О том, как Гидеон Джексон имел разговор с одним очень утомленным человеком


Гидеон вынул часы и посмотрел на них: без двадцати три, а он ждет с двух часов. Он рассчитывал попасть на прием, кончить разговор и еще поспеть на вокзал к поезду в 5.16, с которым Джеф должен приехать из Нью-Йорка. Что ж, может быть, и поспеет. Сказать ему нужно очень немного, да и то вряд ли к чему-нибудь приведет.

Была середина февраля, и на дворе шел снег — вашингтонский снег, большие мокрые хлопья, которые расплющивались об оконное стекло и крупными холодными каплями сползали вниз. Гидеон откинулся в кожаном кресле, сложил руки на коленях. Хорошо бы уснуть и спать долго, долго, как он не спал уже много месяцев, — спать и все... и ни о чем не думать, а потом проснуться свежим и бодрым. Но какая уж бодрость в сорок пять лет? Гидеон покачал головой, усмехнулся и стал думать о Джефе. Джеф — это более приятная тема для размышлений; Джеф — это, по крайней мере, реально. Он спрыгнет с поезда и большими шагами устремится к отцу. А вдруг нет? Вдруг он будет стоять неподвижно и молча смотреть на Гидеона, и оба почувствуют, что они друг другу чужие? Нет, этого не может быть. Семь лет не такой уж большой срок. Да, но какие семь лет! Семь лет в Эдинбурге, за которые застенчивый негритянский мальчик превратился в доктора медицины, — такие семь лет чего-нибудь да стоят!

Гидеон стал припоминать, как это было в тот день, когда доктор Эмери, странно усмехаясь, сделал ему свое предложение насчет Джефа. Что он тогда думал, этот доктор? И что он, Гидеон, ему ответил? Что-то насчет расходов. Да, он спросил, сколько на это понадобится денег. Все это было так давно. Восемь лет тому назад. Или девять? Жаль, что он не познакомился поближе с доктором Эмери и с Исааком Уэнтом; теперь обоих уже нет в живых. Он попытался восстановить в памяти всю картину: как он тогда стоял в амбулатории, разговаривая с Эмери, глядя на дрожащего, голого, рахитичного ребенка, и воспоминания стали всплывать одно за другим, пока их цепь не разорвал гулкий бой высоких старинных часов, стоявших в углу приемной. Один, два, три. Он, видно, все-таки заснул. Перед ним стоял секретарь.

— Пожалуйте, мастер Джексон, президент сейчас вас примет.

Гидеон поднялся, поморгал и следом за секретарем прошел в кабинет. Грант сидел за письменным столом, сгорбленный, усталый, с красными главами, человек, который потерпел поражение, все потерял и теперь видит перед собой только длинную вереницу пустых лет, не озаренных надеждой, лишенных радости. Он кивнул Гидеону и сказал:

— Садитесь, Гидеон. — Потом, обращаясь к секретарю, он добавил: — Позаботьтесь, чтобы нас не прерывали.

— Но если сенатор Гордон...

— К чорту! Скажите, что я не могу его принять. Я не желаю, чтобы нас прерывали, понятно? — Дверь затворилась за секретарем. Президент обратился к Гидеону: — Хотите сигару? Ах да, я забыл, что вы не курите. Тогда позволите мне... — Он откусил кончик сигары, зажег спичку, глубоко затянулся. Гидеон смотрел на него, но президент избегал его взгляда. За последнее время Улисс Симпсон Грант сильно постарел, годы как-то вдруг и бесповоротно положили на него свое клеймо; глаза у него ввалились, в бороде заблестела седина. Даже когда он курил, все его движения были резкими, неровными, раздраженными.

— Я знаю, что вы будете говорить, — буркнул он Гидеону.

— Почему же, в таком случае, вы меня приняли? — мягко спросил Гидеон.

— Почему?.. — Грант тупо посмотрел на него, и сердце Гидеона дрогнуло от глубокой сочувственной жалости к этому побежденному и сломленному человеку, которого мало кто понимал и мало кто любил, но столь многие эксплоатировали, ненавидели и презирали, — к этому человеку, который волей судьбы и обстоятельств был вознесен на высоту и овеян холодной, нерадостной славой.

— Почему вы пришли?.. — устало спросил Грант.

— Потому, что вы пока еще президент Соединенных Штатов, — заговорил Гидеон. — Потому, что вы мне друг, и я вам друг...

— У меня еще есть друзья?..

— И еще потому, — продолжал Гидеон, — что Соединенные Штаты — ваша родина, и вы ее любите такой любовью, какая редко встречается. Такой любовью, которую я могу понять, но которая недоступна пониманию лживых, бесчестных, ничтожных людишек, сделавших все, чтобы погубить свою страну. Помните рассказ Эверетта Хэйла «Человек без родины»? Помните, как Филипп Нолан научился любить и понимать свою родину?

Грант криво усмехнулся.

— Вы пришли читать мне проповедь, Гидеон?

— Нет. Я пришел поговорить с вами об этой стране, нашей родине. Я пришел потому, что больше у меня уже никогда не будет случая говорить с президентом Соединенных Штатов. Две недели я добивался, чтобы вы меня приняли...

— Я был занят, Гидеон.

— Вы были заняты, господин президент, — сказал Гидеон. — Заняты и все, что ж тут поделаешь. У нас, слава богу, есть много таких удобных выражений: занят, некогда, нет времени. Почему у наших врагов всегда есть время? Почему?

— Это я уже слышал, — холодно сказал Грант.

— И больше слышать не желаете. Я вам надоел, вы хотели бы, чтобы я ушел. Хорошо, попробую изложить все иначе. Оставляя в стороне то, что писалось в газетах об этих восьми годах вашего президентства, и то, что о них напишут в учебниках, давайте спросим себя: чем они были на самом деле?

— Валяйте, — проворчал Грант. — Скажите, что я был игрушкой в чужих руках.

— Нет, этого я не скажу. Боже ты мой, господин президент, ведь это же — ну да, это наша родина. Будем говорить словами из прописей, пусть, что ни проще, то лучше. Это наша родная страна. За нее мы воевали. Ради нее мы жили, ради того же самого, за что люди умирали под Геттисбургом. Мы не существуем отдельно от нее или отдельно друг от друга. Все это связано и неразделимо. Но что это такое — наша родина? — Гидеон остановился, потом продолжал: — Что это такое, Соединенные Штаты Америки? Мечта, идеал, клочок бумаги, называемый конституцией, политический союз? Или это банда прожектеров, жуликов, грабителей? Морган, и Джэй Гульд, и сенатор Гордон? Или это человек, который стоит на улице и смотрит на Белый дом? — Теперь Гидеон говорил спокойнее. — Что это — епископальная церковь или конгрегационалистская церковь? Молитва это, или фантазия глупца, или это пятьдесят миллионов человек? Или это Конгресс? Все годы, что я заседал в Конгрессе, я думал об этом, глядя на мелких людишек и на великих людей, слушая таких дураков, как Петерсон, и таких героев, как Сэмнер. Или это вы и я, что-то такое, что срослось с нами и неотделимо от нас — ибо Америка ведь это то, что мы есть, что мы имеем, что мы сделали, о чем мы мечтали!

Сигара Гранта потухла. Зажав ее между пухлыми пальцами, он давно уже не курил, а только смотрел на нее неподвижным, остановившимся взглядом. Затем медленно, тупо покачал головой.

— Я конченный человек, Гидеон.

— Вы президент.

— Да, еще на несколько дней.

— Достаточно, чтобы нанести им удар!

Грант устало проговорил: — Нет, Гидеон. Не могу. Устал. Кончено. Хочу домой, на отдых. Меня топили в помойных ямах, меня обливали грязью. Я хочу уехать домой и забыть.

— Вы не забудете.

— Может быть. Не знаю. Я не Соломон, я не претендую на непогрешимость. Я не просил, чтобы меня делали президентом. Я побеждал в сражениях, потому что не боялся риска. Но разве это то, что нужно президенту? Разве это значит, что я гожусь для их подлой, грязной, бесчестной политической игры?

— Сражения продолжаются, — сказал Гидеон.

— Да. Такие, в которых не видишь противника. В которых не видишь даже, кто сражается на твоей стороне.

— А когда Хейс усядется в это кресло, в котором вы сейчас сидите, и утопит всю страну в крови, будет вам сладок отдых?

— Да откуда вы это взяли? На основании каких таких фактов? Хейс республиканец, как я, как вы. Он законно избран президентом. Осточертели мне эти доморощенные Кассандры! Жизнь завтра не кончится. Америка тоже...

— Хорошо, — сказал Гидеон и встал.

— Вы уходите?

— Да.

— Что вы хотели мне сказать?

— Неважно. Все равно, это ни к чему.

— Чорт вас побери! — зарычал Грант. — Говорите! Сядьте, слышите?.. И говорите.

— Вы в самом деле желаете это знать?

— Перестаньте жеманиться, как примадонна. Выкладывайте.

— Хорошо, — кивнул Гидеон. — Хейса купили.

— Где у вас доказательства?

— У меня есть доказательства, — спокойно сказал Гидеон. — Можете вы меня выслушать?

— Я уже давно вас слушаю. — Грант снова раскурил сигару. Гидеон снова сел. Часы на столе показывали четверть четвертого.

— Для этого надо вернуться немного назад, — начал Гидеон. За окном все еще падал снег; пухлые белые хлопья таяли на стеклах. В кабинете президента становилось темно. Единственная лампа отбрасывала на стол желтый кружок света; в сумерках лицо Гранта казалось еще более усталым, еще более неясным. Дым от его сигары вплывал в световой круг, завивался кольцами, тянулся к лампе, взбегал вверх по ламповому стеклу.

— Помните конвент в Южной Каролине? — сказал Гидеон. — Это было девять лет тому назад.

— Помню.

— С этого, собственно говоря, началась реконструкция. Я заседал в конвенте. Через два года меня выбрали в Сенат штата, а пять лет тому назад в Конгресс. Поэтому я могу говорить с некоторым знанием дела. Этот термин — «реконструкция», которым принято обозначать все, что происходило на Юге начиная с 1868 года, — это слишком общее понятие. Оно лишено смысла. Дело было не только в реконструкции и даже не в возвращении мятежных штатов в лоно Союза. Все это я уже говорил в Конгрессе много раз за эти пять лет. Сейчас говорю, очевидно, для истории, так как считаю, что пройдет еще очень много времени, прежде чем негру, как представителю своего народа, доведется сидеть в этом кабинете и вести беседу с президентом Соединенных Штатов.

Грант стряхнул пепел с сигары; тень совсем скрывала его лицо.

— Что такое реконструкция? Чем она была? Чем она должна была быть? Почему она потерпела крушение? Я ставлю эти вопросы перед вами, потому что вы единственный человек, который может ее возродить и тем уберечь страну от несчетных страданий и бедствий, угрожающих ей в будущем.

— Продолжайте, Гидеон, — проговорил Грант.

— Реконструкция была началом нового и гибелью старого. Всего каких-нибудь полтора десятка лет тому назад рабовладельческий строй в лице крупных плантаторов, носителей феодального принципа, глубоко чуждого американскому народу, выступил на борьбу с намерением завоевать и подчинить себе всю страну. Необходимо было его уничтожить — или он уничтожил бы демократию. Его и уничтожили, и в процессе этого уничтожения негры получили свободу. Продолжать?

— Продолжайте, — сказал Грант.

— Хорошо. Кончилась эта ужасная война, и началась реконструкция, которая, по существу дела, была экзаменом на демократию, проверкой, могут ли освобожденные негры и освобожденные белые, — ибо белый бедняк до войны тоже был рабом, не лучше негра, — могут ли они жить я работать вместе и вместе строить новую жизнь. Я считаю, что Юг этот экзамен выдержал, что демократия была там осуществлена — да, несмотря на все промахи и ошибки, нелепые выходки, дурачество и бахвальство, это была демократия! В первый раз за всю историю нашей страны негры и белые общими усилиями создавали на Юге демократический строй. Доказательства налицо: школы, фермерские хозяйства, справедливые суды, подрастающее поколение грамотных, бодрых духом людей. Но все это далось нелегко и не было доведено до конца; ибо плантаторы в ответ организовали целую армию, многотысячную армию мерзавцев в белых рубашках. Они и не думали складывать оружие. Они сами признавали, господин президент, что только благодаря присутствию на Юге федеральных войск там удается сохранить порядок. Так вот я вам говорю: как только Рэзерфорд Б. Хейс вступит в исполнение обязанностей президента, войска будут выведены — и Клан начнет действовать. В той или иной форме, но он начнет действовать повсюду, — и тогда водворится такой террор, какого у нас еще не бывало, — убийства, погромы, поджоги, грабежи, — пока не будут вырваны с корнем последние ростки той демократии, которую мы насаждали. Мы будем отброшены на сто лет назад, а для наших детей и внуков это означает бесчисленные страдания и гибель...

Голос Гранта прозвучал глухо, словно откуда-то издалека:

— Даже если все это правда, Гидеон, — а я в этом далеко не уверен, — то что же делать? Вечно держать войска на Юге?

— Не вечно. Еще десять лет, пока не подрастет новое поколение негров и белых» наученное работать вместе и стоять друг за друга. Тогда уже никакая сила на земле не отнимет у нас то, что мы построили.

— Не могу этому поверить, Гидеон. Ни вашим обвинениям против Хейса, ни вашим сказкам о могуществе Клана. Сейчас 1877-й год.

— Вам нужны доказательства, — сказал Гидеон. — У меня есть доказательства. — Он вынул из кармана какие-то бумаги и разложил их на столе в светлом кружке от лампы. — Вот статистика последних выборов. В первом туре голосования за Тилдена подано 4300000 голосов, за Хейса 4 036 000. Это мошенничество номер первый. Я утверждаю, что на Юге, по крайней мере, еще полмиллиона негров и белых голосовали за республиканские списки выборщиков, но их бюллетени были уничтожены, фальсифицированы, выброшены из счета. Нет, доказать это я не могу; но зато потом я докажу кое-что другое. Имейте немного терпения. Кстати сказать, совершенно неважно, кто из них получил большинство. Эти два молодца, Тилден и Хейс, стоят друг друга; оба продажны и служат наглядной иллюстрацией падения наших политических нравов. Оба слеплены из одной глины.

— Пока что, — сказал Грант, — это все беспочвенные обвинения. Мне надоело это слушать, Гидеон.

— Вы обещали выслушать до конца. Сейчас я перейду к доказательствам, но разрешите мне сперва установить факты. Даже наш Конгресс, который больше всего на свете боится народа и демократии, и тот, когда я выступаю с речью, не препятствует мне устанавливать факты. Я сделаю это очень быстро. Мой сын, которого я давно не видал, приезжает сегодня из Нью-Йорка поездом в пять шестнадцать; вы можете быть уверены, что я кончу до этого времени.

Теперь вся комната, кроме освещенного кружка под лампой, уже тонула во мраке.

— Продолжайте, — сказал Грант.

— Перейдем ко второму туру голосования. На собрании выборщиков кандидат демократической партии Тилден получил 184 голоса, кандидат республиканцев Хейс — 166 голосов. Еще бы один голос, и Тилден был бы президентом; но Хейс заявил, что голоса Южной Каролины, Луизианы и Флориды — а с ними у него как раз и получился бы необходимый минимум в 185 голосов, — он заявил, что голоса этих штатов по праву принадлежат ему. И он сказал сущую правду: в этих штатах прошли республиканские списки, но, как я уже говорил, полмиллиона бюллетеней было подчищено или уничтожено. Какое же создалось положение? В Палате представителей верховодят демократы, в Сенате — республиканцы, одна хочет Тилдена, другой — Хейса, а повсюду в стране стоит крик, что мы на пороге новой гражданской войны, что южане готовятся итти на Вашингтон. Верили вы этому, господин президент? Верили вы, что между двумя этими продажными людьми есть хоть какая-нибудь разница?

Грант проговорил: — Чорт возьми, Гидеон, долго мне еще это слушать?

— Перехожу к доказательствам, господин президент. Сейчас я их изложу и затем удалюсь. Мы с вами оба конченные люди. Вам, как вы сказали, всего несколько дней осталось быть президентом, у меня тоже не слишком много времени впереди.

— Дальше, — буркнул Грант.

— Да. Повидимому, наши южные демократы знали, что эти господа оба из одного теста. Они выбросили Тилдена за борт; с ним было бы слишком много хлопот. Один раз они рискнули начать гражданскую войну — и были биты. Другой раз итти на такой риск не входило в их намерения. Они предпочли сторговаться с Хейсом. Ему пообещали голоса Южной Каролины, Флориды и Луизианы и, для верности, еще Орегона. А он за это обещал сделать одну маленькую, незначительную уступку: снять военное положение в Южной Каролине и Луизиане и вывести с Юга федеральные войска. Подумайте, такая мелочь — и от нее зависит, быть или не быть человеку президентом, быть или не быть республиканской партии, партии Эба Линкольна, у власти! А вот и доказательство: письмо, написанное двумя ближайшими друзьями мистера Хейса — Стэнли Мэтьюсом и Чарлзом Фостером. Оно касается переговоров, которые велись с сенатором Джоном Б. Гордоном из Джорджии и членом Конгресса мистером Дж. Юнгом из Кентукки. Это точная копия; ее снял и принес мне негр, слуга мистера Фостера. За подлинность этого документа я ручаюсь. Разрешите вам прочитать:

«Касательно разговора, который мы имели с вами вчера и в котором были подвергнуты обсуждению будущие мероприятия губернатора Хейса в отношении некоторых южных штатов, мы имеем сообщить вам следующее: мы со своей стороны вполне разделяем ваше желание, чтобы он избрал такой политический курс, который даст населению Южной Каролины и Луизианы право решать свои дела по своему собственному усмотрению, без всякого стороннего контроля, сообразуясь единственно лишь с конституцией Соединенных Штатов и вытекающими из нее законами. И, основываясь на нашем личном знакомстве с мистером Хейсом и глубоком знании его взглядов, мы можем заверить вас с полной гарантией, что именно таков будет политический курс мистера Хейса как главы правительства». 3

— Вот как обстоит дело, господин президент.

Наступило долгое молчание. Затем Грант спросил беззвучным голосом:

— Почему вы не расскажете об этом в Конгрессе?.

— Потому что у меня нет в руках оригинала, потому что, хотя я сам готов поклясться на целом десятке библий, что это истинная правда, настоящих улик я не могу представить. Какую цену имеет показание старого негра, простого слуги, если ему будет противопоставлено показание законно избранного президента Соединенных Штатов? Если я выступлю в Конгрессе и расскажу то, что сейчас рассказал вам, кто мне поверит? Десять южных депутатов — культурные, образованные люди, завопят: «Линчевать этого наглого негра, этого бесстыдного лжеца!»

— А почему я должен вам верить?

— Потому что все будущее нашей страны поставлено сейчас на карту. Потому что, когда мы делали революцию, когда мы сражались в гражданской войне, мы шли путем чести и путем славы, и все благородные люди, жившие до нас, шли плечо к плечу с нами, и лица наши были обращены к богу. Слышите вы меня, господин президент? А теперь мы готовимся сойти с этого пути; отныне лица наши будут обращены во тьму. Надолго ли, господин президент? Сколько еще людей должны будут отдать свою жизнь, прежде чем наше правительство станет правительством народа, для народа, во имя народа?

— Вы преувеличиваете... — начал Грант.

— Нет.

Грант тяжело поднялся со стула. Свет от лампы упал на его согбенные плечи, на его руки, опиравшиеся на край стола. Минуту он смотрел в глаза Гидеону, потом оттолкнулся от стола и сердито прошелся по комнате.

— Это все? — спросил Гидеон.

— Что я могу сделать? — крикнул Грант, круто поворачиваясь к нему. — Даже если это правда, весь этот дикий бред, все эти нелепые сказки, что вы рассказывали, даже если это правда, то что же я-то могу сделать?

— Все можете. Вы еще президент. Обнародуйте эти сведения. Созовите завтра пресс-конференцию. Найдутся газеты, у которых хватит смелости это напечатать. Пусть Хейс докажет ложность этого обвинения. Вскройте этот гнойник, пусть народ увидит. Он будет знать, что делать.

Мы не так уж малодушны, мы, американцы, мы не так тупы. Мы уже один раз потрясли мир. Мы сделали много зла, но добра мы сделали больше. Обратитесь к Конгрессу, потребуйте, чтобы вам сказали правду...

Грант покачал головой. — Гидеон...

— Трусите? — закричал Гидеон. — А что вам терять? Те, кто еще помнит, как вы вели нас к победе, те все вас поддержат. А остальные... — Голос Гидеона замер.

Он сложил бумаги и спрятал их в карман.

— Ладно. Я ухожу.

Еще долго после ухода Гидеона Грант сидел за столом, опустив голову на руки, глядя на затворенную дверь.

Гидеон едва не опоздал. Поезд уже подошел к дебаркадеру. Гидеон еще издали увидел Джефа: рослый, широкоплечий молодой человек, точно зеркальное отражение самого Гидеона, стоял на перроне, засунув руки в карманы, с двумя ковровыми чемоданами у ног. Им не пришлось призывать на помощь воспоминания, им не нужно было искать прежний облик в изменившихся чертах: они посмотрели друг на друга и узнали друг друга; каждый стал на несколько лет старше, но сходство между ними от этого только усилилось. Они сошлись, пожали друг другу руки. Гидеон проглотил комок, подступивший ему к горлу. Джеф расплылся в улыбке и положил руку на плечо отцу.

— Ну и великан же ты, — сказал он.

— Ты тоже не маленький.

— Но ты меня узнал.

— Да. Я очень рад, что ты приехал.

— Я тоже.

Гидеон нагнулся взять чемоданы.

— Я понесу, — сказал Гидеон. — Один — ты, другой — я.

— Хорошо, — улыбнулся Джеф. Он оглядел Гидеона с головы до ног, мельком, но так, что Гидеон почувствовал на себе его одобрительный взгляд. Они стояли рядом, двое рослых мужчин, и все их движения были сдержанны и неуверенны, каждый, после столь долгой разлуки, старался приладиться к другому, к его жестам, его мыслям, его желаниям. Они прошли по платформе, потом через вокзал, и Джеф вдруг спросил, — немного виновато, потому что забыл спросить об этом сразу: — А как мама?

— Ничего, — сказал Гидеон. — Стареем понемножку.

— Ты ничуть не постарел, — сказал Джеф.

Гидеона ждал кэб. Оба сели, с трудом втиснув в узкую коробку экипажа свои большие, длинноногие, длиннорукие тела. В воздухе плыл снег, словно белая рыбачья сеть. — Как странно, — сказал Джеф, — я привык думать, что в Вашингтоне тепло. Я ведь никогда здесь не бывал... — Да, правда, ты ведь здесь не бывал, — ответил Гидеон, думая о всех годах, которые сам он провел здесь, за время которых этот нескладный, напыщенный город на Потомаке успел стать неотъемлемой частью его жизни. Лошадь тронулась, звонко цокая подковами.

— У меня тут свой домик, — сказал Гидеон. — Купил два года назад...

— А мама?

— В прошлом году пожила со мной немного. Но ей больше нравится в Карвеле.

— Вы сохранили старое название? Все еще Карвел?

— Ну да... — Гидеон слегка удивился. — Нам и в голову не приходило его менять. Тебе не тесно? — Чемоданы упирались им в колени.

— Мне очень удобно, — сказал Джеф.

— Ты, наверно, голоден?

— Немножко.

— Приедем домой, пообедаем. Кроме нас двоих, никого не будет, я никого не звал.

И Джеф подумал: почему отец это говорит?

Дом был небольшой, в пять комнат, бревенчатый и выкрашенный в белую краску. Сморщенная старуха-негритянка убирала в комнатах и стряпала для Гидеона. Он называл ее «матушка Джоун». — Матушка Джоун, — обратился он к ней, — это мой сын Джеф. — Ишь, какой молодец! Да и красавец же. Таким сыном можно гордиться, мистер Джексон. — Я и горжусь, — сказал Гидеон. Сели обедать. Обед был без затей — бобовый суп, отбивные котлеты, овощи, овсяные гренки с маслом. — Сколько лет я не ел гренков... — сказал Джеф с улыбкой.

— Да, в Шотландии их ведь не делают, — откликнулся Гидеон.

Сперва разговор не клеился — да и нельзя же было ожидать, чтобы каждый стал сразу изливать душу, в первый же момент встречи; это придет позже, когда они поживут вместе. Семь лет — немалый срок; они даже и говорили по-разному, у Джефа выговор был гораздо жестче, чем у Гидеона, с каким-то забавным иностранным призвуком.

— Я целый год работал у доктора Кендрика, — сказал Джеф. — Он заведует большой бесплатной амбулаторией на шахтах. Для меня это была хорошая практика — несчастные случаи, переломы, ожоги, ранения, — ну, и разные инфекции — круп, корь, все эти простые случаи, в которых начинающему врачу трудней всего разобраться.

— Ты лечил белых?

— Я там был единственный негр на всю округу. Это не то, что здесь.

— А как к тебе относились?

— Не так, как у нас. Я вызывал любопытство. Это ведь все простые люди, с несложной психикой, и все их страхи и подозрения тоже несложны. Их легко понять и легко рассеять.

Они перешли в кабинет Гидеона, небольшую, заставленную книгами комнату, служившую ему также приемной. Усевшись в кресло, протянув ноги к камину, в котором тлели угли, они разговорились. Беседа теперь шла свободней, и Джеф даже решился сказать:

— Знаешь, я ужасно горжусь тобой.

— Чем, собственно?

— Тем, что ты в Конгрессе. Как хочешь, это чудо.

Гидеон задумчиво глядел в огонь. — Нет, — сказал он, — это стечение обстоятельств. Человека формируют условия, в которых он живет. Были налицо условия, которые могли сделать меня тем, что я сейчас есть, — вот я таким и стал.

Джеф спросил о выборах, и Гидеон, сперва нехотя, потом все с большим жаром, стал рассказывать о всех событиях, происшедших за последние семь лет; он рассказал и о своем разговоре с президентом. — Вот и все, — сказал он. — И это конец.

— Конец? Но разве что-нибудь может кончиться так вдруг, как взрыв бомбы? Разве так это происходит?

— Какое же вдруг, — ответил Гидеон. — Это подготовлялось уже давно. Восемь, даже больше, почти девять лет тому назад клановцы совершили свой первый налет на

Карвел. Это было сделано очень неуклюже, очень трусливо. Сожгли несколько сараев, убили ребенка. Но тогда это было только начало. И уже тогда у них был замысел — уничтожить нас всех. Война только кончилась, а уже те, кто ее начал, приступили к подготовке новой войны, для которой они придумали новую тактику и новую стратегию: отряды, скачущие в ночи, тайные организации, застращивание, угрозы, террор. Теперь подготовка закончена; скоро они выступят.

— Не могу поверить.

— Я бы сам рад не верить, я бы рад ошибиться. Но я не ошибаюсь.

— Что же ты думаешь делать?

— Еще не знаю. Надо сообразить. Во всяком случае, вернусь домой. Хочу быть со своими. — Джеф кивнул. — Это я считаю правильным для себя. Но то, что для меня правильно, для тебя, может быть, совсем не обязательно. Ты с этим согласен, Джеф?

— Куда ты клонишь?

— Я уеду через несколько дней. Но тебе ехать незачем. Нет решительно никаких оснований, чтобы тебе непременно ехать со мной. Если весной все будет благополучно...

— О чем ты говоришь, никак не пойму, — сказал Джеф.

Гидеон покачал головой. — Не сердись, Джеф. Выслушай сперва, что я тебе скажу. Когда-то ты меня слушал. — Он встал, потер свои длинные пальцы, нагнулся к сыну, потом вдруг сел на прежнее место. Он долго сидел молча, глядя прямо перед собой, свет от камина резкими бликами ложился, на его худое, длинное лицо. Джеф видел теперь, как плотно были сжаты его крупные, мясистые губы, какая усталость была в его ввалившихся, воспаленных глазах. Он казался старым, много старше своих сорока пяти лет, настолько старым, что это противоречило всякой логике и здравому смыслу. Его широкие плечи, которые Джеф в детстве так часто видал голыми под палящим солнцем, покрытыми потом, одетыми, словно броней, толстым слоем крепких, могучих, твердых, как камень, мышц, теперь согнулись и поникли. Его короткие курчавые волосы, плотной шапкой облегавшие голову, были пробелены сединой; Джеф чувствовал, что не знает этого человека, да и никогда не знал. Мальчик в пятнадцать лет — это податливая глина. Годы, протекшие с тех пор, мяли Джефа, как 198

пальцы ваятеля, но ничего в нем не сломали; он учился, рос, мужал, получал раны, исцелялся от них. Он обрел бога в науке; а ведь если кожу человека рассматривать под микроскопом, не видно, какого она цвета — видна лишь тончайшая сеть клеток, хитроумно соединенных между собой. В мире Джефа царствовал разум. Человек, по имени Дарвин, рассеял туман, застилавший несчетные тысячелетия до появления человека. Сломанную ногу лечат одним и тем же способом, какого бы цвета ни была покрывающая ее кожа. В уединенной хижине среди торфяных болот он принимал ребенка у белой женщины, он шлепнул младенца, чтобы вызвать дыхание, и слышал крик, исторгнутый у него благодатной мукой рождения. Мир Джефа был умопостигаем: планета, стремящаяся сквозь пустоту, бережно окутанная защитной оболочкой атмосферы. Люди делали зло по неведению, но тот, кто посвятил себя знанию, научному знанию, тот был свободен от страха. Так было с Джефом, но как было с его отцом? Он вспомнил дюжего землепашца, отправлявшегося в Чарльстон, делегата, который шел на конвент пешком, в измятом цилиндре, с клетчатым платком, свисавшим из бокового кармана. Вернулся из Чарльстона уже другой человек, но какие муки рождения создали этого второго Гидеона? И какие внутренние потрясения вылепили третьего Гидеона, и четвертого, и того, о котором доктор Эмери когда-то сказал Джефу: «Это и есть величие, Джеф, в точном смысле слова. Научных определений этого качества не существует. И когда ты захочешь это понять и увидишь, что логика тебе не помогает, вспомни о твоем отце». И сейчас Джеф вспоминал эти слова, глядя на сидевшего перед ним человека, бывшего члена Сената штата Южная Каролина, нынешнего члена Конгресса Соединенных Штатов, прославленного оратора, который однажды, отвечая депутату от штата Джорджия, произнес речь, теперь известную каждому американскому школьнику.

«Да, как совершенно справедливо указал депутат от Джорджии, я всего лишь несколько лет тому назад был рабом. А теперь я, свободный человек, отвечаю ему здесь, в законодательном собрании Соединенных Штатов. Это и есть Новый завет Америки — мой американский Новый завет. Мне незачем предаваться патриотическим излияниям. Тот факт, что я стою здесь, лучше характеризует мою страну, чем самые пышные славословия, когда-либо произнесенные или написанные».

Эту речь Джеф видел перепечатанной в шотландских журналах; член английского парламента зачитал ее в палате общин; во французской палате депутатов вокруг нее развернулась трехчасовая жаркая полемика; а в Германии, Венгрии подпольные рабочие организации переводили ее, печатали на листовках и распространяли в тысячах экземпляров.

Сейчас, глядя на Гидеона, Джеф испытывал смешанное чувство жалости, гордости и любви; он жаждал сблизиться с ним, понять его и быть им понятым; и все же себя он сознавал как нечто несходное с ним и отдельное от него, как человека другой формации, который уже опередил Гидеона, оставил его позади.

— Конечно, я выслушаю тебя, — сказал он. — Что я сделаю, это будет видно после, но выслушать тебя я готов.

— Я возвращаюсь в Карвел, — сказал Гидеон, — потому что все мое там. Все, что я есть, все, чем я был и стал, все это дано мне моим народом. Я вышел из народа, и у него я черпал силу. Я это понял не сразу; у меня есть способности, у меня есть дар речи, я учился, разговаривал с людьми, впитывал новое; и все же нет во мне ничего, чего нет в любом человеке из народа. Я хочу вернуться к своим, потому что там мне будет хорошо, там я буду счастлив, а человеку, Джеф, свойственно искать счастья, в малых ли вещах или в больших.

Но ты другое дело. Ты долго жил вдали от нас. Ты учился, приобрел специальность; сейчас ты врач. А врач, как хорошая книга: ее ценность превышает тот труд, который был в нее вложен. Я — это только то, что в меня вложено народом; ты — нечто большее. У меня нет другого применения, как быть его голосом; а у тебя есть. Какие бы тяжелые времена ни настали, я знаю, в час нужды народ найдет других Гидеонов Джексонов. Но с тобой иначе. Сегодня я сказал президенту Гранту, что много лет пройдет, прежде чем повторится такой случай — чтобы негр мог разговаривать с президентом. В этом я твердо убежден. И так же твердо я убежден в том, что еще долгие годы у нас будет очень мало негров с таким образованием, как у тебя. Оставайся здесь; жить можешь в этом доме. Здесь тоже найдется кого лечить. А брать тебя в Карвел было бы непростительным расточительством.

Гидеон кончил говорить, и некоторое время они с Джефом сидели молча. Джеф вытряс пепел из трубки, снова набил ее, достал щипцами уголек и положил его сверху на мягкий, душистый табак. Гидеон налил себе вина. Наконец, оглядев комнату, Джеф проговорил: — Уютно здесь. И тепло. И книги есть интересные — хорошо бы почитать.

Гидеон кивнул.

— С книгами ведь всегда так, — продолжал Джеф, — смотришь на них и думаешь — почитаю завтра, когда будет время. Сегодня времени почему-то никогда не бывает.

— Здесь у тебя будет время, — сказал Гидеон.

— Скажи мне, — начал Джеф. — Если события развернутся так, как ты думаешь, вы будете бороться?

— Не знаю.

— Марк писал мне, что, когда у вас кто-нибудь заболевает, вы зовете старого доктора Лида. А он — когда приходит, а когда и нет.

— Обычно все-таки приходит.

— Теперь уж не будет приходить, — сказал Джеф. — Если все, что ты говорил, правда — он приходить не будет. — Джеф встал, подошел к окну и протер запотевшее стекло.

— Все еще снег, — сказал он. — Мне сейчас самому странно, что я так давно не был дома. Жил в разных местах, но нигде мне не нравилось. Что, Алленби никогда не показывал тебе моих писем, что я ему посылал для Эллен? Он их читал ей вслух.

Гидеон покачал головой.

— Старик умер в прошлом месяце. Я думал, ты знаешь.

— Нет, я не знал, — сказал Джеф. — Я еду с тобой, отец.

Все, что Гидеон делал в эти последние дни своего пребывания в Вашингтоне, представляло собой компромисс между уверенностью, что он уезжает навсегда, и смутной надеждой еще вернуться к весенней сессии. Иногда он начинал думать, что, пожалуй, Джеф прав, что не может все вдруг лопнуть, словно взорвавшаяся бомба. В доме он все оставил как было и поручил матушке Джоун убирать его и держать в порядке. Он присутствовал на заседании комитета Конгресса и поймал себя на том, что с жаром обсуждает законопроект о земельных правах железнодорожных компаний. Так уж устроен человек! Он делал все, как всегда: одевался, ел, брился, спал. И в один прекрасный день, вскоре после приезда Джефа, секретарь доложил ему, что его желает видеть сенатор Стефан Холмс.

— Скажите сенатору Холмсу, — ответил Гидеон, — что у меня нет ни минуты свободной. Ha-днях я уезжаю из Вашингтона и никого не принимаю.

Секретарь вернулся и сказал, что сенатор Холмс настаивает.

— Хорошо, — кивнул Гидеон. — Просите. — Холмс вошел. Гидеон не встал и не подал ему руки. Усмехаясь, Холмс пригладил ворс на своей шляпе, аккуратно снял пальто, положил трость и перчатки на уголок стола, за которым сидел Гидеон, и уселся сам.

— Что вам нужно? — спросил Гидеон.

— Мне нужно поговорить с вами, Гидеон. Я хотел этого свидания, потому что мы с вами оба цивилизованные люди, потому что на этой основе, я уверен, мы можем договориться, потому что в этом мире, переполненном глупцами, идиотами, ничтожными людьми и ничтожными умишками, пожалуй, только мы двое способны посмотреть правде в глаза, спокойно ее обсудить и найти почву для примирения.

— Вы сами этому верите? — спросил Гидеон, глядя на этого стройного, изящного человека, сидевшего перед ним в непринужденной позе, одетого с безупречным вкусом, невозмутимо спокойного. Годы не положили ни единой морщинки на его гладкую, шелковистую, чуть желтоватую кожу; худое, аскетическое лицо попрежнему было непроницаемо и вместе с тем выразительно; неуловимым движением отвечая на каждое слово, нa каждую интонацию Гидеона. Без сомнения, это был продукт цивилизации; и в каком-то смысле, это был прямой человек, наредкость прямой среди своих криводушных единомышленников. И, однако, в эту минуту Гидеон чувствовал к нему отвращение, какого не чувствовал ни к одному живому существу, — отвращение, гадливость, ненависть; Гидеон Джексон, который всю свою жизнь, в бытность рабом и в бытность свободным человеком, избегал ненависти, который всегда старался понять, что делает одного человека добрым, а другого злым, одного кротким, а другого жестоким, который даже под плетью еще доискивался причин, логики, истины, который сражался и стрелял без личной ненависти к тем, против кого он сражался и в кого стрелял, — этот человек, Гидеон Джексон, без сожаления, без колебания убил бы Стефана Холмса и никогда бы не мучился раскаянием. И теперь, глядя на него, он повторил: — Вы сами этому верите?

— Верю, Гидеон, — спокойно ответил Холмс. И он добавил с неподдельной искренностью: — Видите ли, я один из тех немногих представителей моего класса, которые не шарахаются в ужасе при виде черной кожи. Я, по самой своей сути, разумное и способное логически мыслить человеческое существо. Вы тоже. Мы оба понимаем, что люди создают себе фетиши. Я могу позволить себе роскошь смеяться над ними, а также над безмозглыми идиотами — моими добрыми знакомыми, этого я не отрицаю, — которые смотрят на всех людей вашей расы и на многих людей моей расы как на существа низшей породы. О боже мой, я знаю цену всей этой публике! Но я с ними связан, Гидеон, отчасти по происхождению, отчасти по собственному выбору. Будем оговорить начистоту: люди моего круга много потеряли из-за войны, не только власть, — что уже немало, — но еще и материальные блага, которые власть приносит с собой. Известный образ жизни. Я хотел это вернуть — и принимал для этого разумные меры.

— И теперь вы этого достигли.

— До некоторой степени. Еще нужно кое-что уладить, но до некоторой степени мы добились своего. Не стану притворяться: вы знаете, почему Рэзерфорд Хейс прошел в президенты, и вы знаете, что свое слово он сдержит, настолько-то у него хватит джентльменства. Во всяком случае, республиканская партия поладила с нами, и кое-что будет сделано.

— Вы правдивый и разумный человек, — сказал Гидеон, глядя на Холмса с искренним любопытством. — И вы, кажется, этим гордитесь?

— В известном смысле, да.

— И вы пришли сюда не затем, чтобы злорадствовать. Для этого вы слишком цивилизованный человек.

— Конечно, для этого я слишком цивилизованный человек. А также для того, чтобы обращать внимание на

иронию со стороны негра. А вы слишком цивилизованы для того, чтобы вышвырнуть меня вон.

— Мне интересно, что вы хотели мне сказать.

— Я так и думал, что это вас заинтересует. Бросим колкости. Я восхищаюсь вами, Гидеон. Я следил за вами во время конвента и все последующие годы: вы развивались со сверхъестественной быстротой. Вы человек необыкновенных способностей и огромного таланта. У вас есть разум. Уже одно то, что вы из бывшего раба, неспособного сколько-нибудь грамотно выразить свою мысль, превратились в того культурного человека, с которым я сейчас разговариваю, уже это одно так поразительно, что кажется невероятным. Я слушал все ваши речи в Конгрессе — и часто с восторгом. Ваше красноречие, представляющее собой крайне редкое сочетание трезвой мысли и сильного чувства, производит огромное впечатление на слушателей.

— Вы мне льстите, — сказал Гидеон. — Ну, что же дальше?

— Я даже допускаю, что, если бы у вас был подлинник этого скандального и кретинского документа, который вы показывали Гранту, вы, пожалуй, могли бы выступить с ним в Конгрессе и повернуть историю вспять. Впрочем, едва ли. В Конгрессе мы имеем большинство, и, кроме того, сомнительно, чтобы один человек каким-то одним поступком мог оказать сколько-нибудь заметное влияние на ход истории.

— Вот как, — сказал Гидеон. — И это вам известно. Чисто работаете.

— Приходилось чисто работать, Гидеон. Мы были побежденные. Наша страна была оккупированной страной...

— Вы считаете, что это ваша страна?

— Без сомнения. Она по праву принадлежит немногим избранникам, которые способны ею управлять. Признайте это, Гидеон. Ни этот белый сброд, который мы использовали для Клана, ни безграмотные и ребячливые негры не способны управлять государством. Вы исключение. Я тоже исключение. Поэтому я и обращаюсь к вам, Гидеон, и, верьте мне, без всякой задней мысли. Это естественно, это логически неизбежно. Есть, конечно, и другие пути, но насколько все было бы проще, если бы вы присоединились к нам, если бы вы уговорили кое-кого из ваших соратников сделать то же самое. Негры пойдут за вами: они привыкли вам верить, будут верить и впредь. А наше устройство, в конечном счете, наилучшее. Я ненавижу насилие, я ненавижу убийство. Я готов его применить в случае необходимости, но насколько было бы лучше, если бы можно было достичь цели, не прибегая к массовым убийствам. Мирным путем создать страну, где будут царить благоденствие и порядок на пользу всем, где батрак будет каждый день есть досыта и засыпать без тревоги о том, где ему завтра достать кусок хлеба.

— И вы предлагаете это мне? — не веря своим ушам, спросил Гидеон.

— Вы принимаете мое предложение?

— Чтобы я сам повел свой народ назад, в рабство?

— Можете хоть и так сказать, если вам угодно.

— Вы чудовище, — тихо сказал Гидеон. — Какой я был дурак, что не понял этого сразу, еще в тот вечер, когда был у вас в доме. Но я тогда смотрел на вас, как на человека. Я привык так смотреть на всех людей. Я не понимал тогда, что человеческое сознание может быть поражено неизлечимой болезнью. Я не понимал, что есть люди, сознание которых прогнило насквозь, и что этой гнилью они могут заразить весь земной шар. Мы все делаем ошибки, не правда ли? Люди моего лагеря сделали одну коренную ошибку. Когда, во время войны, страна была залита кровью, мы вообразили, что враг уничтожен. Но кровь этих больных, этих прокаженных, этих мерзостно извращенных тварей так и не была пролита нами. Проливалась только кровь простых людей, которых обманули и погнали, как овец, на бойню. Мы оставили вас в живых...

Гидеон никогда еще не видал сенатора Холмса в гневе. Теперь он это увидел: губы Холмса сжались, высокий гладкий лоб прорезала тонкая вертикальная черта. Сенатор Холмс встал, надел пальто и шляпу, взял со стола перчатки и трость.

— Я считаю, что получил ответ, — сказал он.

— Считайте, что получили, — согласился Гидеон.

На следующий день трехчасовым поездом Гидеон и Джеф уезжали на Юг. Гидеон взял с собой очень немного вещей — только небольшой чемодан и портфель, в котором лежали истрепанный томик Уитмэна, фотография Чарлза Сэмнера с автографом, которую Гидеон получил в подарок незадолго до его смерти, и записная книжка. Гидеон собирался написать отчет о Тилден — Хейсовской афере и решил начать в поезде, чтобы время не пропадало зря.

Он провел Джефа по перрону в самый конец поезда.

— Последний вагон, — сказал он.

— Почему?

— Ах да, ты ведь еще не знаешь, — вслух сообразил Гидеон и поглядел на сына. — Помнишь, я тебе говорил, что все это сделалось не вдруг, не так, как взрывается бомба. Подготовка идет уже давно.

Они подошли к последнему вагону, дряхлому и заслуженному ветерану железнодорожного сообщения. Оконные стекла в нем были немытые; два окна просто заколочены досками. Над дверью виднелась лаконическая надпись: «Для цветных». Джеф прочитал и возмущенно обернулся к отцу.

— Но это невозможно!.. Это чорт знает, что такое!.. Ты, член Конгресса...

— Входи, Джеф, — сказал Гидеон. — Это уже не новость. И во всем так. И мы уже привыкли.

Они вошли и сели рядом на старую деревянную скамью. Входили другие негры. Усаживались. В назначенное время поезд отошел.

— Ну что ж, — сказал Гидеон. — Это ведь ненадолго.

Скоро будем дома, в Карвеле.

Загрузка...