатся в голове. Загадка — как плохо пришитая пуговица: оторвалась, упала в степи, и попробуй ее найти. То ли дело улигеры. Рассказываешь — и самому интересно. А Даржай и вступления к улигеру не сумеет рассказать, загадками же, как бабками, кидается, и всегда метко. Откуда они берутся в его голове? И голова-то — ничего особенного: черноволосая, продолговатая… Даржай, загадывая загадки, то с равнодушным видом оглядывается по сторонам; то задирает голову кверху, как будто ему совсем неинтересно.

— Загадки — так загадки, — нехотя соглашается Аламжи.

Доржи делает вид, будто не слышит. Потом не выдерживает:

— Давайте лучше улигеры рассказывать.

— И так жарко. А от длинных улигеров вовсе мозги растают. — Харагшан зевнул.

Доржи понимает: это он от зависти, оттого, что не знает улигеров. Скажи сейчас ему поперек одно слово — отдерет за уши. И ничего не сделаешь: старший брат…

— Загадки скучны, — говорит Доржи.

— Скучны тем, кто не умеет свои загадывать, не может чужие отгадывать, — поддразнивает Даржай.

Доржи чувствует: драка неминуема. Но начинать драку при Харагшане нельзя — от него же и попадет.

— Подумаешь! — тихо говорит Доржи. — Я все твои загадки отгадаю.

— Как раз… тебе только и отгадывать!

— Ну, загадывай!

— Нет, так не годится. Нужно по жребию.

Харагшан приготовил соломинки. Одна из них короткая. Кто ее вытянет, тому и начинать. Ребята тянут по очереди. Короткая осталась Харагшану.

Доржи соображает: сейчас Даржай отгадает все загадки Харагшана; брат рассердится и, если Доржи вздумает помериться с Даржаем силой, мешать не будет.

Харагшан наморщил лоб и загадал:

— По сторонам круглой горы два стоптанных унта лежат.

Доржи знает, что у брата все загадки такие: каждый отгадает.

— Это же твои уши, — не задумываясь, ответил Даржай и предложил: — Вы все загадывайте, я один буду отгадывать.

Ребята переглянулись. Аламжи сердито сказал:

— Подумаешь, умный какой! Ну-ка, отгадай: пестрая овца крутится, вертится, — чем дольше крутится, тем больше толстеет.

— Веретено твоей бабушки, — ответил Даржай.

Харагшан думал, думал и нашел загадку, на которой Даржай наверняка споткнется:

— Два могучих богатыря пищу-богатство ищут, а два — земли-дороги меряют.

— Руки и ноги человека, — спокойно произнес Даржай. — Я отгадал три загадки. Отгадаю пять и начну вас продавать.

— Кому?

— Я уж знаю, кому.

— Что такое: решетчатое, как гребень, круглое, как луна?

— Колесо телеги. Ну и загадки! Давайте пятую, и все.

Ребята отошли в сторонку — шепчутся, советуются. Вот, наконец, нашлась хитрая загадка:

— На вершине горы ветвистая сосна, на этой сосне двенадцать сучьев, а на них триста шестьдесят пять шишек.

— Это год, месяцы, дни. Ну, продаю.

— Даржай, хоть одну еще. Такую загадаем — не отгадаешь.

Даржай куражится:

— Нет уж. Хватит. Буду продавать.

Ребята просят, и он сдается:

— Ладно, загадывайте.

Эрдэни торопливо произносит:

— Мала чашка, да вкусна кашка.

Все смотрят на Даржая. Тот старается выразить на лице полнейшее равнодушие и коротко бросает:

— Орех.

Ребята разочарованы, а Даржай смеется.

— Я один побил пятерых. Будь вас десять, даже пятнадцать, все равно вам не вспомнить загадки, которую бы я не знал.

Бахвальство Даржая раздражает Доржи. Он ведь не кичится, что знает много улигеров. Загадать бы такую загадку, чтобы Даржай рот разинул… А Даржай заносчиво спрашивает:

— Все? Можно продавать?

— Погоди.

— Пусть продает.

— Стойте, еще одна загадка…

Все смотрят на Аламжи.

— Ну?

— Вчера дошел бы до Тужи, а сегодня до Мунгута, но помешали три дорожных черта.

Даржай отмахивается от загадки, как от назойливой мухи:

— Это у лошади путы на трех ногах.

Ребята молчат.

— Продаю.

— Ну и продавай. Подумаешь…

И Даржай начал «продавать». Ребята зажали уши ладонями, но монотонный голос Даржая все равно слышен:

— Продаю мальчиков-неудачников, халатом закрытых, жилами сшитых… Хромой старухе продаю, слепому старику продаю. Платите чашкой муки, горстью зерна, щепоткой соли, заваркой чая, граблями беззубыми, косою сломанной. Платите ножом ржавым, наперстком дырявым, иглой поломанной, пятаком стертым… Они дороже не стоят.

Хоть это и игра, а ребятам обидно и стыдно до слез. Хорошо еще, что они не в улусе, никто не слышит. Даржай бормочет свое:

— Продаю ребят недогадливых, бестолковых, в бабки не играющих, загадки не знающих…

«Как его остановить?» беспокойно думает Доржи. Неожиданно он вспоминает загадку и кричит:

— Стой! Что такое — у пузатого болтуна язык под подолом?

Доржи и не думал обидеть Даржая. А тот вскочил красный, коленки трясутся. Ребята ахнуть не успели, как он обеими руками схватил Доржи за уши. Доржи не растерялся, сцапал его за волосы, и началась потасовка. Если бы драку начал Доржи, Харагшан обязан тельно усмирил бы брата, а сейчас он молчит. Ведь в самом деле есть такая загадка про колокол. Никто не виноват, что Даржай ее не знает. Не знает, так помалкивал бы, нечего кидаться на людей. Харагшан старше, ему неудобно вмешиваться в драку. Сами начали, сами пускай кончают… Драться он, конечно, не будет, а слово свое сказать может.

Доржи ожидал, что вот-вот брат ударит его по рукам, и вдруг услышал:

— Так его, Доржи, так… Не отпускай, пока не заревет, как баран…

Мальчики теребят друг друга изо всех сил. Обоим больно. Обоим хочется, чтобы противник отпустил первым. Отпустить же первому нельзя: ребята подумают, что струсил, не сумел постоять за себя.

— Ну как, хорошо тебе? — тянет за уши Даржай. — Будешь теперь ни за что людей дразнить?

Доржи старается пригнуть Даржая за волосы к земле.

— Будешь лезть? Отпусти, или я до вечера тебя не выпущу.

— И я раньше не выпущу тебя.

— Отпусти, а то хуже будет.

— Сам отпусти…

Харагшан, как старший, назидательно говорит:

— Я буду считать до трех. Как скажу «три», оба отпускайте. Кто не отпустит, от меня подарочек получит. Ну!

Когда Харагшан сказал «три», ребята отпустили друг друга.

Ну и хорошо. Никому не обидно. Мальчики посмотрели на возбужденные, красные лица недавних противников и рассмеялись. Доржи и Даржай тоже не выдержали, расхохотались звонко и весело. Овцы боязливо поглядывают на разбушевавшихся ребят. А те кричат, скачут, смеются. Все-таки хорошо пасти овец, особенно такой веселой гурьбой.

…Летний день бесконечно тянется. От восхода до заката какой длинный путь делает солнце! Доржи хочется домой, к матери, а ребята не хотят уходить. Но вот наконец вечер. Овцы разбрелись по степи, рады вечерней прохладе. Харагшан огляделся, сказал, как взрослый:

— Сгоняйте овец. Пора к дому.

Ребята побежали собирать отару. Овцы с блеянием и шумом выходят на дорогу. Мальчики следят, чтобы ни одна не отбилась, не отстала.

Неподалеку от улуса сидел на камне Еши, курил. Унты у него были серыми от пыли — видно, шел он издалека. Рядом лежали его хур и смычок. Еши весело окликнул мальчиков:

— Что, сытые бараны и голодные дети спешат домой?

Доржи подошел, сел рядом:

— Откуда это вы с хуром идете, дядя Еши?

— Да тут, по соседству был. Людей повеселил, — усмехнулся Еши.

Доржи осторожно поднял с земли хур, потрогал пальцем струну.

— Хороший у вас хур, дядя Еши. Звонкий.

— Разве это хур? — ответил Еши и взял его из рук мальчика. — Так, деревянная коробка да конский волос. Вот мне Санхир-хурчи подарил — это хур! Я его берегу, даже трогать боюсь.

— Санхир-хурчи? — удивился Доржи. — Да ведь он же давно умер!

— Ну да… Так мне же и десяти лет не было, когда он похвалил мою игру.

— Хорошо вы играете, дядя Еши. Все говорят! — с горячностью сказал Доржи.

— Хорошо не хорошо, но люди любят слушать, — снисходительно согласился Еши. Затем, что-то вспомнив, лукаво улыбнулся. — Я однажды с помощью хура даже друзей накормил — двадцать два человека… Рассказать?

— Расскажите, обязательно, дядя Еши!

— Давно это было. Мы у подрядчика работали, грузы разные из Верхнеудинска в Читу возили. Ну и оттуда с поклажей возвращались. Мне было тогда лет пятнадцать, нет, пожалуй, все шестнадцать. Я без хура шагу не делал, всегда с собой в дорогу брал. А дорога была — ой, трудная! Ну-ка, попробуй с грузом перевалить через Яблоновый хребет. Бывало на узкой дороге встретятся два обоза. Кому уступать дорогу? Ну, кто посильнее, за тем и «обеда: изобьют, лошадей и сани в овраг столкнут.

Еши задумался, видно, растревожили его воспоминания. А Доржи не терпится услышать интересную историю.

— Так вот, — заговорил Еши, — осенью остановились мы по пути в небольшом улусе. Еда у нас давно кончилась, все голодные, скучные. Везли мы тогда чугунки и горшки. Понимаешь, полные телеги посуды, а варить в ней нечего. Вдвойне обидно было. Остановились у реки, распрягли коней. Думаем: как быть? А улусники в тех местах — не то чтобы накормить, в юрту проезжих не пускают. Почему? Да через их улус каждый день сотни людей проходят. Кто на ночлег просится, кому продукты нужны, кто за милостыней стучится. В общем, мы их не осуждали… Перед нами, может, в тот день не один обоз прошел. А есть-то все-таки надо. Вот тут я и вспомнил про свой хур. Достал его и заиграл. Стал собираться народ — старики, женщины, дети. Хорошо, видно, играл. Кончил я, отложил хур, стали просить еще. Я головой мотаю: «Не могу. Ослаб. Есть хочется».

Ну, тут меня наперебой зовут к себе, обещают накормить досыта. «Нет, говорю, один я не пойду. У меня вот друзья. Мы все есть хотим».

И всех нас накормили! Развели по юртам и накормили. Жили они бедно — год был неурожайный, — но молочное в каждой юрте нашлось.

Когда мы поели, снова собрались слушать музыку. Уж я старался! А хур выговаривал такие слова: «Эх, вы, черти, спутники мои, сколько раз вы смеялись над Еши, упрекали; что он таскает с собой хур — пустую коробку: лучше бы, мол, туесок воды с собой брал, пользы больше. Грозились разбить. А сейчас — кто вас накормил? Будете попрекать?»

Еши замолк, улыбнулся. Хорошо сидеть вот так, рядом с дядей Еши, и слушать всякую всячину. О чем бы еще спросить?

— Дядя Еши, почему вы один живете?

— Почему не женат? Чтобы жениться, надо калым заплатить, потом семью кормить. А я что? Кроме Рыжухи да хура, у меня и нет ничего. А хотелось бы мне сынишку иметь… Да что ты меня расспрашиваешь? — вдруг спохватился Еши и поднялся. — Пойдем-ка лучше к дому. Ой, какой вкусный саламат мать тебе приготовила! Я отсюда чую. — Еши весело подмигнул, прищелкнул языком и даже повел носом.

— Дядя Еши, сыграйте хоть одну песню! Хоть маленькую, — умоляюще попросил Доржи.

— Завтра. Завтра сыграю. Приходи к Ухинхэновым. А потом на моей Рыжухе прокатимся.

…На следующий день Доржи прибежал к Ухинхэновым, как только из степи пригнали коров, сказал, что Еши обещал играть на хуре. Ухинхэн усмехнулся.

— А он уже вернулся? Ну и натворил он дел…

И Ухинхэн рассказал.

Ганижаб позвал Ещи на свадьбу своего родича. — играть на хуре, на обещания не поскупился.

Еши уселся на белом войлоке, как самый почетный гость, поджал под себя ноги калачиком, склонился над хуром. С улыбкой оглядел людей, будто собрался одарить их самыми дорогими подарками. Все притихли.

И вот он заиграл. Но не веселая музыка раздалась в богатой юрте. Все взглянули на невесту: хур рассказывал про ее горе — бедную девушку выдавали насильно за большой калым. Женщины вытирали украдкой слезы, мужчины молчали. Невеста вдруг вскрикнула и разрыдалась. Ганижаб встал, злой, руки трясутся; но он не закричал, как все ожидали, а тихим, умоляющим голосом произнес: «Сыграл бы ты, Еши, что-нибудь веселое. Здесь ведь свадьба идет».

Еши кивнул — согласен, значит. Встал — молчаливый, степенный… Низко поклонился на все четыре стороны, проговорил будто про себя: «Ганижаб-бабай желает веселую музыку. Что ж, можно и веселую».

И заиграл. Хур его больше не плакал, не стонал, не жаловался. Хур вдруг залаял паршивой собачонкой, заквакал болотной лягушкой, заблеял козлом, запел тонким-тонким комариным голоском.

Гости переглянулись. Сначала никто не посмел смеяться. Все понимали: это не озорство, не шутка, это — плевок в лицо кичливому хозяину. Потом в народе началось оживление, а еще через миг раздался дружный веселый хохот.

Ганижаб подошел к Еши и зло проговорил: «Если разучился играть, уйди. Я тебя на свадьбу не гостем звал, а нанял. Плату обещал». — «Я за плату никогда не играю», — спокойно ответил Еши, взял свой хур и неторопливо вышел.

— Вот какой наш Еши! — закончил рассказ Ухинхэн.

— А разве плох? Сейчас услышите, что я придумал… — весело проговорил Еши, входя в юрту.

Еши сел возле Доржи.

В правой руке у него смычок из согнутого прутика с волосом из конского хвоста. Пальцы левой руки лежат вдоль единственной струны хура. Он с улыбкой посмотрел на ребятишек, чуть склонился над хуром, быстро начал водить смычком. Раздались обрывки знакомых песен, но Еши вдруг опустил смычок.

— С моим хуром я чудеса могу делать. Хотите, я сюда рассвет приведу? Слушайте.

Плавно, свободно звучит музыка. Бескрайная, еще сонная степь. Дует легкий ветерок, колышутся высокие травы. Раздаются голоса жаворонков — сначала тихо, а потом громче. Слышится топот коня — тук-тук-тук. Струна издает металлический звон — звяканье уздечки, стремян. Не Доржи ли это скачет на Рыжухе? И взрослые и дети замерли, будто боятся спугнуть сказочно красивый рассвет, о котором поет хур. Все ждут, что хур поведает о таком же прекрасном дне. День, который начался так, не может быть омрачен горем людей.

А хур рассказывает уже о другом. В улусе началось движение. Мычат коровы, ржут лошади, блеют овцы. Но вот послышались какие-то хриплые звуки, кряхтенье и кашель, а за ним — отрывистые, противные выкрики.

— Вот и Мархансай проснулся, Гунгара ругает, — не выдержал Доржи.

Еши кивнул ему. Ребята звонко рассмеялись. Взрослые улыбнулись.

Хур снова запел, теперь легко и плавно. Кажется, что это не хур поет, а торжествует чистое сердце Еши.

Еши положил хур рядом с собой, а люди все молчат, не шевелятся. Они не успели прийти в себя, похвалить и поблагодарить Еши, как тот встал, взял хур и вышел из юрты.

Доржи бросился догонять Еши. Ему захотелось идти рядом с ним, прижаться к нему.

— Что тебе, Доржи? — спросил рассеянно Еши, когда мальчик догнал его.

— Дядя Еши, вы обещали научить меня играть на хуре… так, как вы играете.

— Как я? — Еши то ли удивленно, то ли чуть насмешливо взглянул на Доржи. Потом лицо у него подобрело, он присел на старое, трухлявое бревно. — Ну что ж… садись вот сюда. — И Еши протянул мальчугану свой хур. — Попробуй, поводи смычком.

Доржи дрожащими руками взял хур.

— Вслушайся, какой звук получается — грустный или веселый. Да не торопись. На хуре играть — не топором махать…

Еши втолковывал мальчику:

— Вот так держи, чтобы пальцы сами бегали.

Их окружили ребятишки; кто смотрит с усмешкой, кто с завистью… Но у Доржи ничего не получается: он проводит смычком по струне, и хур издает однообразный, противный звук, похожий то ли на скрип, то ли на кашель. Когда Доржи водит смычком, он забывает передвигать по струне пальцы левой руки, вспомнит про пальцы — останавливается смычок.

— Нет, Доржи, не быть тебе хурчи, — с участливой грустью проговорил Еши.

А когда увидел, что у мальчика задрожали губы, похлопал его по плечу и ободряюще добавил:

— Ничего, не вешай голову. Не все сразу получается. Я тебя еще поучу, а сейчас некогда, к магазейным амбарам тороплюсь…

Нет, видно, ничего толкового не получится из Доржи. Дядя Еши просто пожалел его. Доржи с трудом проглотил комок, который вдруг застрял в горле.

РЫЖАЯ СИРОТКА

Отец Еши всю жизнь был безлошадным. Да и Еши до недавних пор ходил пешком. Ему очень хотелось иметь коня, но он скрывал это даже от друзей: что толку от сочувствия? Похлопает, бывало, по своим пыльным унтам и скажет с задором: «А это чем не скакуны-резвуны? Ну-ка, поставьте версты за две отсюда кадушку хмельной араки — ни на каком иноходце меня не догоните».

А теперь у Еши есть красотка Рыжуха. Она жеребенком досталась ему в наследство от дальней родственницы. Достался ему и домишко старухи. Еши продал его за сходную цену приезжему русскому, а жеребенка выходил, как дитя малое. Кобыльим молоком, козьим, верблюжьим с рук поил, чтобы рос сильным конем, бойким, как козел, выносливым, как верблюд. Если бы смог достать, напоил бы птичьим молоком, чтобы жеребенок вырос быстрым, как птица. Вся радость у Еши в Рыжухе. Он сам пасет ее на росистой сочной траве, даже кедровыми орехами кормит, даже сушеной молочной пенкой угощает. И Рыжуха выросла красавицей. Немного портит ее лишь мохнатая шерсть на ногах, над бабками.

Еши теперь не ходит пешком. Рыжуха легка, как ветер. В улусе поговаривают, будто отец Рыжухи — знаменитый скакун торговца Васи. «Эта кобылка прославит себя, — сказал Мунко-бабай, — вот посмотрите, что будет на скачках».

А день скачек, наверно, уже скоро. Еши держит Рыжуху в степи стреноженной. Он и Доржи, как заговорщики, каждую ночь приходят сюда.

Улусники подсмеиваются над дружбой Ещи с мальчиком: «Связался верблюд с козленком». А Еши и сам как маленький — радуется, что Доржи полюбилась Рыжуха. Другим ребятишкам конь что? Хвост да грива. А Доржи, как увидит Рыжуху, так прямо загорается. И она к нему тянется, с ладони овес берет.

Как-то мать Доржи с упреком сказала Еши:

— Доржи совсем от рук отбился. Разве хорошо ребенку ночью по степи скакать?

Еши показал Цоли на берег. Там Доржи поил Рыжуху.

— Видите, любовь у них какая! Как же их разлучишь? — А про себя подумал: «Пусть парнишка на скачках счастья попытает».

Мальчик никому, даже братьям, не сказал, что будет скакать на рыжей трехлетке Еши Жамсуева. Улусники удивятся: «Кто это на Рыжухе всех обогнал?» — «Да это же Доржи, сын казака Банзара! Пожалуй, еще лучше отца будет ездить верхом».

Подготовить лошадь к скачкам — большое дело. Еши теперь часто заходит к старому Мунко. Старик учит, как нужно объезжать Рыжуху.

В улусе все больше поговаривают о скачках. Беспокойно бьется сердце Доржи. Улусники спорят, загадывают, чей конь займет первое место. Называют громкие клички скакунов богачей из дальних и ближних улусов: Огонь-рысак, Дымчатый скакун, Золотая бабка, Черный жеребец, Пестрый орел. Этих лошадей все знают, про них ходят легенды, о них поют похвальные песни. «А кто знает про трехлетку Жамсуева? — думает Доржи. — И кличка-то у нее — Рыжая сиротка. Потом, к чему у нее эта дурацкая шерсть на ногах?»

Лишь один старик Мунко поддерживает дух Еши и Доржи.

— Не отступайте! — говорит он. — Из Рыжухи получится настоящий сказочный конь — хулэг, попомните старого Мунко!

А другие люди советуют бросить затею со скачками.

— Не мучай себя, Еши, — говорят они. — Где уж твоей кобыле тягаться с быстроногими скакунами богачей.

— Нет, Доржи, мы не отступим. Я верю старому Мунко, — говорил Еши, когда они оставались вдвоем.

Доржи теперь каждый вечер скачет на Рыжухе по степи. Ему хочется мчаться так, чтобы оставались позади и степной ветер и крылатые птицы… Однажды он проговорился братьям о скачках, а те сболтнули матери. Мать забеспокоилась.

— Да ты в уме ли, Доржи? Споткнется лошадь, сломаешь себе шею. — Уговоры не помогали. Тогда мать рассказала об одном мальчике, который упал с коня, разбился и умер.

На Доржи и эта история не подействовала.

— Ну и дурак был, — сказал он, — не сумел удержаться на лошади. Из него все равно не получился бы хороший казак.

Мать стала вспоминать другие случаи, один страшнее другого.

А Доржи уже не слушает. Он представляет себе скачки.

Ясный-ясный день, кругом цветы в яркой зелени. Доржи сидит верхом на Рыжухе, она всех обогнала. На стройной шее Рыжухи — платок с изображением богов. В руках у Доржи чашка, полная араки: ведь он — победитель. Вокруг стоят молчаливые, гордые казаки, среди них и отец. Сам тайша с атаманом хвалят его: «Молодец, мальчик!».

Но вот расступается круг, народ на руках вносит в середину старого Борхонока, и тот начинает песню прославления Доржи и Рыжухи. И люди слушают эту песню…

ПОЕДИНОК

Воздух пыльный, душный. Небо же светлое, серебристое, будто расшитое узорами из прозрачных и легких облаков.

Солнце заходит. И там, где оно скрывается, на небе громоздятся друг на друга причудливые облака — кроваво-красные, золотистые, палевые.

Если бы выпадали дожди и прохладные ветры освежали степь, если бы по ночам садилась на траву обильная роса, весь улус любовался бы закатом. Но сейчас люди равнодушны. Солнце утопает в пышных розовых облаках. Оно встанет, не дав отдохнуть земле, остыть воздуху, и будет еще злее иссушать скудные травы. Оно и существует, видно, для того, чтобы томить жаждой все живое, отнимать у него силы…

Доржи изо всех сил натянул тетиву лука и выпустил прямо в солнце свою самую, лучшую стрелу — «белый сокол», подарок Затагархана.

Стрела протяжно пропела и скрылась из глаз. Доржи запрокинул голову, ищет ее между легких перистых облаков. Там что-то мелькнуло. Это, наверно, «белый сокол». Может быть, он летит сейчас от облака к облаку, собирает их в тяжелые дождевые тучи, точно пастух послушные отары овец… И в самом деле облака теперь торопливее плывут по небу, и Доржи уже слышит шум далекого ливня.

Подошел Шагдыр.

— Где же твой «белый сокол»? — с деланным равнодушием спросил он.

Шагдыр усмехнулся.

— В облаках, — гордо ответил Доржи.

— Значит, затерялся твой сокол.

— Ничего ты не понимаешь! — Но сердце у Доржи сжалось.

Оба почувствовали, что назревает ссора. Но ссоры не случилось: вдруг замычали, заметались возвращавшиеся с пастбища коровы, шарахнулись в сторону овцы, залаяли собаки, кто-то пронзительно закричал. Мимо с ревом промчались черные коровы Мархансая. Доржи и Шагдыр едва успели отскочить в сторону и тут же заметили большую собаку. Она подбежала к одной овце, потом к другой, те упали, как подкошенные.

— Волк! — догадался Доржи. Сердце его забилось.

Еще одна овца упала… Волк перекинул себе на спину годовалого ягненка и метнулся в орущее, обезумевшее от страха стадо.

Туча густой красноватой пыли закрыла все — коров, овец, волка… И вдруг из тучи выскочил на Рыжухе Еши Жамсуев. В руке у него была шишковатая дубина.

Тем временем три огромных пса Мархансая с громким лаем настигли волка, впились в него зубами. Волк бросил ягненка и обернулся. Два пса отскочили в сторону, покружились на месте, а третий упал с разорванным горлом.

К волку подскочил на Рыжухе Еши. Доржи увидел, как он размахнулся дубиной. Но волк отпрянул, и удар пришелся по псу Мархансая. Пес вытянул лапы.

— Еши! Бей волка! — яростно закричал Холхой и побежал на помощь, размахивая топором. К нему присоединилось несколько человек, Доржи и Шагдыр кинулись к взрослым.

Второй удар угодил волку по спине. Волк сжался в клубок и бросился под ноги Рыжухе. Та стремительно повернулась и ударила его задними ногами. Волк отскочил, снова налетел на Рыжуху — и опять был отброшен. Еши едва удержался в седле.

Псы осмелели. Волк попытался было ускользнуть, но они настигли его. В облаке красной пыли, в багровых лучах заката Рыжуха казалась живым пламенем.

Вдруг волк высвободился от псов и набросился на Рыжуху. Лошадь встретила зверя ударом копыт. Она, видно, увлеклась охотой и так умело помогала хозяину загнать волка, точно кто-то долго и терпеливо обучал ее этому.

Подскакал на коне Ухинхэн. Но, почуяв волка, его конь встал на дыбы, захрапел.

Неподалеку заголосила, запричитала жена Сундая: волк зарезал ее овец.

Сердце у Доржи замерло: «Одолеет ли дядя Еши волка?» А волк и собаки катаются в пыли, над ними машет дубиной Еши, приплясывает, вскидывает сильные ноги Рыжуха. Издали это похоже на задорную, занимательную игру.

Мимо Доржи пробежал Мархансай. Полы халата развеваются, он тяжело дышит.

— Стой, Еши! Ты мне всех собак погубишь! — завопил Мархансай. — Да остановите же этого сумасшедшего!

А Еши размахнулся и с плеча ударил волка дубиной. Тот распластался на земле, сник, но через миг вскочил. Собаки всей сворой навалились на него. По земле покатился лохматый, визжащий клубок… Казалось, что волку пришел конец. Но он как-то выбрался и затрусил прочь, покачиваясь, как пьяный. Собаки замешкались. Еши хлестнул Рыжуху… Волк метнулся в одну сторону, в другую, потом прижал уши и махнул напрямик в степь. Собаки кинулись за ним.

— Уйдет! — закричал Доржи.

И тут все увидели: вытянувшись в струну, почти не касаясь земли, мчалась Рыжуха. Еши припал к ее шее. Он не погонял, не управлял ею, — лошадь обрела, казалось, и разум, и охотничью хитрость.

Вот они все ближе и ближе. Волк обернулся: Рыжуха уже рядом, а чуть дальше мчится разъяренная свора собак. Волк пустился на хитрость и припал к земле. Рыжуха пролетела над ним, но, очевидно, разгадала его уловку и сразу же круто повернулась назад. Чтобы не упасть, Еши вцепился ей в гриву.

Улусники замерли от удивления.

— Знаменитый будет скакун, — с восхищением проговорил Мунко-бабай. — За всю жизнь не видел такого.

Рыжуха вскинула задние ноги, волк отлетел на несколько шагов и безжизненно распростерся в пыли. На зверя набросились собаки, он уже не сопротивлялся.

Размахивая руками, к месту схватки бежал Мархансай.

— Собаки шкуру испортят! Еши, прогони собак! — кричал он.

Когда люди подошли ближе, волк был еще жив. Он лежал с проломленным черепом, хрипел и изредка вздрагивал. Доржи до отказа натянул тетиву лука. Стрела мягко ткнулась в свалявшуюся шерсть волка и упала рядом.

— Вот какие у меня собаки! — прищелкнул языком Мархансай. — Не зря их кормлю…

Все поняли, что Мархансай собрался присвоить шкуру волка.

— При чем тут собаки? — проговорила мать Доржи. — Пусть Еши возьмет шкуру. Это он на Рыжухе загнал волка… А собакам и мяса хватит, если они станут его есть…

— Как так?! — испугался Мархансай. — Если бы не мои собаки, волк давно бы расправился с Рыжухой. Я вон каких псов лишился. Надо же возместить убыток…

— У нас волк двух овец зарезал, — вздохнула жена Сундая, — а вы о псах толкуете.

— Волк и тебя загрыз бы, если бы не мои псы, — проворчал Мархансай.

— Пускай Мархансай забирает шкуру, — равнодушно проговорил Еши. Хотел сказать, что она летняя, негодная, но смолчал.

Только сейчас Еши заметил рану на задней ноге Рыжухи. Рана была большая, но не глубокая.

— Перемешай арсу с семенами полыни и смажь рану, — посоветовал Мунко-бабай. — Скорее заживет.

Улусники обступили Рыжуху, стали гладить ее, ласково похлопывать по спине.

— Ну и молодчина! Будто кто учил ее…

— Она еще прославит наш улус!

— Такого скакуна у бедняков не бывало.

— Иной конь и к убитому волку не подойдет — боится, а Рыжуха — глядите-ка…

— Быстрее ветра летит…

— И степной орел не догонит!

— Что вы только Рыжуху хвалите? А я вроде и ни при чем? — засмеялся Еши.

— Ты тоже молодец. Только вот псу Мархансай-бабая помог околеть…

Темнело. Краски заката поблекли. Только та далекая туча стала еще чернее и шире.

Мархансай взвалил волка себе на плечи.

— Раз тебе не нужна шкура, я возьму, пожалуй, — повернулся он к Еши. — Приходи, я тебе табаку в кисет насыплю.

Мархансай ушел, согнувшись под ношей. Улусники окружили Еши.

— Попытай счастья на скачках, Еши. Обязательно попытай. Все тебя просим.

— Нойоны могут не разрешить.

— Хэ! Они и не подумают опасаться Рыжухи. Кто из нойонов знает о ней?

— А какой скакун, какой скакун!..

…С этого вечера покатилась по степи добрая слава про Рыжуху. Говорили уже, что она с одного удара раскроила череп волчице. Говорили, что справилась сразу с двумя волками…

Загрузка...