О том, как Гидеон Джексон вернулся домой после голосования


В это прохладное ноябрьское утро Рэчел проснулась рано — ее разбудили вороны; и лежа в постели, укутавшись в старое одеяло, ощущая теплоту от тела маленькой Дженни, примостившейся у ее груди, она долго прислушивалась к их карканью. Кар, кар, кар — доносилось издалека; унылый звук, но сладкий для того, кто так привык к нему, как Рэчел; вёдро ли, дождик ли, каждое утро на рассвете они поднимали крик.

Теплый комочек у ее груди зашевелился, и Рэчел прошептала: — Спи, деточка, спи, спи себе спокойно, слышишь, вороны кричат, вороны кричат, тебе спать велят.

Но день уже начался, его не остановишь. Соломенный тюфяк согрелся за ночь и так славно похрустывал — Рэчел охотно бы еще полежала. Но солнце, выглянув из тумана, вдруг залило всю хижину ярким светом: он пробивался в щель над покосившейся дверью, в просветы меж покоробленных досок. Джеф потянулся и застучал пятками об пол. Дженни вдруг широко раскрыла глаза, забарахталась, привстала — и холодок пополз по груди Рэчел, по тому местечку, что было согрето ее теплом. Марк засипел и загоготал: «Га, га! гу, гу!» Джеф ткнул его в бок, и оба покатились по полу, тузя друг друга.

Все эти утренние звуки Рэчел знала наизусть и с закрытыми глазами могла сказать, что происходит. Почему человек пробуждается так буйно, с такими хриплыми возгласами? Она уже тысячу раз задавала себе этот

вопрос. Еще минуту она помедлила в мягкой теплоте сна, потом решительно вскочила и принялась наводить порядок:

— Джеф, не ори!

Он навалился на Марка, стиснув тому коленями живот. Джефу было только пятнадцать лет, но сложением он напоминал Гидеона; еще совсем мальчишка, а уже великан — шести футов ростом, светлокоричневый, как шоколад; цветом кожи он удался в нее, а не в лоснящегося и черного, как слива, Гидеона; но лицо у него было отцовское — удлиненный овал, правильные черты — красавец, созданный женщинам на пагубу. Марк, в двенадцать лет, рядом с ним был совсем мелкота и худышка. Рэчел сердито прикрикнула на Джефа:

— Отпусти его, большой ты дурак!

Дженни было семь лет. Едва проснувшись, она тотчас устремилась к двери — свет неотразимо притягивал ее. Так бывало каждое утро. За дверью ее с восторженным лаем встретила собака.

Джеф встал с полу, и Марк сейчас же принялся колотить его по ногам, задолбил по нему, словно маленький дятел по огромному дубу. Джеф был добродушного нрава — так же как Гидеон, но в нем не было той стальной сердцевины, которая выделяла Гидеона среди всех людей. В Джефе гнев нарастал медленно, потом вырывался, как пламя. — а в Гидеоне гнев всегда оставался запрятанным где-то глубоко.

— Убирайтесь вы оба, — крикнула Рэчел. — Вон отсюда, чтоб я вас не видела!

Она уже смеялась. Сама она была маленького роста, и то, что эти груды темной плоти вышли из ее лона, разрослись из крошечного комочка, не переставало изумлять ее. Что ж, у нее рослый муж — и это дети Гидеона, — думала она с гордостью.

Начинались утренние заботы. Хижина была теперь полна света; распахнулась дверь, вошел Джеф с вязанкой хвороста, с волос у него стекала вода — он только что умылся из кадки во дворе. Рэчел сама пошла к кадке, ополоснула лицо и руки и стала звать Дженни:

— Иди умываться, живо!

Дженни терпеть не могла умываться. Зови ее хоть сто раз — все без толку: приходилось хватать ее в охапку и силком окунать ее курчавую голову в воду — и тут она принималась орать так, словно холодная вода могла убить ее на месте. К тому времени как Рэчел вернулась в хижину, Джеф успел уже развести огонь. Она достала деревянную миску, замесила тесто. Джеф раздувал угли. Собака вошла и растянулась перед огнем — в такое холодное осеннее утро ей это разрешалось.

В дни своего расцвета, лет десять тому назад, Карвеловская плантация занимала двадцать две тысячи акров жирной южнокаролинской земли. Она была расположена миль за сто от моря, на мягких, пологих склонах в том широком пограничном поясе, который отделяет прибрежную полосу от высокого нагорья. Тогда здесь было царство хлопка, его снимали по полтора мешка с одного акра, и когда он поспевал и коробочки лопались, всюду кругом, куда ни глянь, волновалось бескрайнее море белизны.

Над всем этим высился господский дом. Четыре этажа, двадцать две комнаты, фасад с колоннами, как в греческом храме; дом стоял на высоком холме, почти в центре плантации. К нему вела аллея из старых развесистых ив. Густая стена паддубов защищала его от ветра. Если смотреть из поселка, где жили рабы, за полмили от дома, сходство его с греческим храмом еще усиливалось; и когда по небу за ним неслись белые облака, все вместе составляло живописное зрелище — одно из самых живописных во всей округе.

Так было в старое время. Сейчас, в 1867 году, в Карвеле больше не возделывали хлопка. Говорили, что Дадли Карвел живет теперь в Чарльстоне, но толком никто не знал. Говорили также, что двое его сыновей были убиты во время войны. Из-за долгов, из-за неуплаты налогов плантация оказалась в том странном переходном состоянии, в которое попало большинство крупных южных поместий. Говорили, что теперь она принадлежит государству, но говорили ведь и то, что каждый бывший раб на Карвеловской плантации получит от государства сорок акров земли и мула в придачу. Такие слухи распространялись, как лесной пожар, но что, собственно, надо делать, никто точно не мог сказать. Несколько раз из Колумбии приезжали какие-то белые, ходили по плантации, все осматривали, потом уезжали обратно.

Тем временем освобожденные рабы жили на прежнем месте. Многие прожили там всю войну — возделывали землю, смотрели за плантацией. Другие, как Гидеон, ушли в федеральную армию. Третьи убежали и скрывались в болотах. Но даже теперь, после освобождения, большинство оставалось на месте. Не только потому, что боялись жестоких кар, которыми плантаторы грозили беглецам, но еще больше потому, что им некуда было итти. Тут был их дом, тут была их родина — другой они не знали.

Последнее поколение Карвелов жило большей частью в Чарльстоне, бросив плантацию на надсмотрщиков. Как-то раз, на третьем году войны, Дадли Карвел приехал в имение, а уезжая, запер дом на замок и забрал с собой всю домашнюю прислугу. Последний надсмотрщик удрал в шестьдесят пятом году, и с тех пор рабы жили одни. Хлопок они перестали выращивать: хлопок идет на продажу, а они не знали, ни как за это взяться, ни для чего это им нужно. Они сеяли в низинах рис и кукурузу, сажали овощи в садах; у них были свиньи и куры; этим они кормились. Им повезло, им жилось лучше, чем другим освобожденным рабам. Трижды отряды южной армии проходили через плантацию и грабили все дочиста; но негры ухитрились кое-как пережить это голодное время. Озлобленные поражением солдаты убили всего четверых — сущие пустяки по сравнению с тем, что творилось в других местах.

А теперь откуда-то — бог весть откуда — пришел приказ: кто-то, кого называли Конгресс, повелевал освобожденным рабам явиться в город и голосовать. Что это значит, никто не понимал, и толков было без конца.

Марк первый увидел Гидеона, когда тот возвращался домой после голосования; и он на всю жизнь запомнил, как это было. Он, Аксель Крайст и еще несколько мальчиков играли на склоне холма, на котором стоял господский дом. Если подняться повыше на холм, то видна была дорога, уходившая в солнечную, пыльную даль; ее видно было мили на две вперед. Для них эта дорога была дверью в никуда. Говорили, правда, что если пойти по ней и итти долго, долго, то придешь в Колумбию; но мало ли что говорят!.. Для Марка и его приятелей дорога уходила прочь — и все; почему она непременно должна куда-то приводить?

Четыре дня тому назад Гидеон и брат Питер собрали всех мужчин, которым уже исполнилось двадцать один год. Часто это было нелегко определить, ибо откуда человеку знать, двадцать ему лет, или двадцать один, или двадцать два? Годы не сосчитаешь, как цыплят или яйца, это можно только примерно сообразить. Брат Питер старался припомнить всех маленьких черных младенцев, которых ему довелось крестить, разбирал, кто раньше родился, кто позже, и, наконец, после великого шума и споров, он отделил, по его выражению, коров от телят. Двадцать семь человек должны были отправиться голосовать.

— А как это — голосовать? — С этим вопросом все обратились к Гидеону.

Марк находил вполне естественным, что ответа ждут от Гидеона. Если речь шла о смерти или о боге — спрашивали брата Питера, но обо всем остальном — насчет посевов, насчет болезней — всегда спрашивали Гидеона.

А теперь они возвращались после голосования. Вдали, на пыльной дороге, за добрых две мили от дома, Марк различил кучку темных фигур, двигавшихся не спеша, державшихся вместе, как и -подобает добрым соседям. Он пустился по склону с криком: «Идут! Идут! Ура!»

Остальные мальчишки помчались вслед за ним. Они подняли такой визг, что слышно было за милю, и взрослые все выбежали из хижин посмотреть, что случилось. Рэчел подумала, что кого-то зарезали, и ей пришлось дать Марку несколько хороших шлепков, прежде чем она добилась от него толку.

— Идет? Кто там идет?

— Папа.

— Гидеон? — переспросила сестра Мэри, а кто-то воскликнул: «Слава богу!», выразив этим чувства всех остальных. Это голосование было загадкой; в нем, возможно, таилась опасность. Все мужчины ушли, а для оставшихся женщин время тянулось медленно и тоскливо, тем более, что никто не знал, что же это за штука, голосование. Они жались друг к другу — никогда еще они не были так дружны, — и догадки их о том, что такое голосование, с каждым часом становились все нелепее и фантастичнее.

Теперь все они стояли, заслонив глаза ладонью от солнца, и смотрели вдаль на дорогу. И ведь верно — мужчины возвращались; вон они идут, тащатся еле-еле, устали, видно, за долгий путь, но это они, целы и невредимы! Все, кто умел считать, принялись их пересчитывать: выходило, что все тут. Рэчел уже узнала Гидеона — вон он, громадина!

Гидеон, и правда, был громадина: сложен, как бык, — массивен в плечах, тонок в талии, с поджарыми ногами; у таких чаще всего и мозги бывают бычьи; как говорится, весь ум в руках. Но Гидеон не укладывался ни в какие поговорки и пословицы. Он был сам по себе, ни на кого не похожий; и недаром к нему все обращались за советом. Он был медлителен — и телом, и умом; но в случае надобности умел действовать быстро. Если ему что приходило в голову, он долго это пережевывал на все лады; но уж когда додумывал до конца, то твердо стоял на своем.

Он шел впереди всех, Рэчел сразу его узнала; его медленная, тяжелая поступь говорила о многих десятках миль, которые он оставил позади. Винтовку он держал на плече, как его обучили в армии; за спиной у него был мешок — там, наверно, есть гостинцы для детей. Рядом с ним шел брат Питер — высокий и тощий — без оружия, как приличествует служителю божию. За ними — двое братьев Джефферсонов, оба с винтовками. Дальше — вон тот маленький, это Ганнибал Вашингтон. Потом Джемс, Эндрью, Фердинанд, Александр, Гарольд, Бакстер и Трупер. Эти все еще были без фамилий. Время от времени кому-нибудь приходило в голову, что надо выбрать себе фамилию; но это дело требует размышления, и большинство еще не придумало фамилии себе по вкусу.

Теперь и Джеф понесся вприпрыжку по дороге, навстречу мужчинам, а за ним гурьбой мальчишки, девушки и женщины. Рэчел осталась возле дома; ухватив Марка за шиворот, она повела его к колодцу, чтобы он помог ей вытащить ведро свежей, холодной воды: Гидеон, наверно, захочет пить. Ей незачем было бежать ему навстречу: они с Гидеоном и так понимали друг друга.

День был жаркий, несмотря на осеннюю пору, и когда Гидеон и остальные мужчины добрались до дому, пот градом катился у них по лицам, промывая блестящие полоски на запыленной коже. Все хотели пить, и Рэчел порадовалась тому, как она угадала их желание: они пили с жадностью, большими глотками и снова и снова протягивали деревянные кружки, чтобы им налили еще. Их окружили: каждому надо было что-нибудь спросить; вопросы сыпались на них, словно частый дождь.

— Какое оно, голосование?

— Почему вы с пустыми руками? А где голосование?

— Купили вы его?

— А сколько оно стоит?

— А у белых оно есть?

— А оно большое?

— А много его в продаже?

Под конец брат Питер в отчаянии закричал: — Братья, сестры, дети, потише! Пожалуйста, потише! Мы вам на все ответим.

Мужчины обнимали жен и детей. Гидеон схватил Рэчел в объятия и поцеловал ее долгим, нежным поцелуем. Уже кто-то раздавал детям леденцы. Гидеон развязал мешок; там был подарок для Дженни — красная матерчатая роза, чудесная, совсем как живая; она даже пахла как настоящая, потому что была надушена духами. Все болтали наперебой, но только не про голосование. Собаки скакали вокруг в полном восторге и лезли ко всем, чтобы их тоже приласкали. Наконец, брат Питер поднял руки и потребовал тишины. Кое-чего он добился: мужчины присели на корточки, дети улеглись на траве, женщины тоже — одни сели, другие стояли кружком, держась за руки.

— Брат Гидеон вам расскажет, — сказал брат Питер. — Голосование, это как свадьба или как проповедь на рождество, это для всех. Правительство простирает сильную правую руку, как архангел Гавриил, и говорит: скажи, кто ты. Мы сказали. Нас было пятьсот человек, негров и белых. Потом правительство говорит: выберите делегата. Мы выбрали Гидеона.

Гидеон медленно поднялся, и глаза всех обратились к нему с недоуменным вопросом. Рэчел поняла, что он робеет. Она понимала каждое его чувство, каждое душевное движение. Что это значит: его выбрали? Что такое делегат?

— Мы голосовали, — сказал Гидеон. У него был звучный голос, но сейчас он говорил с запинкой, так как обдумывал каждое слово, стараясь обо всем рассказать как можно точнее и понятнее.

— Голосование — это вот что, — начал Гидеон.

Сперва он рассказал, как всего несколько дней назад они пришли в город голосовать. Негры с Карвеловской плантации не очень-то ясно представляли себе, что это значит. Гидеон и брат Питер объясняли так: голосовать — это значит по своей воле решать свою судьбу. Они свободные люди и имеют голос; когда дело идет о чем-нибудь, что их касается, они подают голос — это и есть голосование. Но это были слишком отвлеченные понятия, а все отвлеченное сбивало их с толку. В конце концов решили — подождем, посмотрим, что будет.

Когда они вошли в город, Гидеон подумал: наверно, тут собрались всe негры и все белые, сколько их ни есть на свете. Толпа заполняла улицы, толпа громоздилась на украшенном колоннами портике судебной палаты; всюду, куда ни глянь, толпились люди. И все галдели, кричали во все горло — и всё о голосовании. Больше половины были вооружены; и белые и негры расхаживали с ружьями в руках. Среди них виднелись солдаты: рота федеральных войск поддерживала порядок. Слава богу, что это гак, подумал Гидеон; слишком уж много тут ружей и слишком много горячих голов.

Слишком много было негров, думавших, что голосовать — значит получить сорок акров земли и мула, которого можно будет тут же отвести за повод домой; слишком многие ожидали, что, проголосовав, тотчас разбогатеют; слишком многие гневно и недоверчиво озирались, отходя от урны с пустыми руками.

Затем Гидеон постарался описать своим слушателям, как он сам голосовал, когда пришел его черед, — как он вошел в грязный обшарпанный зал в здании судебной палаты и что он там увидел: длинный стол, за которым сидели регистраторы, большие раскрытые книги на столе перед ними, знамя со звездами и полосами на стене за их спиной, солдат, стоявших навытяжку, кабинки для голосования, избирательные урны. Как ему дали лист бумаги, на котором было напечатано «За учредительный конвент», а пониже — «Против учредительного конвента», а еще пониже — «Поставьте крестик в соответствующей графе». Весь день на улицах янки и негры объясняли избирателям, что каждый негр должен голосовать за учредительный конвент. Это понять было нетрудно: ведь конвент построит новую жизнь: так, по крайней мере, они обещали. Гидеон стал разглядывать врученный ему листок, а регистратор усталым, скучливым голосом произнес:

— За конвент или против. Поставьте крестик. Зайдите в кабинку, потом сложите бюллетень пополам.

Другой регистратор пробубнил: — На букву Д. Гидеон Джексон. — Сидевшие за столом принялись листать свои книги, и один сказал:

— Подпишитесь вот здесь. Или поставьте крест, если неграмотный.

Гидеон взял перо и с трудам, кривыми буквами нацарапал «Гидеон Джексон», — робея и дрожа, но мысленно благодаря бога за то, что некогда выучился писать свое имя и теперь ему не приходится переживать унижение — ставить крест вместо подписи. Потом, забрав свой бюллетень, он пошел в кабинку и попытался прочитать его, раньше чем ставить крестик. Он считал, что умеет немного читать, но такие слова, как «учредительный конвент», были для него все равно, что китайская грамота. Он поставил крестик против той строчки, которая начиналась со слова «За» — это-то он мог прочитать, но он надолго запомнил стыд, охвативший его в ту минуту. Теперь он сказал своим слушателям:

— Мы были как малые дети — ничего не знали, ничего не смыслили. Брат Питер молился: «Господи, научи нас сделать, как надо».

— Аллилуйя! — тихо отклинулось несколько голосов.

— Один янки стал говорить, — продолжал Гидеон. — Он разделил нас, как стадо овец. А мы стоим, пятьсот человек, и не знаем, что, зачем. Он сказал: «Выберите делегата». Потом дал нам еще бюллетени. Потом говорил один негр, потом другой негр, потом белый. Брат Питер вышел вперед и сказал: «Выберем Гидеона!»

Больше Гидеон ничего не сумел рассказать. Но теперь уже все понимали, как это вышло, что Гидеон оказался делегатом, — и все были очень горды. Такой гордости они еще никогда не испытывали. Как ни смутно они понимали смысл событий, все же они чувствовали огромную гордость.

Теперь рассказ продолжал брат Питер. Он объяснил, что Гидеон отправится в Чарльстон и будет заседать в конвенте. Рэчел заплакала. Гидеон стоял, глядя в землю, и ковырял траву ногой. Марк и Джеф надулись от важности: теперь они целую неделю будут задирать нос перед своими приятелями.

— Господу хвала! — возгласил брат Питер.

— Аллилуйя! — отозвались все.

Потом они разбились на кучки; каждому из побывавших на голосовании не терпелось рассказать о всех чудесах, которые он видел.

Этой ночью Рэчел и Гидеон опять были вместе; они лежали на соломенном тюфяке, прислушиваясь к ровному дыханию детей; они прислушивались к кваканью лягушек в пруду и щебету ночных птиц.

— Не плачь, — уговаривал Гидеон.

— Боюсь.

— Чего ты боишься?

— Ты ушел, и я боялась.

— Ведь я вернулся.

— Опять уйдешь — в Чарльстон. — Она выговорила это слово со страхом, как название какого-то баснословного места, где-то в другом мире.

— И опять вернусь, — нежно сказал Гидеон. — Глупые женщины, плачут, когда праздник. Неграм будет лучше. Всегда было плохо, теперь лучше. Это большой праздник, детка. Прижмись ко мне. Это новый день. Мне тоже страшно, но не за тебя и детей.

— Почему тебе страшно?

— Я дурак, — с горечью сказал Гидеон. — Большой черный дурак. Ничего не знаю. Читать — не знаю, писать — не знаю; только свое имя.

— Брат Питер не дурак.

— Ну так что?

— Он вышел вперед и говорит: вот этот негр, Гидеон, он будет делегат. Там много негров, пятьсот человек, все выбрали тебя. Почему?

— Не знаю.

Рэчел тихо и блаженно заплакала. Она всегда плакала, когда была счастлива, когда случалось что-нибудь хорошее. Она зашептала мужу: — Гидеон, милый Гидеон, помнишь, ты уходил в солдаты? Я плакала, плакала, а ты сказал: мужчина должен итти воевать, я иду. И теперь то же самое, Гидеон.

— А что?

Она приложила губы к его уху и стала напевать: «Негр на поле собирает хлопок, собирает хлопок, думает о милой о своей...»

И под этот напев Гидеон уснул — под этот напев и под смутный голос воспоминаний, надежды и страха.

Загрузка...