Сессия была закончена, конституция выработана, законы утверждены один за другим: народ одного из штатов нового Союза — Соединенных Штатов Северной Америки — заявил во всеуслышание, как он понимает личную независимость, достойную жизнь, политическую свободу и право каждого добиваться счастья. То была весна 1868 года, счастливый новый год, новая эра, как сказал капеллан:
— Бог милосердия, мудрости и всепрощения, молим тебя, благослови наши труды. Если мы совершали ошибки, то не по злой воле, а потому, что мы смертные люди и подвержены слабости, заблуждению и греху, как все смертные...
Затем все делегаты встали и звучно и торжественно спели гимн: «Земля свободы, край счастливый, тебя, тебя, о родина, пою!»
— Что вы теперь думаете делать? — спросил Гидеона Кардозо.
— Вернуться домой.
— Соскучились?
— И еще как, — улыбнулся Гидеон. — Мы, негры, чудной народ — привязываемся к месту. В недоброе старое время, бывало, продадут негра на юг, ему это хуже, чем смерть. У меня прямо тоска — хочу домой, к своим.
— А дальше что?
— Я думал об этом, — с расстановкой сказал Гидеон. — Они, в Карвеле, землеробы, знают, как вырастить хлопок, как вырастить кукурузу, — а больше и ничего. Живут, где жили, на Карвеловской плантации. Но вечно это так не будет. Я ходил в Земельный отдел, справлялся: Карвел ее потерял за долги, новые владельцы тоже потеряли за неуплату налогов. Рано или поздно пойдет с молотка — что с ними будет?
— То же, что и со всеми неграми, у которых нет ни земли, ни крова, ни куска хлеба. Вот вопрос, который нам предстоит разрешить, Гидеон, самый важный и самый трудный.
— Попытаюсь им помочь. Хоть научу, как сделать, чтобы купить клочок земли. И то не знаю — может, удастся, может, нет. Во всяком случае, надо поехать домой, попробовать.
— Единицам это может удаться, Гидеон, но для всех это не выход.
— Я знаю.
— Гидеон, вы когда-нибудь думали о том, чтобы заняться политической деятельностью?
— Как это?
Смущенно улыбаясь, Кардозо напомнил Гидеону, как они встретились в первый раз.
— Я тогда начал понимать, — сказал он, — что ставку надо делать на таких людей, как вы.
— Почему на таких, как я?
— Потому что весь наш штат, да и весь Юг, за исключением горсточки наших противников, лишь в том случае может на что-нибудь рассчитывать в будущем, если сам себя вытащит за волосы. Вы это сделали — вы и еще сотни таких людей, как вы. Мы с вами разные люди, Гидеон, во многом мы никогда не сойдемся. Вы боец, при всей вашей мягкости, я иначе смотрю на вещи. Но у вас есть многое, чего мне недостает: большой размах, большая сила. На что вы ее употребите?
— Если она есть, — усмехнулся Гидеон. — Может, есть, может, нету, я не знаю. Мне надо подумать, мне надо учиться. Я невежда, Фрэнсис. Если бы три месяца тому назад я понимал, какой я невежда, разве бы я посмел браться за такое дело!
— Гидеон, прежде чем решать, подумайте. На этих днях состоится собрание делегатов, членов республиканской партии. Я один из них. Подумайте вот о чем, Гидеон: партия Эба Линкольна выступит на выборах, и она победит — мы это уже видели на выборах в конвент. Это означает, что в наших руках будет вся законодательная власть штата и весь административный аппарат, конгресс штата, сенат штата — все, сверху донизу. Вы с самого начала были участником этой борьбы; частица новой конституции, пусть
хоть небольшая, создана вами. Теперь вам представляется возможность продолжить, проводить законы в жизнь...
— Как это? — задумчиво спросил Гидеон.
— Мы хотим выставить вашу кандидатуру в сенат штата.
Гидеон покачал головой.
— Почему нет?
— Не выйдет, — сказал Гидеон.
— Боитесь?
— Теперь я уже ничего не боюсь, — усмехнулся Гидеон. — Нет, просто не выйдет. Я знаю, кто я. Через год или через пять лет — может быть, сейчас — нет. Не гожусь.
— Годитесь, Гидеон. Больше, чем многие из тех, что будут там заседать.
— Может быть, — пожал плечами Гидеон.
— Вы подумаете об этом?
— Нет. Поеду домой.
— А если я скажу, что вы неправы, Гидеон?
— Что делать? Я поступаю, как считаю лучше.
— Выходит, что уговаривать вас бесполезно?
— Боюсь, что да.
— Очень жаль, — искренне огорчился Кардозо.
Они пожали друг другу руки, и на прощание Кардозо сказал:
— Знакомство с вами мне очень много дало, Гидеон.
— Почему, сэр?
— Может быть, и я когда-нибудь вернусь домой.
Настал день отъезда. Миссис Картер, обливаясь слезами, заключила Гидеона в объятия я поцеловала его в губы. — Если будете еще в Чарльстоне, Гидеон, приезжайте прямо к нам. — Старики суетливо собирали его в дорогу: уложили ему коробок с едой, Картер принес пару высоких черных ботинок на пуговках, которую сшил для Рэчел. Гидеон хотел заплатить за них. — Нет, нет, это ей подарок от нас, Гидеон. — Другим подарком была библия. — Она поддержит тебя в трудную минуту, — сказал Картер. — Ты добрый малый, Гидеон, но послушай меня: обрати свое сердце к богу! — Гидеон понимал, как одиноко им будет, после его отъезда. На прощанье они устроили роскошный обед: жареные куры, креветки, горячие кукурузные лепешки, тушеные овощи — и гостей набралось столько, что маленький домик едва их вмещал. Это было неожиданностью для Гидеона. Пришли все соседи — ближние и дальние, каждый хотел пожать ему руку, и слез было больше, чем на похоронах. До сих пор Гидеон воспринимал конвент и конституцию как нечто обособленное, вне связи с людьми, их слезами и смехом, их гордостью...
Он провел час с Андерсоном Клэй, и тот сказал ему:
— Гидеон, я не согласен с теми, кто сейчас пляшет от радости и поет аллилуйя. Мы только положили начало — и еще, может быть, все развалится. Но тогда мы начнем сызнова. Нас много — везде кто-нибудь да найдется, и мы узнаем друг друга.
— Мы узнаем друг друга, — сказал Гидеон, крепко сжимая руку высокого, сухощавого, краснолицего фермера.
Но уже все шло мимо него, все двигалось дальше без его участия.
Он отошел в сторону, но маленький мир, в котором он последние три месяца был одним из колесиков, неудержимо катился дальше, переживая новые перемены и новые волнения. Как ни хотелось ему поскорей увидать своих, ему все же взгрустнулось, когда он стал упаковывать свои книги — теперь уже порядочную стопку — и укладывать свои пожитки в небольшой дорожный мешок. Билет на поезд лежал у него в кармане: теперь уж он не пойдет пешком! Но в каком-то смысле он завидовал простаку-негру, который три месяца тому назад отшагал сто с лишком миль по дороге с заброшенной плантации в город Чарльстон.
А в Карвеле неужто так ничего и не изменилось? Старик-негр, который вез его последние двадцать миль пути — от станции до Карвела — в запряженной мулом ветхой двуколке, ничего не слыхал о конвенте, о волнениях, в Чарльстоне, о всех великих событиях, коих Гидеон был участником. — Конвент? Не знаю, не слыхал... — И он принялся рассказывать местные новости — такие же, как всегда: рождения, смерти, мирные дела неторопливой сельской жизни и случаи насилия и преступлений, взрывающиеся там и сям, как маленькие скрытые вулканы: — Буллеров мальчишка пошел в город, шел, никого не трогал, а пятеро белых напали на него, избили дубинками, а потом повесили на дереве... — За что? Что он сделал? — Ничего не сделал, просто шел в город... — Старик рассказал еще, что по ту сторону большого болота строят железную дорогу и через болото будут прокладывать дамбу: — Рабочих набирают. По доллару в день платят. — Неграм тоже по доллару? — осведомился Гидеон. — По доллару. Это янки строят. — А что нового в Карвеле? — В Карвеле — не знаю, давно там не был. — Ну, может, хоть слыхал что-нибудь? — А чего тебе надо? — сердито сказал старик. — Чего тебе не терпится? Приедешь — узнаешь, не сто лет ждать. Да и что там может быть нового? Корова принесла теленка, негритянка ходит с брюхом — чему еще быть? — И Гидеон умерил свое любопытство и терпеливо стал слушать подробный отчет о том, какая погода была в прошлом месяце и какая на прошлой неделе, а теперь уже, слава богу, весна, теплынь стоит и кукурузу уже посеяли...
Над дорогой кружились вороны и громко каркали, как всегда, а подальше на лугу виднелся охотник с дробовиком подмышкой, и его сеттер бежал впереди, пробираясь сквозь высокую луговую траву...
Наконец, под вечер, когда на дорогу, устало вытягиваясь, ложились длинные тени, впереди показался Карвел — сперва высокий, пышный дом на холме, озаренный закатными лучами, белый с одной стороны, золотой и розовый с другой... Старый мул еле передвигал ноги.
— В какую даль забрались, — пожаловался возница. — Назад-то в темноте ехать...
Как всегда, первыми появились дети; они неслись во всю прыть, с гамом и криком, они выскакивали отовсюду, словно вспугнутый перепелиный выводок. Марк был с ними — но какой большой! — таким Гидеон его не помнил; Джеф шел сзади, шел, а не бежал, солидно и с достоинством, как подобает взрослому. И вот, наконец, — Рэчел. Гидеон держал ее в объятиях, слезы текли у него из глаз, и ему было стыдно перед своими детьми за эти слезы.
Гидеон вернулся, он опять был тут, с ней, и неотделимый от нее. Для Рэчел время тоже стало изменчивым и растяжимым, как резиновая лента, которую можно натянуть, и тогда она станет длинной, длинной, а можно отпустить — и тогда она свернется в маленький, тугой клубочек. Эти три месяца были бесконечно длинны, и Рэчел все время
знала, — по-своему, чувством, а не рассудком, — что прежний Гидеон никогда уже не вернется.
Ее страхи были смутны и бесформенны, как тени; их порождала неизвестность, которая для Рэчел начиналась тотчас за гребнем холма на горизонте и охватывала весь мир. Для Рэчел Карвеловская плантация была началом и концом всего: она никогда не выходила за ее пределы. Когда-то из Виргинии привезли негритянку и продали с аукциона в Чарльстоне; на руках у нее лежал младенец, за которого к цене матери прикинули еще сорок два доллара. Этим младенцем была Рэчел — и все ее воспоминания были связаны с Карвеловской плантацией; других она не знала. Даже война, перебудоражившая весь Юг, мало затронула этот уголок. Раз только на лужайке появился молодой офицер верхом на запаленном вороном коне во главе колонны усталых солдат в синих мундирах — первые янки, каких видела Рэчел. У этого офицера были голубые глаза, розовые щеки и золотые бачки; он нагнулся с седла и крикнул Рэчел: «Эй, девушка, что, мятежники тут давно проходили?»
Она плохо разбирала его носовой, жесткий, новоанглийский говор. Марк прятался за ее юбку, и она вдруг испугалась, что они возьмут его и продадут на юг или еще что-нибудь с ним сделают, и она убежала, а когда вернулась, янки уже не было. Потом проходили еще янки, проходили и мятежники: прибой войны доплескивался до Карвела, потом волна откатывалась назад. Одна из этих волн унесла Гидеона, Ганнибала Вашингтона и других — они ушли к янки сражаться за свободу. Разверстая пасть огромного и таинственного внешнего мира проглотила их, а Рэчел с детьми оставалось только одно: верить, что они вернутся. Но Гидеон был чем-то неизменным и непоколебимым, как восход и заход солнца; и когда другие женщины плакали, Рэчел с сухими глазами повторяла про себя: «Гидеон сказал — он вернется». Да, вера у нее была, но страх все же терзал ее. Ведь если Гидеона не станет, то и весь мир рассыплется в прах. У других женщин иначе; взять хоть плотский грех — иные женщины отдавались мужчинам во грехе; Рэчел это понимала, она понимала одиночество и томление тела, которое их к этому толкало. Иногда она пыталась представить себе такое положение, при котором она могла бы изменить Гидеону; но даже самая смутная мысль об
этом вызывала у нее улыбку: ибо она была Гидеон и Гидеон был она. Так было всегда, с того самого дня, когда они поженились — пошли ночью к брату Питеру, и он совершил над ними тайный обряд, тогда как другие рабы просто отдавались друг другу, зная, что брак их ненадолго — на день, на месяц, на год, не союз перед богом, а мимолетная радость, перед тем как их продадут, изнасилуют, разлучат навеки. И все же они с Гидеоном поженились и поклялись друг другу в верности.
Она была счастлива с ним, так счастлива, что это вошло в поговорку: «Как Рэчел». Если жаворонок пел уж очень хорошо, говорили, что он поет, как Рэчел. Она знала своего мужа; бог улыбался, когда дал ей Гидеона, — она это знала. Когда Гидеон ушел, это причинило ей боль; но эта боль была неотделимой частью обладания Гидеоном; Рэчел это понимала и соглашалась без ропота. Ум у нее был совсем другого склада, чем у Гидеона: в детстве, когда другие дети говорили, что ветер происходит оттого, что деревья машут ветками, она верила и соглашалась, а когда Гидеон сказал, что дело обстоит как раз наоборот, она поверила и согласилась, потому что так сказал Гидеон. Гидеону всегда надо было знать «почему», для него ничто не существовало без причины; а она, прислушиваясь лишь к теплому голосу своей крови, не доискивалась причин. Но глубокие, сильные чувства, которыми она жила, давали ей знание, и порой это знание бывало поразительно точным. Ей не нужно было много знать о Чарльстоне, о конвенте, о том новом мире, который там создавался, для того, чтобы понять, что Гидеон вернется уже не тем человеком, каким был уходя. «Отпусти мой народ» для нее означало только одно: что у нее никогда не отнимут Гидеона, никогда не отнимут детей, но она догадывалась, какие озаренные солнцем дали заключались в этих словах для ее мужа. Когда она стала получать письма от Гидеона, первые письма, какие он написал за всю свою жизнь, — вначале ей приходилось просить брата Питера или Джемса Алленби, чтобы те ей прочитали. Ей было стыдно, что она не может прочитать их сама, и она начала учиться читать вместе с другими неграми, собиравшимися по вечерам в тесной хижине Джемса Алленби, где тот учил их, как по утрам учил детей. Но учение давалось ей с трудам, у нее разбаливалась голова, и Гидеон, казалось, уходил от нее все дальше, дальше...
А теперь он вернулся и снова держал ее в объятиях, и она, может быть, впервые поняла значение слов: «Свобода дается нелегко».
На другой день после приезда Гидеона было воскресенье, и брат Питер устроил молитвенное собрание на лужайке, на солнышке. Своими звучными голосами негры спели: «Возьми меня за руку, возьми меня за руку, господь и водитель мой». Брат Питер раскрыл библию и прочел из книги пророка Исайи:
«Вот господь бог грядет с силою, и мышца его со властию. Вот награда его с ним и воздаяние его перед лицом его».
«Аминь», — ответили все, склоняя головы, Дети ерзали и вертелись, дергали друг друга за волосы, подманивали собак. Гидеон сидел вместе с Рэчел, Джефом, Марком и Дженни, но Рэчел не позволила ему сесть прямо на траву, а подстелила ряднину, чтобы он не испортил свой новый чарльстонский костюм; все с такой гордостью смотрели на Гидеона — какой он стал важный и красивый! «Аминь», — возгласил брат Питер, и снова все склонили головы. Глаза Джефа то и дело обращались в ту сторону, где рядом со стариком Алленби сидела Эллен Джонс, слепая девушка, и, заметив это, Гидеон нахмурился. Маленькая дочка Мэриона Джефферсона расплакалась; он нагнулся к ней: «Тихо, тихо, детка...» «Аллилуйя, аллилуйя», — пели все, раскачиваясь взад и вперед. Затем брат Питер сказал:
— Я не буду говорить проповедь, потому что сегодня брат Гидеон с нами, господу хвала. Господь по милости своей дал нам свободу, он внял нашим молитвам. Господь по милости своей дал нам блага земные, млеко и мед, когда другие негры голодные, нечего есть, негде приклонить голову. Господь по милости своей послал нам голосование; господь не покинул брата Гидеона в чужом городе Чарльстоне. Брат Гидеон сидел в конвенте рядом с великими и сильными — господь возвысил его, как царя Давида. Вознесем же хвалу господу!
— Аминь, — ответили все.
— Брат Гидеон вернулся, он расскажет обо всем. Это будет вместо проповеди. Встань, брат Гидеон. Иди сюда, чтобы тебя все видели.
И Гидеон начал свою речь. Он постарался как можно проще рассказать обо всем, что с ним было: о том, как он шел пешком в Чарльстон, как он боялся, как работал грузчиком, как нашел приют у Картеров и как, наконец, занял свое место в конвенте. В первый раз он мог точно объяснить им, к чему было голосование, что скрывалось за приказом Конгресса о реконструкции и как она будет проводиться теперь, когда уже создана новая конституция штата. Он перечислил все законы, вошедшие в конституцию, растолковал смысл каждого, подчеркнув, что между утверждением закона и его проведением в жизнь еще лежит целая пропасть. Например, в конституции сказано, что в штате Южная Каролина вводится всеобщее обучение, но еще надо будет достать для этого средства, подготовить учителей, построить школы, — а пока каждый должен учиться как кто может. В конституции есть закон, воспрещающий расовую дискриминацию; но она от этого еще не уничтожится, для этого потребуются долгие годы.
— Ну, а мы здесь, в Карвеле? — сказал Гидеон. — Что с нами будет? Я пошел в Земельный отдел, навел справки, и я узнал вот что: Дадли Карвел потерял плантацию, новый владелец тоже потерял. Это значит, она рано или поздно пойдет с молотка и достанется тому, кто даст больше. А нас тогда выгонят вон — и все. Надо нам что-то сделать. Что — не знаю. Я уже думал, много думал, но для всего нужны деньги. Где их взять — еще не знаю. Но это не причина, чтобы отчаиваться. Таких причин больше нет и никогда не будет. Впереди у нас светлые дни, для нас начинается светлая новая жизнь.
Здесь не было такой спешки, здесь не ощущался так напор времени, как в Чарльстоне. Солнце садилось, солнце вставало; Гидеон спрятал свой городской костюм и опять облачился в старые штаны и старую куртку. Раз он целую ночь провел в хлеву, помогая свинье, которая никак не могла опороситься. Уже перестал поражать его контраст между тем, что он видел в городе, и тем, что он видел здесь, и рабьи лачуги, показавшиеся ему столь ужасными вначале, мало-помалу стали тем, чем были всегда — привычным и обыденным зрелищем.
По вечерам он читал при свече, чаще всего вслух. Марк, Джеф, Дженни и Рэчел рассаживались вокруг и слушали. Часто к ним присоединялись Алленби и Эллен Джонс, иногда брат Питер, иногда еще кто-нибудь из соседей. Он читал им Уитмэна и Эмерсона, громовые последние слова старого Джона Брауна, стихи Джона Гринлифа Уитьера. Поэзия воспламеняла их живое воображение, а Гидеон к тому же хорошо читал; они раскачивались в такт стихам и тихонько хлопали в ладоши. Пока Гидеон читал, Джеф не сводил с него глаз, и Гидеон часто думал, что надо поговорить с мальчиком и узнать, наконец, что таят в себе эти сумрачные глаза, это неподвижное темное лицо. Марк, тот жил весело и легко, и Алленби не мог надивиться тому, как быстро он все схватывает. Однако все это было только временным затишьем, перерывом, остановкой, и Гидеон уже чувствовал, как в нем нарастает нетерпение. Брат Питер однажды оказал ему:
— Помнишь, Гидеон, я говорил — ты как ведро, что наполняется свежей, чистой водой из колодца?
— Помню, — кивнул Гидеон.
— Ты ушел в Чарльстон, и господь возвысил тебя, теперь ты вернулся — и ты чужой среди своих.
— Неправда, — сказал Гидеон.
— Отвернись от бога, и бог отвернется от тебя. — Помолчав, брат Питер задумчиво и печально прибавил: — Ты сделал это, Гидеон...
— Нет. Это не то. Тут больше. Я смотрел, брат Питер, смотрел и думал — уж как умею, по-своему. Я видел рабов в цепях, и не бог разбил цепи, а люди. Я видел, как дурные люди и равнодушные люди брали ружья и сражались за доброе дело, потому что добрые люди поставили на своем, и как из вражды и крови родилось добро.
— А спасенье души, Гидеон?
— Может, для меня спасенье в другом, в том, чтоб были школы, хорошие законы, хорошие дома вместо этих лачуг, где мы живем...
А ночью Рэчел горестно шептала ему:
— Гидеон?..
— Что, детка?
— Скажи, что любишь меня.
— Кого же еще мне любить?
— Почему же все другое, ты другой, говоришь по-другому, делаешь по-другому — что будет, что будет с нами, Гидеон?
— Ничего не будет, голубка.
— Скоро ты опять уйдешь, опять уйдешь, Гидеон...
— Нет.
— Губы говорят одно, сердце другое.
— Нет, нет, — успокаивал ее Гидеон.
А утром Кэп Холстин принес письмо от Кардозо, и в письме было написано: «Думали ли вы о том, о чем я вам говорил, Гидеон? Нельзя прозябать, когда вся земля сотрясается...»
Однажды под вечер они сидели, как в прежние дни, на земле возле закрома для кукурузы, прислонившись к нему спиной, пожевывая соломинки, лениво подбрасывая пыль ногами... Тут были Гидеон, брат Питер, Ганнибал Вашингтон, Алленби, Эндрью и Фердинанд, которые оба приняли фамилию Линкольн.
— Похоже на дождь.
— Похоже.
— Хорошо бы, промочило немножко землю.
— Не мешало бы.
— С запада тучи идут.
— Да какие черные!
Гидеон сказал: — Жаль, что вы не засеяли несколько акров хлопком.
— Ну его. Дай бог, никогда его больше не видеть.
— Довольно мы над ним потели!
— Слезами поливали!..
— У нас на Юге это самая выгодная культура, — сказал Гидеон. — За него деньги платят, а нам нужны деньги.
— Ты все время это твердишь, — заметил Алленби.
— Да. Посмотрите кругом — тут все не наше. Земля не наша, лачуги, где живем, не наши. Нашего ничего нет. Пока — это было ничего, потому что был беспорядок; некому подсчитать, некому спросить: а что тут делают эти негры? А вот будут выборы, будет гражданская администрация — тогда всю землю сосчитают, всю до последнего акра.
— Кто же нас сгонит с земли, Гидеон?
— Тот, кто ее купит.
— Белый сам не станет пахать — позовет негров.
— Позовет, — чтобы мы работали на него, как белые издольщики до войны. Засеет все хлопком, а мы будем выпрашивать у него кусочек сала — накормить наших детей.
Брат Питер правильно сказал: сейчас у нас земля обетованная, она течет млеком и медом. А почему? Потому что мы сеем кукурузу, овощи, все, что нужно для еды, потому что мы обходимся без денег. Но долго так нельзя. Свечка, чтоб вечером почитать, — это стоит денег, учебник для детей — это стоит денег.
— Гидеон, а разве правительство не купит землю для негров?
— Может, и купит, не знаю. Положим, даже и купит. Так ведь правительство — это тысяча человек, пока еще они раскачаются. Может, через год, может, через пять лет, а может, никогда. А может, скажут — вот вам земля в Джорджии, переселяйтесь туда. Это плохо для нас. Мы всегда жили тут, тут наша родина. Надо взять эту землю.
— Как?
— Купить, — сказал Гидеон. — Заработать денег и купить.
— Для этого нужно много денег, Гидеон, — заметил Алленби.
— Сперва немного, потом достанем еще. Банки дают ссуды — да, даже неграм, если увидят, что дело вернее, что мы взялись крепко, что у нас есть немного своих денег. Железная дорога сейчас строит дамбу через болото, платит рабочим доллар в день, все равно — белым и неграм. Пойдем поработаем полтора-два месяца...
— А урожай?
— Вернемся, снимем урожай.
Все долго молчали, потом брат Питер сказал: — Недоброе дело, Гидеон, уводить мужей от жен...
Но Ганнибал Вашингтон заявил: — Гидеон прав.
— Соберем собрание, — решил Гидеон.
Но женщины тоже считали, что это недоброе дело. На речке за стиркой они искоса поглядывали на Рэчел, которая молча терла свое белье и колотила его вальком. Всякая перемена — это беспокойство, а теперь, видно, надо ждать перемен, и это хоть и связано со свободой, а все-таки беспокойно. Хорошо быть как дети, что плещутся голые в ручье, кричат, и хохочут, и шалят, и не ведают стыда, — но они-то уже не дети. В болотах лихорадка — уйдут туда мужья, еще захворают, умрут; недоброе место эти болота, говорят, там нечисто... Рэчел колотила белье вальком, полоскала его, выкручивала. Дженни шлепнулась в воду,
Рэчел закричала: — Иди сюда, довольно шалить, — и вдруг умолкла, заметив, как странно поглядели на нее женщины...
А Джемс Алленби спросил Гидеона: — Джефа ты тоже возьмешь с собой?
— Да. Он сильный, не хуже взрослого.
— Я не стал бы его брать, Гидеон.
— Почему?
Они сидели в большом сарае, где в одном углу Алленби устроил школу; вместо кафедры у него был ларь для зерна; свет широкой полосой падал из открытого сеновала. На скамейке лежала стопка простой бумаги и заточенные угольки, и присутствие детей как-то ощущалось здесь, хоть детей сейчас и не было; Гидеон не умел определить это чувство — словно какая-то жажда, какое-то голодное стремление было разлито в воздухе. Гидеон побывал на одном из уроков и видел, с каким невероятным терпеньем учит их старик. «Настоящие звереныши», — сказал он потом. «Ну да, а чего же ты ожидал? — ответил Алленби. — Но они учатся». Да, они учились — с жадностью, со страстью; а Джемс Алленби был прекрасный учитель, неистощимо терпеливый.
— Почему? — спросил Гидеон, мысленно укоряя себя, ведь он так и не поговорил с Джефом, хотя сколько раз собирался.
— Трудно сказать. Может быть, потому, что он весь, как пламя. Ты пробовал когда-нибудь узнать, что в нем происходит, Гидеон?
Гидеон смущенно промолчал.
— Он уже умеет читать и писать. Он, как губка, — все вбирает в себя. Весь мир готов вобрать. Он так быстро учится, что мне даже страшно. И он знает, чего он хочет, Гидеон. Он хочет быть врачом.
— Откуда вы знаете?
— Он мне сказал.
— Мне никогда не говорил, — сказал Гидеон.
— А ты его спрашивал?
Гидеон покачал головой, и Алленби продолжал:
— Ты когда-нибудь смотришь на себя со стороны, Гидеон? Помнишь того негра, что пешком шёл в Чарльстон? Это было не так давно, но ты уже не тот. Ты когда-нибудь задумывался над тем, что происходит с тобой, со всеми
нами, с миром, в котором ты живешь? Когда ты сидел в конвенте и строил планы, как изменить мир, думал ты, что эта перемена будет для нас, как родовые муки?
— Ты говорил о Джефе, — напомнил Гидеон.
— Что же, Джеф — Джеф твой сын. Ты можешь взять его с собой, он будет зарабатывать по доллару в день, я не говорю, что это плохо. Но надо, чтобы и у нас были ученые люди. Пора! На Юге еще нет школ, но можно поехать на Север. В Массачузетсе есть школы, в которые принимают негров. Ему дадут образование, обучат...
— Я не знаю, как это сделать, — растерянно пробормотал Гидеон.
— У тебя есть друзья в Чарльстоне. Этот Кардозо тебе объяснит.
— Отослать его так далеко? — сказал Гидеон.
Джеф уводил ее в лес и рассказывал ей обо всем, что их окружало, — о большом и о малом. «Вон скачет жаба, у самых твоих ног, чуть-чуть впереди». О заходящем солнце он говорил: «Запуталось в ветках, как большая роза». Ветер она сама чувствовала. «Словно кто тебя рукой трогает», — говорила она. Вначале она была вся скована страхом, обведена им, как непроницаемой стеной, и чудом было, что Джефу удалось проникнуть за эту стену; но он инстинктом угадывал, что для этого нужно делать. Она жила в глубокой темной пещере, где не было ни света, ни красок. Джеф с безошибочным чутьем за все время не ступил ни шагу, не сделал ни одного движения, не вымолвил ни единого слова, которое могло бы испугать эту слепую девушку, — для него самое прекрасное из всех земных существ. Он водил ее на луг, клал ей в руку луговые цветы и луговую траву, чтобы она могла их ощупать, а однажды он раздавил у нее на ладони ягодку земляники. Алленби жил в одной из заброшенных лачуг, которую негры кое-как починили для него, и он не запрещал Джефу приходить к ним и, пока Эллен работала по дому, читать ей вслух из книг, принадлежащих Алленби. От старого дядюшки Секстона, умершего в прошлом году, Джеф знал негритянские сказки, в которых птицы, звери и пресмыкающиеся разговаривали между собой и жили своей собственной таинственной жизнью. Эти сказки он тоже пересказывал Эллен Джонс. Рэчел знала, что он влюблен, и понимала его
неуклюжую нежность, так напоминавшую ей Гидеона, — и Марку больно доставалось от нее, когда он начинал высмеивать Джефа. Но сама она порой невесело задумывалась. Слепая девушка! За слепой нужен уход, слепая жена — обуза для мужчины, как к этому ни относись; а Джефу уже шестнадцать лет, немногим меньше, чем было Гидеону, когда он женился на ней. Мужчине нужна жена и женщине — муж, но они должны быть равны, как две чашки весов, которые уравновешивают друг друга.
Алленби говорил ей: — Все будет хорошо, Рэчел, поверьте мне.
В лесу, за полмили от опушки, к которой вплотную подходили распаханные поля, была старая вырубка площадью примерно в акр — залитая солнцем лужайка, усеянная пнями. Туда прилетали сарычи и, сидя на гниющих пнях, с важностью кивали друг другу; там змеи, свернувшись в кольцо, с утра до вечера грелись на солнышке. Туда Джеф уводил Эллен; среди пней было местечко, где можно было сидеть на горячем песке, прислонившись спиной к поваленному дереву, и наслаждаться ненарушимым одиночеством. Джеф мог сидеть там по целым часам, воссоздавая словами красочный мир для девушки, которая не могла его видеть: он описывал ей облака, проходившие по небу, голубых соек, шнырявших в траве, а позже — и свои собственные грезы, слагая их для Эллен в маленькие, живые картинки.
Медленно, тихо и незаметно в ней происходила перемена. Частью это зависело от того, что теперь она жила среди людей, дружных между собой и ласковых к ней; целый день вокруг нее звучали голоса — то смеялись дети, то взрослые издали окликали друг друга. Но частью это зависело от Джефа, который однажды оказал ей: «Я люблю тебя, Эллен». В другой раз, когда он обнял ее, она жалобно попросила: «Не делай мне больно, Джеф!..» Он начинал понимать, чем была жизнь для этой девушки, каким лицом она к ней обернулась. Он не знал, как быть, — это был странный, особенный случай, — а спросить было некого; другие мальчики его возраста, прячась в кустах, подсматривали за девушками во время купанья, а не то гонялись за ними и валили на траву...
— Кем ты будешь? — как-то спросила она его.
— Кем захочу, тем и буду.
— Ну а кем, все-таки?
— Я буду, как твой отец, — сказал он. Он первый решился заговорить с ней об ее отце.
«Доктором?» — спросила она, и он сказал: «Да». Он задумался. В его воображении уже вставали яркие картинки. Доктор в ближайшей деревне был пьяница и сквернослов с запачканной табаком бородой; как-то раз, когда умирала одна из соседок, он слышал, как женщины говорили о докторах — они рассказывали странные, нелепые вещи... Спросить бы Гидеона — отец, наверно, знает, но он не мог говорить об этом с отцом, хотя и преклонялся перед ним. Он спросил Алленби:
— Доктор — это что такое?
— Человек, который лечит больных.
— Правда? — Недалеко от их поселка в лесной заросли жила старуха-знахарка, она делала амулеты и продавала их. — Как она? — допрашивал Джеф.
— Нет, не так, как она. Доктор лечит по науке, он знает, отчего происходят болезни.
— А отчего они происходят?
Так это началось, и теперь, ведя Эллен за руку среди сосен, Джеф сказал:
— Меня посылают учиться.
— Тебя?.. Куда?
— Должно быть, на Север. Буду учиться и стану доктором.
Это было невероятно; Эллен жалобным голосом спросила — а кто же останется с ней, когда он уедет, и он понял, что тогда над ней снова сомкнется мрак. До сих пор он об этом как-то не думал. «Я люблю тебя, — сказал он, — тебя, одну тебя».
— А хочешь уехать?
— Хочу, — горестно сознался он. — Но я же вернусь, придет время, и я вернусь, опять буду с тобой, клянусь тебе...
Гидеон рассказал об этом Рэчел только после того, как получил ответ от Кардозо. Тот писал: да, это можно устроить. Пусть Джеф приезжает к нему в Чарльстон; он напишет Фредерику Дугласу и еще другим знакомым на Севере. На первое время хватит двадцати пяти долларов; он устроит, чтобы Джеф мог поехать в Бостон морем. Получив это письмо, Гидеон все рассказал Рэчел.
— Далеко это — Бостон?
— Тысяча миль, не меньше, — ответил Гидеон. — Но ты понимаешь, Рэчел, что это значит? Наш сын, дитя, рожденное в рабстве, поедет в Бостон учиться на доктора.
Рэчел кивнула.
— Думаешь, мне самому не жалко с ним расставаться?
И опять Рэчел кивнула. Гидеон обнял ее и прижал к груди:
— Детка, послушай, детка, ты будешь гордиться этим сыном, как еще будешь гордиться! Он будет большой человек, важный, знаменитый...
— Я знаю, — сказала Рэчел.
Начальник железнодорожной партии, рослый бородатый янки, в высоких сапогах, в измазанной грязью отсырелой куртке, желтый после припадка малярии, сказал Гидеону: «Ты у них за старшего?» — «Да». — «Сколько вас?» — «Двадцать два». — «Получишь на всех лопаты, кирки и топоры. Плата — доллар в день. Работать семь дней в неделю — с восхода до заката. Расчет по вторникам». — «Хорошо», — сказал Гидеон. Начальник кивнул в сторону палатки, где выдавали заработную плату: «Пусть подпишутся. Кто неграмотный — поставит крест».
Гидеон, Трупер и Фердинанд Линкольн были в той бригаде, что прорубала просеку. Стоя по колена в илистой воде, они валили шести- и восьмидюймовые стволы — лес был молодой; и целый день их обоюдоострые топоры с треском вонзались в древесину. Для большинства негров в этой и в других бригадах эта работа на железной дороге была первым в их жизни свободным трудом. Когда железнодорожная компания открыла в соседнем городе конторы по найму и стала набирать рабочих, тамошние купцы качали головой и говорили: «Пустая трата времени. Не может негр работать без хозяина и без плетки». «Ведь это чорт знает что! — говорили они. — Платить негру по доллару в день; это значит избаловать их, испортить вконец; где это слыхано — такая плата!» Но янки, мастера и инженеры, только пожимали плечами и продолжали набирать рабочих. «Ладно, — говорили местные жители, — все равно нельзя проложить дорогу через это болото, ничего не выйдет у этих янки, так им и надо!» Но дамба, странное дело, росла и подвигалась вперед. Опустив в воду каркас из стволов и веток, инженеры заполняли его гравием и переходили дальше. Когда пошли дожди и превратили болото в море липкой, как деготь, грязи, рабочие стояли в этой грязи по пояс и укладывали бревна наощупь. Когда развелись комары и малярия стала косить людей, конторы по найму вывесили объявления о новом наборе. Первые восторги, вызванные вестью о том, что у каролинцев будет наконец-то своя собственная железная дорога, были недолговечны; бывшие плантаторы, бывшие управляющие и надсмотрщики скоро ощутили что-то грозное, чуждое и неотвратимое в нашествии новоанглийской компании, которой владели и управляли янки и которая проводила свою дорогу с тем же упорством, с каким Шерман провел свое наступление через весь Юг, до самого моря!
Но негры воспринимали это иначе. Гидеон впервые стал догадываться о роли труда в жизни и цивилизации. Когда он и его близкие были рабами, они трудились год за годом, ничего за это не получая, ничего от этого не выигрывая, как трудится вол или лошадь. Теперь железная дорога объявила — ей нужен товар, она его купит; этот товар — труд; Гидеон и другие негры пришли и продали ей свой труд по цене один доллар в день; и с помощью их труда то, что было только мыслью, стало действительностью: дамба через болото, сверкающие стальные рельсы, поезд, гудящий в ночи. Они уйдут отсюда свободными людьми, унося в кармане деньги, и на эти деньги они, в свою очередь, что-нибудь купят. А позади останется то, что создано их трудом и потом.
Можно ли было построить эту дорогу рабским трудом, Гидеон не знал; но он знал, что никогда рабы не работали так, как сейчас, даже когда плеть опускалась на их спины. Его бригада рубила деревья и разделывала бревна для каркаса. Двое рабочих становились друг против друга и начинали подрубать ствол, один повыше, другой пониже, ровно восемь ударов на каждое молодое дерево, потом треск и гулкие окрики: «Берегись, берегись!» Оглушительный всплеск, когда дерево валилось в воду; частая стукотня топоров — это обрубали ветки; потом восемь человек поднимали разделанный ствол на плечи и сваливали его на салазки, запряженные мулом. Негры работали голые по пояс, черные тела их лоснились, мышцы перекатывались под кожей. Сперва они пробовали петь старые рабьи песни, но ничего не выходило; ритм был не тот, темп изменился, протяжная жалоба была теперь ни к чему. Начали сами собой рождаться новые песни, сперва без слов, потом возникли слова — самые бесхитростные; без песни ведь нельзя, и негры просто думали вслух: «Рубим топорами, раз два; рубим топорами — пошла-а!» Пришли слова, пришла и мелодия...
Последние месяцы изнежили Гидеона. К вечеру его всего разламывало: у него не оставалось никаких, мыслей, никаких желаний — только броситься на жесткую койку в бараке и спать, спать! Сон, работа, еда — вот и вся жизнь. И он все чаще спрашивал себя: — А как же книги, отдых, ученье? Есть ли для них место в такой жизни? Есть ли в ней место для чего-нибудь, кроме работы? — Освободиться от рабства это все равно, что вступить в новую эру цивилизации; но все ли это, что нужно человеку?
Еда была неплохая, хотя слишком однообразная, — тушеное мясо с рисом и картофелем три раза в день. Рабочие выстраивались в очередь, и каждому накладывали его порцию на оловянную тарелку — это был единственный перерыв в четырнадцатичасовом рабочем дне. Спали в наскоро сколоченных длинных деревянных бараках и в старых армейских палатках. Келли, начальник четвертой бригады, сказал как-то раз главному инженеру Риду: «Дайте мне десять таких бригад, как моя, и я вам проведу дорогу в самый ад».
И Рид, который был в инженерных войсках во время войны, ответил ему: «Погодите, и здесь будет не лучше ада». Слова Рида вскоре оправдались: началась новая волна малярии, и болото превратилось в зачумленную жаркую печь; день и ночь над водой густым роем носились и звенели комары. Джордж Райдер, один из тех, что пришли с Гидеоном, слег в лихорадке и через четыре дня умер. Ганнибал Вашингтон и брат Питер отвезли его тело в Карвел, чтобы женщины могли похоронить его и оплакать и найти в этом хотя бы некоторое утешение. Да, за все, что они получат, приходилось платить дорогой ценой. Гидеона перевели в бригаду по засыпке, потом он зачищал стволы для шпал. И однажды ночью они услышали пронзительные гудки — подошел первый рабочий поезд. Вода в болоте понижалась; ил высыхал и трескался; жара все усиливалась — и все же теперь работать было легче. Поверх каркаса из древесных стволов лег настил из гравия и битого камня, а по нему протянулись две нити стальных рельсов — готовый путь для рабочего поезда. У Гидеона трещала голова от усилий все это понять; раз Ганнибал Вашингтон спросил его:
— Гидеон, а на Севере белые тоже так работают?
— Некоторые, наверно, да.
— Ни отдохнуть, ни повеселиться, ни к женщине пойти?
— Выходит, что так.
— Ты считаешь, это правильно?
— Не знаю — может, потом пойму.
Это случилось в отсутствие мужчин. У Трупера была четырнадцатилетняя дочка по имени Джесси — с ней-то это и случилось. Рассказать она могла только очень отрывочно и бессвязно: как она пошла на старую дорогу, что прежде вела к табачным плантациям, так просто пошла, ни за чем, шла себе и думала о чем-то, потом увидела — навстречу едут двое белых в двуколке, запряженной мулом. Они крикнули ей: «Эй ты, иди сюда!» Она побежала через поле, они за ней. Она бросилась в кусты, упала, они вытащили ее оттуда, сорвали с нее платье и изнасиловали. Потом стали советоваться — убить ее или не убивать, но, в конце концов, отпустили, и она прибежала домой, голая и обезумевшая от страха.
Когда Трупер узнал об этом, он тоже чуть не обезумел: он не помнил себя от бешенства, он хотел кого-нибудь убить. Он твердил: «Пойду, убью белого!» Гидеон и брат Питер уговаривали его, доказывали ему, что это глупо: «Тебя повесят, только и всего». — «Пускай повесят». — «Да какой же в этом толк?» Наконец, Гидеон сказал с холодным гневом: «Сделай лучше что-нибудь толковое. Ты говоришь, как дурак, ты этого не сделаешь. Мы два месяца работали на болоте — ради чего? Спроси себя, Трупер, — ради чего? Один из нас умер, его привезли домой, похоронили. Мы работали, спину не разгибали, неба над собой не видели, жен два месяца не видели — ради чего, скажи мне?»
— Ради чего? — тупо спросил Трупер.
— Ради новой жизни, понимаешь? Можешь ты это понять?
— Ты красно говоришь, Гидеон. Очень важный стал, еще бы — пошел в Чарльстон, жил там, как барин, сидел с богатенькими неграми да с белыми...
— Дурак ты! Я пошел в Чарльстон потому, что нельзя было не итти. Я боялся, душа в пятки ушла — да и было чего бояться. И сейчас есть... — Он обнял Трупера за плечи и продолжал: — Слушай, друг. Это злое дело, страшное дело, бедной девочке нанесли глубокую рану. Но эта рана заживет, Трупер; все раны заживают. Она забудет. Лучше подумай, что нам всем делать, что для всех нужно; у тебя жена, у тебя еще дети. Мы заработали на болоте почти тысячу долларов, столько денег у негра никогда не бывало. Можно пить, гулять, к девкам ходить, можно всякого добра накупить, ситцевых платьев, леденцов, всего и не перечесть. Это большой соблазн, но я поговорил с нашими, и они сказали: «Хорошо, Гидеон, спрячь эти деньги, купи землю». Почему они так сделали, простые негры, вчера только рабы? Почему у них такая надежда, такая вера в будущее?
Трупер с несчастным видом покачал головой.
— Я тебе скажу почему. Будущее делается не сразу, его еще нет, как нет завтрашнего дня, когда солнце зашло и человек лежит без сна. Тогда он говорит — не будет завтра, не будет рассвета, всегда будет ночь, во веки веков. Он ворочается с боку на бок и считает часы, и время тогда тянется долго, долго. Так вот это время уже почти прошло, скоро будет завтра, настоящий день. Все старые, злые дела, им скоро конец. Еще есть — там линчевали негра, тут обидели девочку. Но скоро уже не будет.
Читая Рэчел полученное от Джефа письмо, Гидеон старался получше растолковать ей, что это за школа, в которой тот учится. Ему самому было странно, что эти круглые аккуратные буквы, — это его единственная связь с сыном, ниточка, переброшенная через пропасть, и он пытался, как умел, заполнить эту пропасть для себя, а еще больше для Рэчел, Дженни и Марка. Когда Дженни и Марк спросили, где это Массачузетс, Гидеон мог только ответить, что это далеко, очень далеко. Это такое место, где живут янки. «Одни только янки?» — «Да, кажется, только янки, — сказал Гидеон. — Вот тут он описывает город. Слушайте: «Уорчестер очень красивый, на улицах много людей. Такое место называется город. Сперва очень страшно, но потом привыкаешь, и я уже привык жить в городе».
— Это как Чарльстон? — спросил Марк, хотя и о Чарльстоне он имел самое смутное представление.
— Да, должно быть, как Чарльстон, — ответил Гидеон неуверенно и продолжал читать:
«У нас в Пресвитерианской бесплатной школе четырнадцать учеников, все цветные, как я, но больше сироты, у которых нет ни отца, ни матери. Его преподобие Чарлз Смит и его преподобие Клод Саусвик, который унитарианец, а не пресвитерианец, они учат нас чтению, письму, арифметике, латыни, истории и географии...»
— Что такое унитарианец?
Гидеон не знал, но он мог объяснить, что такое география, а про латынь сказал, что это язык, на котором много сотен лет тому назад говорили люди, жившие в другой стране, далеко отсюда.
— А теперь они на нем говорят? — Этого Гидеон точно не знал и не мог сказать, зачем Джефа учат этому языку — может быть, хотят послать его в ту страну? Он читал дальше:
«Мы учимся и спим в комнате позади пасторского дома, она называется флигель. Еду нам готовит дамский комитет, и они дали нам одежду. Одежда чистая и хорошая, очень мало ношенная. А мы за это работаем. Мы косим траву, моем окна, подметаем и убираем церковь, и нам дают десять центов в неделю на расходы. Я скучаю по вас, но мне тут хорошо. Скажите Эллен, я очень по ней скучаю...»
Рэчел утирала слезы, но Марк и Дженни в мыслях сами жили на Севере вместе с Джефом и приходили в восторг от всего, что он описывал. «Видите, — говорил Гидеон, — как это хорошо для него». Теперь мечты Джефа стали для него живыми и реальными. Переписка так сблизила его с сыном, как этого не было в жизни; в одном из своих писем он писал: «Почитай книги Чарльза Диккенса. Из них ты много узнаешь о братстве, о добрых и злых людях».
Раньше, чем начинать переговоры о земле, Гидеон решил повидать Абнера Лейта. Однажды утром он пошел по дороге к его хутору, а придя, оперся об изгородь и стал ждать, пока его заметят. Миссис Лейт вышла на порог, поглядела на Гидеона и ушла обратно в дом. Джонни, шаркая босыми ногами по пыли, подошел к изгороди и сообщил Гидеону, что Абнер в свинарнике, задает корм свиньям.
— Как тебя звать, негр? — спросил мальчик.
— Гидеон Джексон.
— Я тебя знаю.
— Правильно, — кивнул Гидеон. — Я тут был прошлой осенью. Ты меня видел.
— Угу.
— Сколько тебе лет, мальчик? — спросил Гидеон.
— Десять.
— Ходишь в школу?
Мальчик усмехнулся и затряс головой. «Очень нужно!» — сказал он. Абнер вышел из-за свинарника и кивнул Гидеону.
— Здравствуй.
— Здравствуйте, мистер Абнер, — сказал Гидеон. — Смотрю я — хороша у вас кукуруза. И хлопок посеяли, это хорошо. В этом году цена на хлопок будет высокая. Хорошие деньги выручите.
— Да, ежели управлюсь с уборкой.
— Управитесь.
— Очень приятно, что ты такой оптимист, — сказал Абнер. — Может, ты придешь поможешь?
— Может, и приду.
Абнер подтянул штаны, сплюнул и обеими руками потер себе зад. — Слыхал я, что вы на железной дороге работали, — заметил он. Теперь уж к ним подобрался и Питер и шестилетняя дочка Абнера; ухватив отца за поясной ремень, она исподтишка поглядывала на Гидеона сквозь гривку рыжих волос.
— Верно. Работали.
— Что ж это ты — после конвента да за лопату? Небось, несладко?
— Может, несладко, а может, и сладко, — усмехнулся Гидеон. — Это с какой стороны посмотреть.
— Говорят, теперь вы, негры, будете управлять государством.
— Это неверно, мистер Абнер.
— Неверно?
Гидеон сказал: — Можно зайти во двор, мистер Абнер? Очень хочется пить, — нельзя ли холодной воды стаканчик?
— Я принесу, — крикнул Питер и побежал к колодцу.
— Заходи, — коротко сказал Абнер и, не дожидаясь Гидеона, пошел в глубь двора, в тень от большого дерева. Он сел на корточки под деревом. Гидеон сел рядом. Питер принес воды в оловянной кружке, и Гидеон с наслаждением выпил. — У вас хороший колодец, — сказал он. Абнер кивнул: — Да, вода в нем всегда холодная. Я сделал над ним навес от солнца. — Нет слаще чистой холодной воды. — Жена Абнера опять вышла на крыльцо, поглядела на них долгим взглядом и ушла обратно. Гидеон сказал:
— Хорошие времена пришли, мистер Абнер.
— Это как считать.
— Я так считаю, что сейчас будет лучше, чем до войны, — медленно сказал Гидеон. — Плантаторам, пожалуй, туго придется, но мелкий фермер сможет подняться. А прежде не мог.
— Угу.
— Ну, а все-таки, — продолжал Гидеон, срывая сухую травинку и принимаясь ее жевать, — как говорится, на бога надейся, а сам не плошай. — Абнер ничего не ответил и, прищурясь, поглядел на солнце, словно соображая, сколько уже времени Гидеон тут сидит. Подошла его охотничья собака, обнюхала Гидеона, потом легла возле. Дети разбрелись. Жена Абнера крикнула в окно: «Питер, иди сюда, слышишь!»
— Скажем так, — опять заговорил Гидеон. — Что было, то прошло, а только эта война всем нелегко далась. Женщины дома мучились, работали, ждали. А мы с вами вернулись, засучили рукава, давай жизнь налаживать, пусть же мы не зря страдали. Семян достали, скотину завели. Хлеб посеяли, овощей посадили. Вы большой кусок запахали, для одного человека ой, ой как много, наломали, небось, спину. Зато и урожай у вас хороший, можно гордиться. Но скажите мне, мистер Абнер, чья это земля, вот, где вы пашете?
— Чья земля? — Абнер уставился на Гидеона. — Не знаю, чья, и знать не хочу. Плевать я на это хотел. Была Дадли Карвела, потом, говорят, стала Фергюсона Уайта. А теперь, говорят, Уайт в Техас уехал.
— Это верно. А землю у него всю забрали за неуплату налогов.
— Ну и пускай забирают. Мне налоги платить не из чего.
— В том-то и дело, — спокойно сказал Гидеон. — Вся Карвеловская земля назначена к продаже с аукциона; торги будут в октябре, в Колумбии. Я это знаю от федерального комиссара. Нарежут участками в тысячу акров, не меньше, и продадут. А куда мы тогда денемся, мистер Абнер, куда вы денетесь?
— Никуда не денусь, — упрямо сказал Абнер. — И пускай янки сюда не лезут распоряжаться, и плантаторы пусть ко мне не суются. Я всю войну провоевал, а что я за это получил? Нет, сэр! Сижу на этой земле, и никто меня отсюда не выгонит.
— Простите, мистер Абнер, а только это пустые слова. Никто не выгонит, это легко сказать: ну, а придет шериф, что тогда делать? Драться? Против кого? Против того плантатора, что землю купил? Так ведь за него закон. Значит, против закона?
— Не желаю, чтоб мне негры указывали.
— Минуточку, мистер Абнер. Положим, вы не любите негров, это ваше дело и сейчас сюда не относится. Но позвольте мне сказать: любите вы их или не любите, а негр вам не враг.
— Катись-ка ты отсюда к чертовой матери, — холодно сказал Абнер.
— Хорошо, — сказал Гидеон, и рот его сложился в жесткую складку. — Я могу уйти. Плантацию продадут с торгов, и вы будете злой, как чорт, всех будете ненавидеть, но чем вам это поможет? Я вам вот что скажу, мистер Абнер, хотите слушайте, хотите нет. Мы пошли работать на болото, чтобы достать денег и купить землю. У нас на Юге, если человек без земли, так он все равно, что раб, а когда человек раб, так белый он или черный, это, мистер Абнер, разницы не составляет. Мы собрали почти что тысячу долларов, а банк, может, еще даст под закладную, тогда пойдем и купим себе два-три участка по тысяче акров. Ведь это как приятно — пойти, приторговать хороший участок — и уж это будет своя земля, своя собственная!
Абнер Лейт, покачиваясь на пятках, смотрел в землю и пальцем выводил на ней какие-то узоры. Минуты проходили, а он все молчал, пристально разглядывая свои большие узловатые руки, жесткие рыжие волоски на них, которые курчавились, как витая проволока, и шрам на запястье, оставленный ему на память штыком какого-то янки. Глядя на него, Гидеон пытался понять борьбу, происходившую сейчас у него в душе, — борьбу с самим собой, с целой жизнью непримиримых противоречий. Кого он ненавидел? За кого воевал? Ради чего? Человек не остается прежним после того, как он несколько лет подряд убивал людей, маршировал с винтовкой на плече, ловчился, как бы его самого не убили. Он может вернуться домой и снова стать за плуг и снова задавать корм свиньям, но он уже не тот.
— У меня нет денег, — проговорил, наконец, Абнер усталым голосом, в котором больше не было злобы. — Четыре доллара шестьдесят центов — это все, что есть в доме.
— Денег не надо, — ответил ему Гидеон. — Нам нужны люди, чтобы взяли участок и могли его обработать. Семьи. Денег у нас довольно для начала — а если этого мало, так, значит, и больше не поможет. На Карвеловской земле сейчас живут двадцать семь негритянских семей да семь белых; продадут землю, всем либо уходить, либо быть издольщиками. Скажем, по восемьдесят-девяносто акров на семью — где немножко больше, где немножко меньше. Сюда войдут — участок леса для топлива, выгон для скота и пахотная земля. Значит, на всех нужно три тысячи акров.
— На что я вам сдался? — спросил Абнер. — Что я для вас сделал? С неграми я, кажется, никогда не нянчился, слюни над ними не распускал, с какой стати тебе лизать мне зад?
— Это верно, — согласился Гидеон.
— Так в чем же дело?
— Ладно, я объясню, — сказал Гидеон. — Рассудите сами, мистер Абнер. У нас на Юге четыре миллиона негров, восемь миллионов белых. В Южной Каролине негров даже чуть-чуть больше, чем белых. По-старому теперь не будет, с этим война покончила. Был конвент, будут выборы, будет совсем другая жизнь. Какая же она будет, эта новая жизнь, мистер Абнер? Тут, в нашем углу, не видно; те же гнилые хибарки, та же вражда и злоба, такое же невежество. Где ж эта новая жизнь? Ну, видите ли, с неба она не свалится — так не бывает, нужно все самим делать. Теперь вот у нас есть железная дорога через болото, так ведь это потому, что люди туда пошли и работали, — от
одних разговоров она бы не выстроилась. То же самое и здесь. Земля у нас жирная, щедрая, напоит млеком и медом, только поработай над ней, не поленись. Климат здоровый — нет холодов, как у янки, нет лихорадки, как на дальнем юге. И люди хорошие, белые есть хорошие, негры есть хорошие. Хорошая страна.
— Была, пока янки ее не разорили, — вставил Абнер.
— Уж будто бы разорили? Конечно, война это для всех горе. Я взял ружье, вы взяли ружье, мы дрались друг против друга; выходит, мы за разное боролись. А за что, собственно? Вот пришли янки, освободили негров, и, может, половина плантаторов разорилась. Но много ли у нас плантаторов? Посмотрите кругом — всюду, куда ни глянь, все Карвеловская земля. Я был раб, теперь свободный человек — значит, мне лучше; вы как были фермер, так и остались; но и вам теперь получше. До войны могли вы надеяться купить себе в собственность участок хорошей земли? Как бы не так! Вся хорошая земля была под плантациями — белым беднякам оставались болота да сосновые чащи. А теперь янки всю землю передают нам — и надеяться уже можно.
Абнер водил пальцем по пыли.
— Ну, дальше, — сказал он.
— Хорошо. Так вот: жизнь у нас будет такая, какой мы ее сами сделаем. И чтобы была хорошая, нужно, чтобы она была одинаковая и для негров и для белых. Чтобы будущее равно принадлежало и белым и неграм. Иначе опять ненависть и раздор. Мы будем сильней, нам легче будет купить землю, если вы войдете с нами в долю, если Макс Бромли войдет, если братья Карсоны войдут, если Фред Мак-Хью войдет.
— Не пойдут они.
— А может, и пойдут, мистер Абнер. Времена меняются — и люди тоже. Теперь другое: мы завели у себя школу. Почему бы и вашим детям туда не ходить? Когда-нибудь правительство само за это возьмется, построит тут настоящую, хорошую школу. Что мешает вашим детям учиться с моими, кроме того, что одни белые, другие черные?
Абнер покачал головой.
— Я понимаю, вам нужно подумать, мистер Абнер. Нужно время. Хорошо. Но насчет земли, право же, никаких нет причин, почему вам не войти с нами в долю.
— Не желаю подачек от негров, — упрямо сказал Абнер.
— Какая же это подачка, когда нам самим от этого выгода? Я приду в банк, скажу, у нас не одни негры, есть и белые, — мне куда охотнее дадут ссуду. Это выгода.
— Пожалуй. — Помолчав минуту, Абнер сказал: — А почем ты знаешь, что нам продадут эту землю?
— Я говорил с янки, земельным агентом. Он сказал, что торги будут открытые для всех, кто захочет, и получит тот, кто даст больше.
— А может, ты все врешь?
— Может, вру, — сказал Гидеон; их взгляды встретились, и в первый раз за все время Абнер улыбнулся.
— Кто пойдет на торги?
— Наши хотят, чтобы я. Это еще не решено. Можно обсудить.
— Я буду за тебя.
— Значит, вы идете к нам в долю? — спросил Гидеон.
— Иду.
— Я буду счастлив и горд, мистер Абнер, пожать вам на этом руку.
И в первый раз в жизни Абнер Лейт обменялся рукопожатием с негром.
После двухчасовых уговоров братья Карсоны согласились и дали Гидеону шестьдесят пять долларов, чтобы он приложил их к общему капиталу. Макс Бромли, в ответ на все доводы, только тряс головой: не желает он ничего общего иметь с неграми, вот и все, и точка. Фред Мак-Хью согласился, его зять, Джек Сэттер, — тоже. Еще трудней было уговорить карвеловских негров; на это у Гидеона ушло два дня и разговоров без счета.
— На что нам белые? — кричали они. — Деньги наши, мы их сами заработали, один даже умер на работе!
Гидеон объяснял. Он повторял свои доводы снова и снова. Наконец, половина с ним согласилась, а потом уломали и остальных. Гидеон ликовал; сердце у него прыгало от радости — в первый раз за много месяцев. Теперь, когда он держал Рэчел в объятиях, все было опять, как раньше, как в те дни, когда они оба были молоды.
И, наконец, однажды утром, дня через четыре после того как Гидеон был у Абнера Лейта, на дороге к поселку появился сам Абнер вместе с обоими своими сыновьями. Он подошел к Гидеону и сказал: «Я говорил с Эллен, и она считает, что мальчикам надо поучиться грамоте».
Мальчики вертелись, визжали, брыкались. Абнер дал им по подзатыльнику и сказал: «Смотрите у меня, чтобы учились как следует, а то такую закачу трепку!..» Гидеон понял его чувство, его стыд перед самим собой за то, что он, белый, пришел чего-то просить у негров, и постарался облегчить ему дело. «Благодарю вас, мистер Абнер, — сказал он. — Вы положили начало».
Абнер кивнул, постоял минуту молча, потом повернулся и пошел прочь.