О том, как Гидеон Джексон отправился в Чарльстон, и о том, что с ним приключилось по дороге


По мере того как дни проходили и ничего не случалось, избрание Гидеона в конвент стало казаться не таким уж важным событием; он и сам иногда по три-четыре дня даже не вспоминал об этом. Откуда, в сущности, они взяли, что он избран? Тогда на голосовании, после того как брат Питер произнес свою длинную речь, все в их секции как будто голосовали за Гидеона; да и позже никто не говорил, что голосовал против; поэтому они с братом Питером и решили, что Гидеон прошел в делегаты. Но ведь голосование было тайное; им объяснили, что после подсчета бюллетеней делегатов оповестят и вышлют им мандаты. С тех пор прошло две недели. В первые дни Гидеон, волнуемый то страхом, то надеждой, часто задавал себе вопрос: сколько времени надо умелому счетчику, чтобы подсчитать пятьсот или шестьсот бюллетеней? Позже он просто выбросил все это из головы. Янки же не дураки какие-нибудь; станут они звать глупого, неграмотного негра в делегаты!

А дела у него и так было по горло: приближалась зима. Летом живется легко, все и жили себе без забот; приходилось им напоминать, что надо подумать о том времени, когда наступят холода. Всю последнюю неделю негры под руководством Гидеона заготовляли дрова в лесной полосе, которую называли Нижним участком. В прежнее время, когда на плантации был надсмотрщик, намеченную делянку вырубали всю дочиста, потом уволакивали бревна и ветки; на порубке оставалась щетина из пней высотой в два фута, которые и гнили там год за годом. Теперь Гидеон, уже обдумавший это заранее, предложил делать иначе: предварительно подкапывать дерево, а затем валить его вместе с корнями.

— Двойная работа, — сказал кто-то. — Зачем?

— Легче выворотить дерево с корнем, чем потом корчевать пни.

— Кому надо корчевать пни?

— Не знаю, кому, — сказал Гидеон. — Не знаю, чья будет эта земля, но, может, придет время — будет наша.

— Придет время, тогда и сделаем.

Спор грозил затянуться на целый день, но тут на Гидеона нашло вдохновенье: он предложил проголосовать. Едва он это вымолвил, как тут же усомнился: можно ли этот чудодейственный способ применять к такому обыденному делу, как рубка дров? Но мысль эта всем понравилась, и в наступившей тишине Гидеон велел каждому подать голос, сказав «да» или «нет». Хотя мужчины и участвовали в выборах в конвент, все же и для них техника голосования была неслыханным новшеством. Поднялись споры о том, можно ли одному человеку говорить только «да» или только «нет» или можно сказать сразу и «да» и «нет». Но, в конце концов, чудесное средство было применено и отлично подействовало: предложение Гидеона выворачивать деревья вместе с корнями прошло значительным большинством голосов.

В другой раз, когда Трупер, огромный и сильный, как вол, стал жаловаться, что он напилил уже в три раза больше дров, чем ему нужно, а маленький и хилый Ганнибал Вашингтон не наработал и половины, Гидеон опять прибег к голосованию. Но на сей раз возникло еще новшество: мужчины отложили инструменты и принялись обсуждать самый принцип совместной работы. В старые дни при надсмотрщиках они всегда работали вместе — и это вошло у них в плоть и кровь. Только теперь, когда они стали свободны, они впервые усомнились — а нужно ли это? Почему бы каждому не работать отдельно, только для себя? Если не в этом свобода, так в чем же?

Нововведение, предложенное братом Питером, состояло в том, чтобы со всех сторон обсудить вопрос, прежде чем ставить его на голосование. Ганнибал Вашингтон, с искаженным от гнева маленьким, сморщенным лицом, кричал Труперу:

— Пили один! Для себя! А что напилили, не надо поровну! Не считать! Чего смеешься, туша черномазая!

Трупер замахнулся на него топором. Гидеон и другие негры растащили их в разные стороны. Брат Питер кричал:

— Стыд и срам, проливать кровь за такое!

Спорили целый час, пока не охрипли, и на этот раз Гидеон едва-едва собрал большинство. Позже он сказал брату Питеру:

— Трудно!

— Кому легко?

— Башка трещит. Взрослые люди — крик, драка! Как дети.

— Гидеон, они не знают — работать вместе, работать порознь. Они как дети, верно. Ты хочешь сразу — а они вчера рабы, год назад, два года назад. Пройдет время, поймут.

Но время шло и приносило новые беды. Выборы в конвент были, как начало нового дня, яркая огненная заря. Но после так ничего и не случилось — и жизнь пошла по-старому. Гидеон стал замечать, что негры все чаще заглядывают в окна большого господского дома. Там было полно красивых вещей, и все только об этих вещах и говорили. А против Гидеона у многих был зуб, ибо когда в прошлом году солдаты из какой-то расформированной южнокаролинской части, проходя через плантацию, вломились в большой дом, взяли, что им понравилось, а остальное раскидали, именно Гидеон велел все собрать и отнести назад, а дом снова заколотить. Когда его спрашивали: «Зачем?» — он отвечал: «Это не наше». —

«А платье, что носим? А хижины, где спим? Какая разница?» — «То необходимое, а это нет», — отвечал Гидеон.

А теперь он нашел у Марка серебряную ложку, которой неоткуда было взяться, как только из большого дома.

Значит, что же? — Марк тайком пробрался в дом? Дом велик — столько комнат, столько входов, и выходов, нетрудно где-нибудь оторвать доску и забраться внутрь. Но в первый раз Гидеон не знал, как ему поступить со своим ребенком. Раньше он всегда знал, никогда даже и не задумывался; но теперь его страшило и угнетало сознание своего беспредельного невежества. Каждый вечер он садился у огня со списком слов в руках, которые написал для него брат Питер. «Мущина, женщина, доч, ты, негр, белай, возми, авца» и так далее, — гора новизны, перед которой он стоял ошеломленный и оробелый. Хорошо и дурно, правильно и неправильно, эти великие постоянные величины превращались во что-то изменчивое и подверженное сомнению, — и вместо того, чтобы строго наказать Марка, Гидеон неуверенно спросил:

— Как ты вошел в дом, Марк?

— Я не ходил.

Вот, значит, как. Марк лжет. «Нет, он хороший мальчик», — мысленно возразил себе Гидеон. Путаница усиливалась, неразрешимых вопросов становилось все больше.

— Где взял ложку? — продолжал допрос Гидеон.

— Нашел.

— Не ври, Марк. Говори по правде.

— Нашел.

— Где?

К этому Марк был не подготовлен, и мало-помалу правда выплыла наружу. Они забрались в дом через погреб под кухней. Другие мальчики тоже кое-что взяли — шелковые платки, серебро. Высечь Марка Гидеон не мог; он никогда не поднимал руки ни на кого из детей — ни один негр этого не делал. Пусть белые секут своих детей — негру слишком хорошо известно, как жгут спину удары плети. Гидеон созвал собрание. Он вывел Марка вперед, и тут, перед всеми — каждое слово вонзалось в мальчика, как нож, — Гидеон рассказал, что произошло. Брат Стефан спросил:

— Большой дом, он стоит без пользы. Долго так будет?

— Сколько надо. Хоть до второго пришествия.

— Негр живет в грязной лачуге, а проклятый дом стоит, никто не живет.

— Хоть до второго пришествия, — упрямо повторил Гидеон.

Этой ночью Рэчел укоряла его, рыдая: — Как мог сделать так мальчику, Гидеон!

— Как надо, так и сделал.

— Перед всеми — рассказал, опозорил...

— Он сделал дурно.

— От этого голосованья одно дурное.

— Как так?

— Ты в Чарльстон, я опять одна, негры ворчат, злятся, все только дурное, ничего хорошего.

Гидеон притворился, что спит. Рэчел умолкла, и он слышал, как она тихо плачет.

В пятнадцать лет Джеф был как скованный звереныш, который мечется и грызет свои цепи. Он был силен и упрям, как дикое животное. Для него Гидеон был старик, брат Питер был старик; они скручивали мир, как жгут, и петлей затягивали у него на шее. Он чувствовал себя в плену, он жаждал порвать путы и быть свободным. В этом глухом углу, где никто не умел как следует ни читать, ни писать, время опять стало таким же растяжимым и первобытным, каким оно было много тысяч лет назад. Даже часов ни у кого не было; по небу плыло солнце — большой, оранжевый циферблат, а медленное шествие времен года служило единственным календарем. Джефу шел шестнадцатый год, и все, что относилось ко времени до войны, было для него лишь смутным, недостоверным воспоминанием. Вечные разговоры о разнице между рабством и свободой мало его трогали: он родился в годы хаоса, и раннее его детство протекало в хаосе.

Сейчас это был юный исполин — и, однако, только мальчик. Он кусал пальцы от досады, когда мужчины ушли голосовать, а его оставили дома. Каждая дорога пела ему песню: он знал, что когда-нибудь уйдет по одной из них и больше не вернется. Гидеон иногда чувствовал, какая подавленная буря бушует в нем. Поэтому он часто отпускал его одного на охоту в болотные заросли. Джеф мог часами бродить по болотам, распевая протяжные песни.

Охота лучше, чем все другое, утоляла его нетерпенье. Когда в лесу он набредал на маленькое озерцо с чистой холодной водой и истоптанными берегами, он знал без объяснений, что сюда олени приходят на водопой. Он мог лежать там в засаде десять часов подряд, поджидая матерого рогача-оленя или свирепого болотного вепря. В эти долгие молчаливые часы перед ним бесконечной чередой проходили неясные, бесформенные грезы.

В этих грезах вставали города, которых он никогда не видал, и сказочные страны, сотканные из рассказов, слышанных им от других людей. В этих грезах являлся старый Эб, не имевший образа, как господь бог, и распевавший полные ликования гимны. Иногда из этих грез рождалось стремление уйти куда-то — бог весть куда, жгучая тоска, от которой сердце у него растягивалось, словно кусок резины.

Однажды он встретил в болотах двух белых людей; Гидеону он об этом ничего не сказал. Это были солдаты в изорванных, перепачканных серых мундирах. Они заметили Джефа, выкрикнули какое-то ругательство, а когда они подняли ружья, он отскочил и спрятался за дерево. Грохнули разом два выстрела, эхо прокатилось по болоту, словно отзвук битвы. Если бы они попали в него, в лесу прибавился бы еще один труп негра; лежал бы там, уткнувшись лицом в лужу, потом его затянуло бы илом, засыпало гниющей листвой, потом о нем бы забыли. Именно в эту минуту Джеф из мальчика стал мужчиной, ибо ему ничего не стоило пристрелить их, пока они убегали по болоту, однако он этого не сделал, только с любопытством и без всякого страха долго смотрел им вслед, стараясь понять, почему они так сразу, без секунды колебания и с таким холодным зверством захотели его убить. Он никому не рассказывал об этом.

В Карвел пришло письмо — в первый раз с тех пор, как уехал надсмотрщик. Голосование было уже давно, больше месяца тому назад, и никто не увидел связи между этими двумя знаменательными событиями. Однажды в середине дня по колумбийской дороге подъехала двуколка, и из нее не спеша, с тем ленивым, небрежным видом, который он особенно подчеркивал в обращении с бывшими рабами, вылез старый Кэп Холстин, почтмейстер, Кэп Холстин был почтмейстером до войны и сохранил свою должность во время войны и после — сперва при мятежниках, потом при янки, потом опять при мятежниках и опять при янки.

Произошло это не потому, что он был такой уж лойяльный человек: наоборот, этот старый ругатель, вечно с табачной жвачкой за щекой и вечно плюющийся табачным соком на все стороны, ненавидел конституцию и поносил ее с утра до вечера; и если он видел флаг Соединенных Штатов, то отворачивался. Но он был единственным человеком, который во время военной и послевоенной сумятицы знал, где кто живет; он, единственный, знал, кто жив, а кто умер, кто остался дома, а кто уехал — в Чарльстон, Колумбию, Атланту или на север. И он, единственный, знал в этих краях почти всех освобожденных рабов — а их была не одна тысяча. Поэтому военные власти оставили его почтмейстером, хотя он и ругал их день-деньской и клялся, что еще доживет до того времени, когда собственными рунами убьет республиканца. Теперь он подъехал к Карвеловскому поселку и заорал:

— Эй вы, черные скоты!

Надо отдать ему справедливость — он не боялся ничего на свете. Все, кто был дома — мужчины, женщины, девушки, мальчишки, — выбежали на дорогу и окружили его. Он сплюнул в дорожную пыль, потер руки и вынул из кармана длинный коричневый конверт. Он оглядел его прищу-рясь, затем спросил:

— Кто из вас, черномазых ворюг, называется Гидеон Джексон?

Гидеон глядел на него с улыбкой. Ему нравился Кэп, он сам не знал, почему. Пожалуй, его чувство лучше всего выразил брат Питер, когда однажды сказал: «Этому отмолиться — очень много молитв надо!» Гидеон выступил вперед, и Кэп, отлично его знавший, оглядев его с головы до ног, спросил:

— Гидеон Джексон?

— Угу.

— Подпишись вот тут.

— Слушаю, сэр.

Холстин протянул ему огрызок карандаша. — Писать умеешь? Если нет, поставь крест — вот здесь.

— Я умею писать, — сказал Гидеон. «По крайней мере свое имя», — добавил он мысленно. Он принялся выводить его под насмешливым взором Кэпа. Негры так тесно сгрудились вокруг, что было трудно дышать. В первый раз Гидеон публично демонстрировал свои познания в искусстве письма, и негры шопотом восхищались его ученостью. Затем старый Кэп опять забрался в свою двуколку, повернул ее, хлестнул мула и укатил по той же дороге, по которой приехал.

Гидеон перевернул письма В левом верхнем углу было напечатано:

«В случае неотыскания адресата в десятидневный срок вернуть генералу Э. Р. С Кэнби ОАСШ 1.

Колумбия, Ю. К. В. В. О.»

Гидеон разобрал почти все, он только не мог понять, что означают эти вереницы больших букв. Брат Питер, заглянув ему через плечо, сказал:

— Генерал Кэнби, это главный янки, он теперь у нас всем управляет. Ю. К. — это Южная Каролина.

В. В. О. — это, наверно, Второй военный округ, — как на выборах. А остальное — бог весть, что это такое.

В противоположном углу конверта значилось:

«Правительственный пакет.

За употребление для частных надобностей в целях избежания почтового сбора штраф 100 долларов».

Это уже ни брат Питер и никто другой в окружавшей Гидеона толпе понять не мог. В середине конверта стоял адрес:

«Гидеону Джексону, эсквайру.

Плантация Карвел.

Карвел, Ю. К. В. В. О.»

Брат Питер громко прочитал имя и фамилию, но на «эсквайре» запнулся. Он никогда не видал этого слова, понятия не имел, что оно значит, и не знал, как его произнести. Он попробовал это сделать про себя, беззвучно шевеля губами. Потом попробовал Ганнибал Вашингтон, знавший, как пишется с десяток слов. Потом Мэрион Джеферсон, который чуточку научился читать, когда был в федеральной армии. Больше грамотных в Карвеле не имелось, и после этого все только стояли молча и во все глаза глядели на конверт. Наконец, Гидеон спросил:

— Это слово — что значит, как по-твоему, брат Питер?

Брат Питер покачал головой, а Ганнибал Вашингтон высказал свою догадку:

Может, это как мистер или полковник?

— Почему же оно не спереди? Почему залезло назад?

Снова наступило молчание. Наконец, брат Питер решился:

— Открой его, Гидеон.

Гидеон медленно вскрыл конверт. Там было полно разных бумаг. Все они был вложены в листок с таким же адресом в заголовке, как на конверте.

Написано на листке было следующее:

«Настоящим извещаем вас, что вы избраны от округа Карвел — Синкертон, штат Южная Каролина, делегатом в учредительный конвент штата, каковой конвент имеет собраться в Чарльстоне Ю. К. В. В. О. 14 января 1868 года. При сем прилагаем инструкцию и мандат. Мандат надлежит предъявить в Чарльстоне майору Аллену Джемсу, который уведомлен о вашем избрании и утверждении. Правительство Соединенных Штатов выражает уверенность в том, что вы честно и достойно выполните свой долг, а Конгресс Соединенных Штатов ждет от вас, что вы со всей добросовестностью и усердием примете участие в реконструкции штата Южная Каролина.

Подпись:

Генерал Э. Р. С. Кэнби ОА СШ ВВО».

Таково было содержание письма, но прошел не один час, пока обитатели Карвела выудили из него хотя бы частицу смысла. Это привело Гидеона в отчаяние. Сейчас больше чем когда-либо его избрание представлялось ему насмешкой, злой карикатурой на то, чем оно должно бы быть, осмеянием всей их столь пышно провозглашенной новоявленной свободы. Черное, черное невежество застилало все, черное, как его кожа, черное, как ночь. Он чувствовал себя, как во сне, в одном из тех снов, которые видел почти каждую ночь; наяву он был свободен, но во сне плетка опускалась на его плечи, во сне он работал на жарких хлопковых полях; и эти сны были так реальны, что, проснувшись ночью, он вставал с постели, шел к двери и выглядывал наружу, чтобы убедиться, что поля больше не засеяны хлопком. Теперь он видел, что сон был реальностью, а пробуждение только сном. Ему хотелось убежать и спрятаться.

А брат Питер и Ганнибал Вашингтон все трудились над письмом. Остальным надоело, да и солнце уже садилось. Тогда они перешли в хижину Гидеона и продолжали разбирать письмо у очага. Ганнибал Вашингтон сказал:

— Отнесем в город, янки прочитают.

Гидеон ответил таким яростным «Нет!», что все поглядели на него с изумлением. Марк и Джеф никогда не видали отца таким — и они сидели тихо, как мыши; но в жизни Джефа эта минута приобрела решающее значение: она словно открыла ему глаза. Он увидел, как трое сильных мужчин, трое людей, которых все в Карвеле уважали и слушались, добрых христиан и отличных работников, умевших возделать землю так, чтобы получить хороший урожай, умевших заколоть корову, телку или свинью, умевших

еще многое другое, оказались беспомощны и бессильны перед клочком бумаги. В этом клочке бумаги было заключено могущество. Думать Джеф умел только живыми образами, и сейчас он воочию видел силу печатного слова, его спокойную власть и его назначение. Он знал, что сам-то он научится читать, и в первый раз в жизни он посмотрел на Гидеона сверху вниз.

И в первый раз в жизни он испытывал к нему что-то похожее на презрение: он был уверен, что сам он не стал бы так отчаиваться и выходить из себя из-за того только, что не может прочитать письмо. Рэчел тотчас это почувствовала: она отзывалась на все переживания своих близких, как точно настроенная арфа, — и она была обеспокоена больше всех. Накануне вечером она отдала медную монетку — все свое богатство — бабушке Кристи, и старуха изготовила ей амулет, предотвращающий несчастье, — маленькую фигурку, которая сейчас была спрятана в хижине. Если б Гидеон об этом узнал, он пришел бы в ярость; он не терпел подобных суеверий и всегда поступал наперекор приметам, когда представлялся случай; а брат Питер называл такие обычаи язычеством, неприличные христианину.

Наконец, трое грамотеев более или менее разобрали письмо. О значении таких слов, как «утверждение» или «реконструкция», они могли только гадать, многие другие слова они толковали неправильно, но суть они уловили. Гидеону предстояло отправиться в Чарльстон — это было ясно. Надолго ли — это уже было менее ясно: туманный образ конвента простирался куда-то в неопределенное будущее; может быть, он будет всегда, может быть, нет. Но с Гидеоном придется расстаться, он уже не их. Остальные бумаги и карточки они осмотрели только поверхностно — это Гидеон возьмет с собой, и что они обозначают, выяснится на месте.

Гидеон спросил, какое сегодня число. В щели дул холодный ветер — может быть, сейчас уже 14 января? Но брат Питер догадался посмотреть на штемпель на конверте.

— Тут сказано 2 января.

— Далеко итти в Чарльстон, — вздохнул Ганнибал Вашингтон. — Он немножко завидовал Гидеону.

— Так нельзя итти, — сказал Гидеон, смущенно оглядывая свои рваные бумажные штаны, линялую синюю куртку, сбитые армейские сапоги.

— Да, не годится, — подтвердил брат Питер. — Мой черный сюртук — возьми его. Один рукав порван. Рэчел починит. Тебе, верно, тесный, но, может, налезет.

— У Фердинанда есть хорошие штаны.

— У Трупера есть дома старая шляпа, высокая, как печная труба, очень красивая. Помята немножко, но очень красивая.

— Гидеон, детка, я выстираю тебе рубашку и починю, — сказала Рэчел.

Ганнибал Вашингтон великодушно предложил: — У меня старые часы, один янки дал в армии... — Эти часы составляли его самое драгоценное достояние. Гидеон был растроган: как они все его любят! — Возьми часы, Гидеон, — продолжал Ганнибал. — Они не ходят, середка выскочила, а носить — красиво.

— Надо носовой платок, — решил брат Питер. — Не как у негров — тряпка вытирать пот, а платок, — положить в карман на груди, как у белых. У меня кусок ситца, белый с красным, Рэчел сошьет.

Вот как случилось, что Гидеон Джексон отправился в дальний путь в Чарльстон. Два дня спустя, ранним погожим утром, он покинул Карвел и теперь шагал уже за несколько миль от дома по пыльной дороге, лихо сдвинув на затылок высокую шляпу, распевая звучным голосом старый марш своего полка:

Не растет трава, не растет трава

На дороге свободы,

Не растет трава, не растет трава На дороге свободы.

Мы идем, Джон Браун,

Мы идем, отец,

Мы идем по дороге свободы.

Дерзкая песня! Распевать такую песню на дороге в штате Южная Каролина могло стоить человеку жизни, но у Гидеона сейчас душа веселилась. До Чарльстона итти сто миль — сто миль по ровной, гладкой дороге, а Гидеон любил ходить. Теперь, когда жребий был брошен, он чувствовал себя счастливым и беззаботным, как мальчишка, убежавший ловить рыбу в запретном месте. Позже старые сомнения и тревоги вернутся, но что, кроме ликования, мог ощущать вчерашний раб, предвкушая такую долгую прогулку?

Перед его уходом из Карвела возник спор — брать ему с собой ружье или нет. Безоружному в дороге было небезопасно, но Гидеон согласился с братом Питером, что не годится являться в конвент с винтовкой в руках.

— Приди с миром и любовью в сердце — и в руках тоже, — сказал брат Питер.

И ведь в кармане на груди у него лежал мандат правительства Соединенных Штатов: кто же посмеет его тронуть? «Правительственный пакет» было написано на желтом конверте. Даже смешно, как у него сердце то падало, то взлетало, и надежды то разгорались, то гасли; его попеременно охватывал то страх, то ликующая радость. Ветер гудел в соснах по обеим сторонам дороги, а Гидеон шагал, зажав подмышкой сверток с краюхой хлеба и ломтем холодной свинины, распевая песню и размышляя о том, что выйдет из этого конвента. Странно, что чем больше он об этом думал, тем тверже становилась его уверенность в том, что конвент положит начало новому государству и новой жизни: как же ему было не робеть и как же ему было не испытывать гордости!

Впереди сосны стали редеть. Открылась небольшая росчисть — площадью акров в десять — и на ней дощатый домишко. Это был хутор Абнера Лейта — его до сих пор называли по-старинке хутором, хотя и сам Абнер и еще раньше его отец уже были издольщиками у Карвелов. Абнер Лейт был белый; рослый, костлявый, рыжеволосый человек, который говорил не спеша и ко всему на свете относился подозрительно и недоверчиво. Жилось ему нелегко — еле удавалось прокормиться; если урожай был хороший — все забирали Карвелы, а если плохой — ему насчитывали еще долгу. Когда началась война, Абнер Лейт ушел в армию вместе с полком Дадли Карвела. За первые три с половиной года он был четырежды ранен и побывал в стольких сражениях, что и не упомнишь; потом попал в плен и остальные годы до окончания войны провел у янки в лагере для военнопленных. Пока его не было, его жена с четырьмя детьми каким-то образом ухитрилась не умереть с голоду; как — он не спрашивал, а она не хотела даже вспоминать. Теперь он вернулся и уже дважды снимал урожай. Жилось ему и сейчас неважно, но все же лучше, чем раньше. Уже то было хорошо, что Карвелы про него позабыли; он сеял маис, держал кур и несколько свиней; в первый раз в жизни он с семьей ел досыта.

Абнер Лейт ненавидел негров — почему, он и сам не знал; так уж полагалось. Плантаторов он тоже ненавидел — но тут он точно знал, за что и почему. Его отношения с Гидеоном представляли смесь уважения и враждебности. Сейчас, когда Гидеон подошел к его участку, Абнер Лейт стоял у изгороди, опершись на лопату.

— С добрым утром, мистер Лейт, — сказал Гидеон.

— Ты, негр, видно, о двух головах, что вздумал петь такую песню.

— Ноги идут, рот поет, — усмехнулся Гидеон. — Когда был в армии у янки, мы пели эту песню.

— Обнаглели вы, вот что, — лениво сказал Абнер. В такое утро трудно было сердиться. Питер и Джимми, двое его маленьких сыновей, с головами светлыми, как кудель, робко подошли к изгороди. — Попался б ты мне на мушку, когда был с проклятыми янки, — продолжал Абнер, — я б в тебе насверлил дырок — побольше, чем в этом сюртуке, что ты на себя напялил. Чего это ты вырядился, как обезьяна, а, Гидеон?

— Иду в Чарльстон на конвент.

— На конвент! Это ты-то? Ну, слыхали вы такое!

— Выбрали делегатом.

Абнер присвистнул: — Скажите на милость! Черномазая обезьяна будет заседать в конвенте! Да тебя там линчуют, ты не успеешь и рот раскрыть, Гидеон.

— Может, так, — кивнул Гидеон. — Но у меня мандат. Вот, в кармане. От правительства Соединенных Штатов. Вы были на голосовании?

— Был. Но за негра не голосовал, будь покоен.

Они постояли еще минуту, и один из мальчиков так расхрабрился, что подошел вплотную к Гидеону; тот нежно погладил его желтую головенку. Затем Гидеон попрощался и зашагал дальше. Абнер Лейт смотрел ему вслед.

— В Чарльстон, а? — бормотал он. — Ну и дела, провались я на этом месте! Вонючий негр идет в Чарльстон заседать в конвенте!

Гидеон шел без остановки, пока солнце не поднялось высоко в небе. Тогда он отошел в сторону от дороги, развел маленький костер, закусил кукурузной лепешкой и свининой, потом растянулся на земле и с полчаса отдыхал Теперь было гораздо теплей, чем утром. Весело пели птицы, а где-то поблизости журчал ручей — можно будет напиться пред тем как продолжать путь. Гидеон чувствовал себя совершенно счастливым.

С приближением сумерок Гидеон стал подумывать, где бы ему переночевать. Можно было, конечно, развести костер в сосновом бору и отлично выспаться на мягкой подстилке из прошлогодней хвои — Гидеон привык и к худшим ночлегам. Но для него тот вечер был потерян, когда он не слышал людских голосов и веселого смеха: он не был создан для одиночества. Он порядком устал после целого дня ходьбы, да и пройдено было немало — миль двадцать пять, а то и все тридцать. По пути ему попалась деревушка, но теперь она была уже далеко позади. Он прошел по гати через болото, поросшее кипарисами, и перед ним открылась плоская прибрежная равнина. По краю неба вставала тонкая вечерняя дымка, и Гидеон начинал поеживаться от холода.

Поэтому, когда он увидел хижину на отмели и ленту дыма, поднимающуюся из трубы, и троих шоколадного цвета ребятишек, играющих в песке у порога, он почувствовал облегчение. Он направился прямо к ней через поле — и тотчас от дома к нему навстречу вышел старик-негр, лет семидесяти на вид, но крепкий и здоровый, с улыбкой на лице.

— Добрый вечер, прохожий, — сказал старик.

— Добрый вечер и вам, — кивнул Гидеон, глядя на детей и думая про себя, как они везде одинаковы — боязливые и любопытные, — и как они всегда таращат глазенки на чужого человека.

— Чем могу служить? — спросил старик.

— Меня зовут Гидеон Джексон, сэр. Я из Карвела — там, очень далеко, на большой дороге. Иду в Чарльстон. Позвольте переночевать, хоть в хлеву, буду очень благодарен. Я не бродяга, хлеб, еда — все есть, вот в узелке, с собой. У меня бумаги от правительства, вот, в кармане. — Старик все улыбался. Гидеон запнулся и оставил при себе все, что хотел сказать о конвенте в Чарльстоне. Старик проговорил:

— Милости просим. Место у очага и кусок хлеба у нас найдется для всякого, кто в нем нуждается. А хлев — это для скота. Мы не можем предложить вам кровати, но постелим вам одеяло у огня. А бумаг я ни у кого не спрашиваю, сэр. Мое имя — Джемс Алленби.

— Очень благодарен, мистер Алленби, — сказал Гидеон. Улыбка старика рассеяла его смущение. Алленби повел его в хижину; ветхое строение, сколоченное из жердей, когда-то, должно быть, служило домом белому издольщику, ибо в нем имелись окна и ставни, чего, как правило, не бывало в лачугах рабов. У очага на полу сидела на корточках девушка и что-то помешивала в котелке; она встала, когда они вошли, и Гидеон увидел, что это красавица — высокая, стройная, с округлыми руками и ногами, со светлокоричневой кожей; голову она держала так высоко я прямо, словно несла на ней кувшин. Даже в полумраке заметно было, какие у нее большие и блестящие глаза; но было в них и что-то странное, что удивило Гидеона; должно быть, то, что взгляд их ни разу не остановился на его лице. Алленби взял ее за руку и сказал:

— Дитя мое, у нас сегодня гость. Его зовут Гидеон Джексон. Он идет в Чарльстон, и я просил его провести ночь с нами. Мне кажется, он добрый и кроткий человек.

Что-то в словах старика и в том, как девушка продолжала смотреть мимо Гидеона, внезапно открыло ему истину. Мысль, что она слепа, в первое мгновение потрясла его, но вид детей, уже ухватившихся за ее подол, опрятное, хотя и бедное убранство хижины, вкусный запах, поднимавшийся от котла, — вернули ему спокойствие. Может быть, она дочь старика; во всяком случае, не мать этих детей — для этого она слишком молода. Но распрашивать сейчас было неудобно. Она сказала: — Добро пожаловать, сэр, — и вернулась к огню. Гидеон сел на стул, сбитый из сосновых веток; Алленби расставил на столе оловянные тарелки, положил ложки. На дворе темнело. Гидеон умел обращаться с детьми: они уже улыбались ему, и вскоре один оказался у него на руках, а двое других прильнули к его коленям.

— Они любят песни, — сказал старик.

Гидеон запел: «Братец кролик под кустом, он живет себе как дома, крышей небо у него, не нужна ему солома...»

Гидеон окончил свой рассказ — о голосовании, о том, как его избрали делегатом; было уже поздно, огонь в очаге превратился в кучку тлеющих углей. Девушка — ее звали

Эллен Джонс — взобралась по лесенке на чердак, где была ее постель. Девочка спала вместе с ней; мальчики — Хам и Яфет — легли внизу на соломенном тюфяке; сейчас все они уже спали. Старик с Гидеоном сидели у очага.

— Значит, ты идешь в Чарльстон, — сказал старик. — Наконец-то после столь долгой ночи настал рассвет. Как я тебе завидую, Гидеон Джексон, боже мой, как я тебе завидую. Но это правильно, это для молодых, для тех, кто силен и полон надежды. А для таких, как я...

— Это для всех, — сказал Гидеон.

— Для всех? Может быть! Сколько мне лет, как ты думаешь?

— Ну — шестьдесят пять...

— Семьдесят семь, Гидеон. Я сражался против англичан в 1812 году. Тогда нам позволяли сражаться — за свободу Америки. Нет, я говорю это без горечи. Тогда думали, что

рабство отомрет само собой. Это было еще до того, как хлопок стал доходной статьей. Тогда владеть рабами не представляло выгоды, скорей помеху. Меня даже научили грамоте — сделали из меня учителя. Тогда еще не понимали, что грамота для раба — это вроде болезни; дайте человеку знание — и он станет непригоден для рабства, да еще заразит тем же недугом других.

— Все отдам, только бы капельку знания, — сказал Гидеон.

— Терпенье, Гидеон! Знание и свобода — они всегда идут вместе. Мне ли не знать? Когда кончилась война с англичанами, мой хозяин узнал, что я учу других рабов читать и писать. Он очень рассердился. Как я смел это делать? Но как я мог этого не делать? Ну, меня продали на Юг. Для примера, Гидеон. Но куда я ни попадал, всюду я видел тот же голод по знанию, всюду рабу хотелось самому прочитать стих из библии, написать несколько слов, послать весточку кому-нибудь, кого он любил и с кем был разлучен. Меня опять продавали, били плетью, грозили всякими карами. Но разве этим излечишь болезнь? Я читал Вольтера. Пэйна, Джефферсона — да, и Шекспира тоже. Ты никогда не слыхал его имени, Гидеон, ты не слыхал его золотого голоса. Но ты услышишь — ты услышишь. Разве мог я смириться?

Гидеон покачал головой.

— Я трижды был женат. Гидеон. Каждый раз я любил свою жену — и каждый раз меня продавали и разлучали с ней. У меня были дети — но где они, я не знаю. Четыре раза я убегал, и каждый раз меня ловили и возвращали хозяину — и тот порол меня, но не до смерти, потому что это было бы себе в убыток. Вола можно заколоть и ещё продать с выгодой, но наше мясо только до тех пор приносит доход, пока в нем теплится жизнь. Я редко говорю об этом, Гидеон, но тебе рассказываю, потому что тебе необходимо знать. Очень важно, чтобы ты помнил о прошлом, обо всем, что выстрадал наш народ. В тебе есть доброта и сила — и пламя, я это чувствую. Ты станешь великим вождем нашего народа, но грош тебе будет цена, если ты когда-нибудь забудешь о прошлом. Ты хочешь знать об этой слепой девушке и о детях. Я расскажу тебе...

— Если сами хотите, — сказал Гидеон. — А то не надо.

— Да, я сам хочу, и тебе надо это знать, Гидеон, поэтому я и расскажу. Эти трое детей — сироты. Сейчас у нас на Юге полно сирот и беспризорных детей, брошенных детей, черных телят, не знавших ни отца, ни матери, которых бросили, как скотину, когда закрылся скотный рынок. Когда началась война, я был рабом в Алабаме. Когда объявили свободу, я ушел. Я держал путь на северо-восток. Не потому, что хотел уйти к янки, — нет, я люблю наш юг, но только не дальний юг: там меня слишком больно били. Я думал поселяться в Южной или Северной Каролине или в Виргинии, найти какой-нибудь уголок, где нужен учитель. И по дороге нашел этих детей. Как, бог весть!.. Это как-то само собой вышло. С тобой, Гидеон, было бы то же самое. Девушку я тоже нашел. Ей шестнадцать лет. Отец ее — свободный негр, он был доктором в Атланте. Это тоже целая история. Теперь он умер, мир его праху. После того как Шерман ушел из тех мест, там творились жестокие дела. Я никого не виню. Несколько солдат Южной армии убили отца Эллен, у нее на глазах проткнули его штыками и выкололи ему глаза. Он, видишь ли, помогал федералистам. Я это рассказываю тебе, Гидеон, не для того, чтобы ты ненавидел, но для того, чтобы ты понял. Ты идешь в Чарльстон создавать конституцию, создавать новое государство, новый мир, новую жизнь; ты обязан понять, как люди могут совершать чудовищные злодеяния просто потому, что они темные люди, которых ничему лучшему не научили. Убив отца, они изнасиловали дочь. Вот тогда она и ослепла. Я несведущ в этих вещах, я не знаю, может ли потрясение вызвать слепоту, — или у нее и раньше была какая-то болезнь глаз. Когда я ее нашел, она была не в своем уме, даже не помнила, кто она. Она скиталась в лесу, как дикое животное, и была пуглива, как дикое животное. Но мне почему-то доверилась, и я принял ее в свою маленькую семью. — Он остановился; Гидеон неподвижным взглядом смотрел в огонь, кулаки его судорожно сжимались.

— Гидеон! — тихо позвал старик.

— Сэр?

— Гидеон, когда ты положил эти правительственные бумаги в карман, ты перестал быть просто человеком и стал слугой. Просто человек может ненавидеть. Если он жаждет убивать и разрушать, как ты сейчас, Гидеон, он может позволить себе это чувство. Слуга не может; он должен работать на хозяина. Твой хозяин, Гидеон, это твой народ. Теперь слушай, я расскажу тебе остальное,

— Я слушаю, — сказал Гидеон.

— Я набрел на эту хижину. Бог весть, где ее владелец, — должно быть, убит на войне. У нас на Юге сейчас много таких покинутых жилищ. Я живу здесь уже два года. Засеял клочок земли кукурузой — это немного, но нам хватает. Завел кур. Вырастил поросят от дикой свиньи, так что у нас есть и мясо. За все время, что мы здесь, никто нас не трогал. Эллен сейчас почти нормальна — только слепа. Для меня это не плохая доля — воспитывать четыре юные души. Иногда я нанимаюсь на работу в деревню — я умею немного плотничать и шить сапоги, могу запаять кастрюлю, написать письмо. Немножко тут, немножко там — в общем хватает, чтобы купить одежду и несколько книг...

Он умолк — и Гидеон тоже долгое время молчал. Потом спросил: — А если умрете?

— Я думал об этом, — ответил Алленби. — Это единственное, что меня тревожит и отравляет мой покой.

— А если болезнь? Или придет шериф, скажет — почему живешь в чужом доме, убирайся?

— И об этом я думал, Гидеон.

— Слушайте, — сказал Гидеон, и голос его зазвенел от волнения. — Такой человек, как вы, ученый человек...

Старый человек, семьдесят семь лет, это — старый. Но вы крепкий, каленый, как старый орех. Может, умрете завтра, старый человек не знает, когда бог позовет. А можете еще жить десять лет, пятнадцать лет.

— Куда ты клонишь, Гидеон?

— Я придумал. Вот я, негр, получил свободу, иду в Чарльстон, очень гордый, как павлин, оттого что делегат в конвенте. А читать не умею, писать не умею, темный человек. Может, четыре миллиона негров у нас на Юге, все слезами плачут, хоть бы уметь грамоте. Дали свободу — лети, как сладкая песня, а что пользы: невежество, как камень, голову гнет к земле. Ты учишь трех маленьких — это хорошо. А у нас в Карвеле негры тычутся, как слепые, как все негры у нас на Юге, не знают, что их, что не их, земля их или нет, хижина их или нет. Как узнают, когда ни один не умеет хорошо читать, хорошо писать?

Гидеон остановился, проглотил слюну и продолжал, подчеркивая слова взмахами длинного черного пальца: — Идите к нам — маленьких с собой. Скажите им, Гидеон послал. Скажите брату Питеру, это у нас проповедник, скажите: буду их учить, давать знание. Они будут вас кормить, поить, все сделают...

Алленби покачал головой. — Об этом я когда-то мечтал, Гидеон. Но я слишком стар. Я боюсь перемен. Здесь мне хорошо. А вам надо обратиться в Бюро помощи освобожденным рабам...

— Ждать из Бюро — ждать до второго пришествия, — сказал Гидеон. — Почему боитесь? Прямо по этой дороге, — спросить, где Карвел, всякий скажет. Разве лучше — маленькие проснутся, ты мертвый, некому убрать, побрить бороду, сшить саван, сколотить гроб? Кто сделает? Это бедняжка-слепая?

Но старик все еще не решался, и Гидеон продолжал настаивать, безжалостно перечисляя все грозящие ему беды. Наконец, когда угли почти уже совсем погасли, старик кивнул и сказал — хорошо, он пойдет. Он сидел, сгорбившись, в тусклом свете от очага, вглядываясь в темноту, словно пытался высмотреть там что-то, что могло его успокоить. Потом спросил:

— Скажи, Гидеон, тебе не кажется иногда, что все это сон — вся эта свобода?

— Это не сон, — буркнул Гидеон. — Я воевал вместе с

янки, свобода — я ее сам сделал, своими руками. Это не сон.

В течение следующего дня произошло много событий, лишний раз убедивших Гидеона в том, что несколько часов на большой дороге стоят месяца оседлой жизни в сельском затишье. Он помог мальчику справиться с упрямым мулом и часа два ехал на его повозке. Потом нагнал старуху-негритянку, которая несла яйца в деревню на продажу, и с четверть часа — пока им было по пути — нес ей корзинку и слушал ее рассказы. Потом белая женщина накормила его завтраком за то, что он наколол для нее дров, и ее муж, выглянув из коровника, сказал, что никогда еще не видел негра, который бы так лихо управлялся с топором. Угостили его на славу, и Гидеон, почитая скромность лучшим украшением доблести, ни слова не сказал им про конвент. Потом он проходил мимо плантации, где на поле под бдительным взором надсмотрщика негры прокапывали сточную канаву. «За плату работаете?» — крикнул им Гидеон. Они ничего не ответили, а надсмотрщик заорал: «Проходи, проходи, черная сволочь! Проваливай!»

Под вечер стала заходить гроза, и Гидеон укрылся под стогом сена. Еще до него там же нашла убежище корова, и, пока хлестал дождь, Гидеон лежал, прижавшись к ее теплому боку, и напевал:

Загони теляток, беленьких теляток.

Загони теляток, мама.

К сожалению, его черному сюртуку все это не пошло на пользу. Сюртук еще ничего, Гидеон кое-как счистил с него солому, но высокая черная шляпа погибла безвозвратно. У нее отвалилось донышко, и некоторое время Гидеон размышлял, стоит ли ее надевать в таком виде или не стоит. Он догадывался, что шляпа без донышка, пожалуй, излишняя роскошь, но просто бросить ее не решался. В конце концов, он выменял ее у старого негра на два сочных яблока.

Эту ночь он проспал под открытым небом, набросав наземь сосновых веток, чтобы не было сыро. Особым удобством эта постель не отличалась, но сердце Гидеона ликовало: сознание своей высокой миссии окончательно овладело им. Еще день он шел по низинам вдоль морского берега и утром четвертого дня увидел перед собой крыши Чарльстона.

Загрузка...