Объявив тревогу, Чуркин не выбежал, как следовало бы, к орудию, чтобы успеть расчехлить его, пока соберется расчет. Стоял у порога землянки, спокойно раскуривал трубку от древесного уголька. И разведчик в буфер не колотит, не слышно ни команд, ни докладов.
— В чем дело, Осипович? — спросил Бондаревич.
— Приказано: тягачи подать под боеприпасы. Грузить шрапнель и бронебойные, по пять ящиков. Вас вызывает командир батареи.
«На передовой неладно», — подумал Бондаревич, выбегая из землянки.
Ночь была на исходе. В предутреннем небе сонно мерцали звезды. Тишина нарушалась только далеким уханьем пушек. С луга, от Сожа, густо и пряно пахло скошенным сеном, росою, предвещавшей погожий день.
На командном пункте его ждали. Едва вошел — Мещеряков раздавил папиросу в самодельной пепельнице из снарядной гильзы, взмахнул рукой, одновременно и отгоняя дым и приглашая всех к столу, на котором, свисая на все стороны до пола, лежала карта:
— Прошу, товарищи командиры.
Обращение было обычное, но в самом голосе комбата Бондаревич почувствовал что-то настораживающее.
Сержанты обступили стол. Мещеряков поспешно (и это уже было необычно) стал говорить о том, что в районе Шепичи — Пожня противник неожиданно перешел в контрнаступление и теснит наши войска, что там маловато артиллерии, создается угроза прорыва фронта, поэтому некоторым зенитным частям приказано выдвинуться на передовые рубежи, занять противотанковую оборону. Особая сложность заключается в том, что батарея будет рассредоточена поорудийно и бой вести придется каждому орудию самостоятельно.
Лейтенант Тюрин роздал наспех склеенные топографические карты, новенькие и хрустящие. Мещеряков попросил тотчас проложить на них маршрут.
— Первому и второму орудиям приказываю занять позицию юго-восточнее деревни Шепичи, правее кирпичного завода. Я буду находиться тоже в этом районе. За нами позиции стрелкового полка. Третьему орудию изготовиться к бою на отметке девяносто восемь. Нашли, Кривоносов? Вам связь держать с саперами, они располагаются правее, за рощей, в случае чего — придут на помощь. Вы, Бондаревич, займете позицию вот здесь. Обратите внимание: узкое песчаное дефиле, справа и слева — трясина…
— Вряд ли они появятся отсюда, товарищ старший лейтенант…
— Хорошо бы! — помедлив, холодновато сказал комбат, видимо недовольный тем, что его прервали. — Но будь на их месте, я бы пошел именно здесь, по болоту, и ударил с фланга. — Попристальней вглядевшись в Бондаревича, Мещеряков скупо усмехнулся: — Боитесь остаться не у дел? Я был бы рад, если бы здесь не сунулись. Вам помощи ждать неоткуда. Отступать нельзя, пусть даже выйдет из строя орудие. Танки не должны пройти! Понятно, чем это пахнет?
Бондаревич потупился, прочитав в глазах комбата невысказанный укор: «Что же вы — опытный, стреляный, а ведете себя как мальчишка…»
— Все, товарищи командиры. К расчетам! Погрузить снаряды и — отбой-поход. Готовность к оставлению позиции через сорок минут.
За позицией, у склада боепитания, Бондаревича догнал Тюрин.
— Снаряды вам буду возить. Нужны мускулистые парии. Суржикова в мое распоряжение.
— Но ведь Суржиков…
— В качестве заряжающего используйте Поманысточку, ведь вы его тоже натаскали. Да и… на вашем направлении вряд ли пойдут.
— А если все-таки пойдут?
— Тогда тем более Суржикову там не место.
— Я за него ручаюсь головой…
— Опрометчиво. Послушайте, милый человек: я верю себе, верю вам, мы умрем, если понадобится, но Суржиковым, не-ет, им я не верю. — Тюрин заметно начинал раздражаться. — Ладно, кончим. Я приказал, вы — «Есть», и нечего рассусоливать.
— Разрешите обратиться к комбату?
— Не разрешаю. А впрочем, шут с вами, привезу вам ваше сокровище с первым же рейсом. Ох, Бондаревич, влипнете вы когда-нибудь…
Через полчаса в кузова тягачей, загруженные снарядами, покидали цинки с винтовочными и автоматными патронами, вещмешки с сухим пайком на двое суток, шанцевый инструмент. Орудия вытягивались на большак. Все вокруг гудело в пыли и в дыму, и не верилось, что совсем недавно над позицией дремотно стлалась прохладная, напоенная пряным духом луговых трав, ничем не тревожимая тишина.
Бондаревичу всегда нравилась вот такая резкая перемена обстановки. Люди, поначалу сбитые с толку обилием команд, наскакивающих одна на другую, потом как-то сразу вдруг начинают соображать, что к чему, и превосходят в деле самих себя. И в себе в такие минуты он чувствовал какой-то веселый прилив энергии, а потом, когда дело уже было сделано, возбуждение долго не проходило.
С позиции бежал Мазуренко:
— Марш по машинам! Нияк не распрощаетесь, грэць бы вас побрал. Геть, геть… Где четвертое? Ага, возьмите, четвертое, канистру.
— Что в ней, товарищ старшина? — поинтересовался Лешка-грек.
— Вода.
— Тю-у… Для чего нам еще и вода?
— Для брюха.
Старшина, прихрамывая и тяжко отдуваясь, уже спешил в голову колонны:
— Кривоносов, серники почему не взяли? Хто вам, грэць бы вас побрал, принесет их? Пушкин? Чи Тарас Шевченко? Мэдвидь! Куды девался Мэдвидь? Тебя спрашиваю, Григорян! Не знаешь? Добре, запомню, шо ты цёго не знаешь. Ага, знов ты тут, Мэдвидь, тягнет тебя до прибора, як муху до меда. Кидай машину к бисову батьку, переходи насовсем на прибор. Не хочешь? Ну тоди геть до тягача, и шоб я тебя тут бачив у последний раз!
— По машинам!
Колонна тронулась.
Сразу за мостом свернули в лес на старую, видимо, давно заброшенную дорогу. Водители то и дело переключали скорости. На колдобинах тягачи сильно кренило в стороны, трещали под напором снарядных ящиков борта.
С той стороны, куда шла колонна, доносилась приглушенная расстоянием артиллерийская канонада.
Расчет по примеру Чуркина умудрился как-то улечься на ящиках. «Зачем зорю терять, братцы, самый сладкий сон на заре…» Бондаревичу показалось, что и Женя, приткнувшаяся головой к его плечу, тоже дремлет, но она вдруг спросила:
— Нас придают пехоте?
— Нет. Вернемся.
Разбитая дорога кончилась. Машины снова пошли большаком, объезжая кое-где свежие воронки. По одной стороне дороги, на полкилометра, вплоть до леса, тянулась теперь заросшая сурепкой и васильками озимь, по другой расстилались поля, словно бы утыканные изумрудными кустиками молодой картофельной ботвы. Выплыли слева задымленные печные трубы на пепелище, горбатый журавель над замшелым срубом — на телефонном кабеле висела мокрая бадейка. Со ствола тополя, растущего подле колодца и живого только нижними ростками, требовал сколоченный наспех щит:
Товарищ, стой!
Запомни!
Здесь сожжено 16 домов,
погибло в огне и под пулями
27 человек — женщин, детей,
стариков…
Отомсти за них, товарищ!
Машины шли самым тихим ходом, моторы дышали сдержанно и глухо.
Все больше становилось труб. Между ними приземисто горбились желтые крыши землянок, и везде, по всему пустырю, густо зеленели не поддавшиеся смерти кусты крыжовника, цвели голубоватые петушки и алые маки.
На краю деревни бородатый старик и парнишка лет четырнадцати с двух концов увлеченно обтесывали бревно. Чуть в стороне белел уже связанный первый венец нового сруба. Пока пепелище не скрылось за поворотом, Бондаревич все вглядывался в согбенные фигуры старого и малого, а потом долго еще слышал упорный, размеренный перестук топоров.
Мещеряков, исхлестывая ивовым прутом запыленное голенище, молча ходил по самому взлобку песчаного бугра, поглядывая то вперед, на изрытую воронками, полузалитую водой низину, в конце которой догорала зажженная боем деревня, то назад, на четвертое орудие, оставленное посреди кочкастого луга.
— Видите, стоим на самой горе, отсюда они и лоб, и днище покажут. Как раз тут их и надо бить. Полезут в болото, туда и дорога. Где собираетесь орудие ставить?
— Вон в тех развалинах, — показал рукой Бондаревич на бугорок у зарослей кустарника. — Там дом стоял. Фундамент — каменный. Расчистим погреб — лучшего окопа не придумать.
— Добро. Располагайтесь. — Мещеряков, не прощаясь, размашисто зашагал к дороге, где ждала его батарея. «Он и сам не верит, что здесь пойдут», — заключил Бондаревич, всходя на заросший крапивой бугор, к которому Поманысточко уже подводил его орудие. Увидел вбитый в землю свежеотесанный колышек, от него змейкой тянулась и пропадала в траве нитка кабеля. У старого пня лежал неподключенный телефонный аппарат. «Ну и ну, раньше меня огляделся! — восхищенно подумал о Мещерякове. — А еще спрашивает, где будете орудие ставить».
Погреб очистили дружно и быстро. Одну стену его пришлось разобрать, через пролом вывести въездную аппарель. Невысокий бруствер нарастили камнями из развалившегося фундамента, засыпали песком, в стенах выдолбили ниши, сложили в них боеприпасы. Потом принялись рыть стрелковый окоп в рост человека — бруствером в сторону кустарника. Работа шла деловито и весело. Чуркин, видно, скучавший без Суржикова, взялся за Поманысточку:
— Давай вкалывай, душа калымная! Лопатой ворочать — это тебе не людей обирать на большой дороге.
Хитрый Поманысточко, разгадав намерение Чуркина, тотчас согласился с ним:
— Эге ж.
— А скажи без брехни, Микола, здорово доводилось зашибать на леваках?
— Ого-о! Домину каменный отгрохал — один такой на селе!
— Вон как…
— Пасеку завел на двенадцать ульев…
— Неужто?
— Лисапед купил, патехвон, — стал загибать Поманысточко пальцы, заметив, что Чуркин заинтригованно ловит каждое его слово. Ще один лисапед, для Маруси. Забор сплошной поставил, щоб чужие собаки не лазили, и все за эти гроши, за калымные. А самое главное… Тесть у меня — мужик-золото, так я ему перед войной такой подарок… Не, про цэ не скажу…
— Чего уж там? Крой вчистую! — настаивал Чуркин.
— Нет, — вертел головой Поманысточко, — про то не можно.
— Выкладывай, Микола, чего там? — подзадоривали Поманысточку Кравцов и Лешка-грек.
— Ну добре. Я ему, Осипович, из подарков подарок преподнес! Резиновые подтяжки, щоб штаны не спадали. О!
Ребята покатывались со смеху. Чуркин ошарашенно поморгал, потом, изловчившись, шлепнул Поманысточку лопатой пониже спины и тоже захохотал:
— Обвел, шельмец! Тоже с вывертом, прах тебя возьми…
Бондаревич, приказав замаскировать бруствер, отошел к телефону, позвонил комбату. Мещеряков отозвался тотчас:
— Как вы там?
— К бою готов. Пока тихо.
— У Кривоносова началось. Ну — ни пуха ни пера! Скоро к вам заедет Тюрин.
Становилось жарко. Голый до пояса, Чуркин, развалясь рядом с Кравцовым, плотно прижимался потной грудью к прохладной земле:
— Удалось картавому крякнуть — наработался — всласть! Сверни-ка, Сергунек, на пару затяжек, задымим, чтоб дома не журились.
Теперь, когда перестали звенеть лопаты, Бондаревичу казалось — переместилась, приблизилась пулеметно-орудийная пальба. К нему подошла озабоченная Женя, тихо спросила:
— Индивидуальные пакеты раздать?
— Не надо пока. — Бондаревич незаметно накрыл ее руку своею.
Женя коснулась головой его плеча, улыбнулась:
— Я не боюсь. Что бы ни случилось — мы вместе…
Курился над елочками, утыкавшими бруствер, голубоватый табачный дым, немилосердно жгло полуденное солнце, а где-то далеко, наверное, в большом лесу, синеющем справа, в стороне от боя, гулко куковала кукушка. Сергей Кравцов, покусывая травинку, с усмешкой сказал Лешке-греку:
— Загадал, сколько мне жить. Полвека отгрохала и дальше наяривает. Бери остальные себе.
«Ку-ку, ку-ку!» — пророчила долгую жизнь теперь уже Лешке-греку щедрая птица, и все, даже Чуркин, заинтересованно прислушивались к ее глуховатому голосу.
— Ишь ты, каналья, не жадная. Наживешься и ты, грек.
— Пусть тебе сосчитает, Осипович!
— На кой? За меня еще мать-покойница у цыганки-сербиянки ворожила, и та нагадала топтать мне землю до последнего зуба. А они покуда все целы.
— Для верности, Осипович…
— Ну пущай.
«Ку-ку, ку-ку!» — с каким-то веселым азартом отбрасывала кукушка годы, предназначенные сперва Чуркину, потом Жене, и вдруг захлебнулась: в той стороне, за синим лесом, тоже ударили пушки. Насупившийся Чуркин молча поднялся, надел гимнастерку. Направляясь к орудию, удивленно воскликнул:
— Гляди-ка, ребята, никак старшина к нам припожаловал!
Серая кобыла, лениво помахивая из стороны в сторону тяжелой головой, тащила по лугу тарантас, в котором, прислонившись спиной к термосам, расслабленно сидел Мазуренко. Неподалеку от Поманысточкиного тягача он распряг кобылу, привязал на длинном поводу за колесо тарантаса и, подхватив термосы, зашагал, прихрамывая, к орудию.
— Здоровеньки булы! Жрать хочете? Воевать так воевать — доставай ложки!
Сам Мазуренко и его автомат были в грязи. Рукав гимнастерки располосован от плеча до локтя. На костяшках пальцев чернела запекшаяся кровь. Передав термосы Чуркину, он сразу же устало присел в сторонке.
— Где это тебя, Петро Маркович, так изволтузило? — поинтересовался Чуркин, разливая борщ в котелки.
— Та, грэць бы меня побрал, чуть беды не наробил на свою голову… А ты, Поманысточко, погано тягач замаскировал, бежи зараз же накидай на стекла веток. Отсвечивают, як прожектора. — Старшина не спеша закурил и, видимо, осуждая себя, укоризненно покачал головой. — Правду кажут, воронежский: век живи, век учись…
— Да что случилось-то?
— Дорога — незнакомая, кобыла — слепая, заехал грэць его знает куды. Кругом лесок невеличкий, и чую, рядом, в кустах, гыр-гыр-гыр — по-немецки. Вскинул я автомат, ни, думаю, гадючьи выродки, хоть вы меня, може, целым взводом на мушке держите, все равно я первый сыпану. И сыпанул длинной очередью. А еще раньше та зараза слепая в багно залезла та як шарахнется в сторону. Одним словом, драндулет — набок, очередь моя лопухом накрылась, сам я — спиной в грязюку догоры ногами, термоса — на меня, автомата — черт-ма…
Женя ахнула, расчет — весь внимание. Чуркин прекратил дележку.
— А кусты вже трещат. Ну, думаю, пропал ты, Мазуренко, ни за понюшку табаку. Пока руки не оторвали, отбивайся хоть кулаками. Вскакиваю, безоружный, размахиваюсь, а передо мною наш хлопец, молоденький, конопатый такой, звездочка из консервной банки… Прицелился в меня. «Хенде хох!» — кричит. Дулю тебе, кажу, а не «хенде хох», я ж русский! «Вражина ты, а не русский. Руки вверх и марш в штаб, там разберутся, кто послал тебя пленных фрицев выручать». Бачу, в кустах ще один наш охломон, и под дулом у него семеро фрицев «хенде хох» выполняют. Божечка ж мий, як мне страшно стало: чуть своих хлопцев на тот свет не отправил… А потом такое зло взяло, так зачесались руки — засветить тому конопатому промеж глаз! Крестанул его в бога, аж ветки затрещали: «Поцелуй мою кобылу он туды, бо цэ вона спасла тебя, дурня, от верной гибели. И як шо ты без мозгов родился — у друга треба позычить. Пленных ведешь — рты им позатыкай, щоб не лопотали по-своему». А вин свое: «Руки вверх!» — и точка. Ну, думаю, поведут в штаб вместе с фрицами. Пока там разберутся во всей этой канители — прокиснет борщ, нечем будет собственных гавриков накормить…
«Гаврики», ухмыляясь, уже хлебали вкусное варево, а Мазуренко, счищая грязь с автомата, продолжал:
— Веди, кричу, куды хочешь, дурень лупоглазый, только рук я ни перед кем не поднимал и перед тобой не подниму. И тут чую: той, шо в кустах, каже: «Оставь его, Степа, я этого парня знаю. В сорок втором до самого Сталинграда в пятнадцатой дивизии с ним вместе топали». Бачу — знакомая личность, даже и фамилию припоминаю — Брагин. Добрый, помнится, товарищ был и вояка добрый. А як подумал, шо и его мог уложить за милую душу, знов закипело во мне все. Брешешь, кричу, таких придурков, як ты, в пятнадцатой дивизии не было, там умели с пленными обращаться. «Что ж, — кажет Брагин, — поведем. Обознался я, значит».
Расчет хохотал, Чуркин, ухмыляясь, подкручивал усы. Мазуренко почесал за ухом и тоже осклабился:
— Бачу, знов дело принимает серьезный оборот, пришлось признавать однополчанина. Никуда, кажу, Леня Брагин, ты меня не поведешь, бо мне треба архаровцев своих кормить, а не в ваших штабах доказывать, шо я не верблюд. Разойдемся по-доброму. Хоть вы и охломоны, а все ж — свои хлопцы, поэтому бить вас не буду, а борщом, если время у вас есть — накормлю. Налил им по котелку, они хлебают, а я с фрицев глаз не спускаю. Ну вот и все.
— Н-да-а, угораздило тебя, Петро Маркович, — вполне серьезно заметил Чуркин. — Ну ничего, не переживай. Бывает и хуже.
Мазуренко не спеша обошел позицию, слазил в окоп. Потом предложил Бондаревичу пройтись к месту предполагаемого прорыва танков. Долго стояли на песчаном изволоке, оглядывая затянутую дымом лощину, кое-где испятнанную желтыми выбросами окопной земли; Бондаревич чувствовал — Мазуренко замышляет что-то, и терпеливо ждал.
— Без Поманысточки справишься?
— Обойдусь.
— Я с Поманысточкой тут их буду ждать.
— Риску много. Вдруг на танках десант?
— Возьмем пару автоматов, гранат побольше.
— Опасно. Здесь как раз будут рваться мои снаряды…
— Шо значит — опасно? — нахмурился Мазуренко. — Як шо пролезет пехота, недолго порвутся твои снаряды. Зови хлопцев. Ячейки рыть будем.
Место для ячеек Мазуренко выбрал с таким расчетом, чтобы они были скрыты за кустами и противник, войдя в дефиле, не сразу смог их заметить. Вырыли их а полный профиль, чуть ниже плеча, для стрельбы стоя.
Едва вернулись к орудию, Бондаревич, успевший за время, пока отрывали ячейки, измерить поточнее расстояние до вершины бугра и до промежуточных ориентиров, принялся составлять расчетную таблицу на ведение огня прямой наводкой. В это время зоркий Асланбеков доложил о появлении на бугре каких-то людей.
Сергей пригляделся и увидел несколько конных упряжек.
— Раненых везут.
Впереди подвод шагал пожилой сержант с рукой на перевязи и забинтованной головой. Он издали свернул к орудию:
— Нет ли покурить, ребята?
Мазуренко вышел ему навстречу. Спросил, кивнув на брички, в которых сидели ж лежали раненые:
— Сегодня?
— Только что. Сельцо тут держим, за лесом. Четыре атаки с утра отбили, а они все лезут. Спасибо за табачок. Прощевай, старшина. — Уже догнав подводы, сержант крикнул: — Танков у них — навалом. Прут, подлецы, без удержу.
— Кравцов! Наблюдайте за бугром. Повнимательней, — скомандовал Бондаревич.
— Есть, товарищ сержант, — с готовностью ответил Сергей.
Солнце перевалило за полдень. Бой за лесом, кажется, стал затихать: орудия смолкли, перестали стучать пулеметы. Горячая сонная тишина сковала землю. Безоблачное небо слепило голубизною, и не было в нем ни единой птицы. В нетронутых луговых цветах, где-то совсем близко, зудели шмели. С луга порою тянуло холодком, будто вон там, за кустами, таилось голубое озерцо с прогретой сверху и студеной донной водою. Бултыхнуться бы с берега и поскользить в незамутненной глубине, рассекая податливую влагу, а потом распластаться на траве и слушать тишину, нарушаемую только шмелиным жужжанием!
Шумно пролетела над лугом стая ворон и, описав дугу, стала виться близ орудия. «Кар-р, кар-р…» — доносилось с высоты гортанно и картаво. Что-то остервенелое, зловещее почудилось Сергею в этих криках. «Беду на нас накликают, что ли?»
Но, кроме него, кажется, никто не обратил на ворон внимания. Бондаревич составлял таблицу, Женя зашивала гимнастерку старшины, Мазуренко и Чуркин, покуривая, деловито рассуждали о том, что близится сенокосная пора, что травы в этом году на загляденье, а, видно, суждено им посохнуть на корню. Асланбеков и Лешка-грек, улегшиеся было на разостланном брезенте, неожиданно затеяли шумную возню, поочередно подминая друг друга. Поманысточко глядел на них, глядел и тоже ввязался, и уже стало неясно, чья берет, кто кого молит о пощаде, чьи там ботинки мелькнули в воздухе и, ударившись о землю, выбили из нее целый клуб песка и пыли.
Сергей позавидовал товарищам: был бы и он сейчас с ними, а тут вот стой, гляди на бугор, не отрываясь, хоть на нем ничего не было и нет.
Кажется, Лешка и Асланбеков вдвоем придавили Поманысточку. Тот что-то орет, пытаясь вывернуться, а старшина и Чуркин с удовлетворенной усмешкой поглядывают на всех троих. Сержант, как всегда, молчит. Чуркин, коснувшись рукою локтя Мазуренки, говорит единственное слово:
— Мо́лодежь…
— Мо́лодежь, — соглашается Мазуренко и вдавливает окурок в песок каблуком. — Брагин кажет, в роте осталось семь человек из тех, кто начинал в Сталинграде. А было — восемьдесят…
— Н-да-а… — Сразу помрачневший Чуркин почесал потную грудь, насупленно уставился на молодой кустарник слева — теперь над ним кружилась воронья стая. — Ты погляди, Петро Маркович, воронья-то сколько… Всякий зверь, всякая птаха бегут от боя, а эти — тут как тут…
— Лежал я под Сталинградом на ничейной полосе… Контужен, нога перебита, крови бочка из меня вытекла, — монотонно и задумчиво заговорил Мазуренко. — Лежу и думаю: кто первый пойдет? Свои — спасен, а як то хвашисты — пуля у меня была на всякий случай. Солнце печет, як вот теперь, сердце горит, воды просит. Открыю очи, а вин сидит, черный ворон, на битой кирпичине и так злостно глядит на меня, не иначе спросить хочет: «Когда ж ты, чоловиче, концы отдашь?» А я вже и рукою шевельнуть не могу. И сумно, страшно мне стало. Не того боюсь, шо помру, а того, шо кинусь в обморок и вот эта зараза выклюет, выдернет мне очи — живому…
— Сволочная птица…
Стая опустилась на кусты. Отдельно, на мшистую кочку, сел большой старый ворон. Помахал крыльями, точно отряхиваясь, и безбоязненно-равнодушно поглядел на людей. Потом каркнул раз, второй…
Выстрел Чуркина для всех был неожиданным.
Бондаревич сердито и недоуменно взглянул на него, но отчитывать в присутствии старшего по званию, видимо, не решился. Чуркин, провожая глазами взвившуюся стаю, сказал:
— Виноват, товарищ сержант, что без спроса. Но мне эта падаль позарез нужна.
Принес ворона.
Потом достал из вещмешка завернутый в тряпицу ершик от ружейного прибора, сосредоточенно и не спеша навинтил его на шомпол, помакал в кровь, струящуюся из раны, и сунул шомпол в ствол карабина.
— Зачем ты, Осипович? — поразился Сергей. — Заржавеет…
— Ржавчину отчистить можно.
— Но все-таки — для чего?
— Ежели смазать ствол ружья кровью ворона, пуля задаром не полетит. Есть поверье такое.
Сергей понял: Чуркин готовится к бою по-своему, готовится как умеет, как знает.
За лесом поутихшая было канонада разгоралась с новой силой. К артиллерийской дуэли добавился самолетный гул. Взрывались бомбы. Но все это сейчас точно не касалось Сергея, было как бы далеким, посторонним; он не только не испытывал страха, наоборот, ему казалось, что он выше всех этих громов, потому что уже сам может создавать их. Наверное, то же чувствуют и его товарищи: Лешка-грек и Асланбеков спокойно разговаривают о чем-то, растянувшись на брезенте, а Поманысточко, тот уже, ей-богу, спит, будто пшеницу продавши.
— Сергунек, а ты ведь не следишь за тропкой-то. Нехорошо…
— Ничего же там…
— Приказано, стало быть — гляди, — недовольно пробасил Чуркин.
Он только что высыпал из подсумка винтовочные патроны, зачем-то протер их по одному тряпочкой и теперь вставлял в обоймы. Мазуренко, расстегнутый до последней пуговицы, подставив ветерку волосатую грудь, задумчиво глядел вдаль, на макушки леса, потом вдруг резко поднялся, вскинул на плечо автомат.
— Мы пойдем, Бондаревич. Чем черт не шутит, когда бог спит. Хлопцы, толкните Мыколу. Бувай, воронежский… Як шо драпать нам придется — прикройте тут…
Старшина шагал размашисто и споро, Поманысточко едва поспевал за ним. Сергей провожал их взглядом, пока не спрыгнули они в свои окопы, и не заметил, куда девался Чуркин. Тот вернулся через полчаса, издали крикнул:
— Водичку нашел! Ручеек неглубокий, а холодный — страсть! Прямо, кажись, на двадцать лет помолодел.
— Где это, Осипович? — спросила Женя.
— Да вон, в кустах. Сто шагов, не больше. Сходи, сходи, усталь как рукой снимет.
— Разрешите, товарищ сержант?
Женя ушла. Чуркин сунул в вещмешок сверток. «В чистое переоделся на всякий случай», — догадался Сергей.
— И вы бы освежились, товарищ сержант, — предложил Чуркин Бондаревичу. — Может, ничего и не дождемся. А тут — совсем недалечко.
— Схожу, пожалуй.
Сергей заметил: Бондаревич направился туда, где недавно скрылась Женя. Стало грустно оттого, что его никто так не любил, как любит Женя Бондаревича. Да что там «так»? Его еще никак не любили…
Женя на той стороне ручейка собирала цветы. Она же успела умыться. Влажные волосы, расчесанные наспех, блестели под солнцем, лицо, розовое и свежее, светилось детской чистотой.
Вода была холодная, наверное, бил где-то ключ. Бондаревич плеснул в лицо, на шею, в уши, ахнул от удовольствия, и тут Женя увидела его, перепрыгнула ручеек, подошла, протягивая цветы:
— Глянь, какие они красивые!
— Прелесть! — ответил он.
И оба засмеялись, потому что это уже было. Они рвали тюльпаны в степи, у терриконов, она в белой матроске — как тогда матроска была ей к лицу! — подбежала к нему: «Глянь, какие они красивые!» И он ответил любимым словом всего их девятого класса: «Прелесть».
И вдруг погасла улыбка на лице Жени. Отчужденно поглядела на автомат, на цветы:
— Нам пора?
— Да…
Она шла впереди, отделяла от букета и бросала на землю по цветочку. Шаги ее становились все медленней.
— Может, не пойдут?
— Не знаю.
Она обернулась, и он увидел ее глаза, переполненные любовью и болью. Вся подалась к нему и, обхватив за шею, обжигая коротким, частым дыханием, проговорила сдавленно, сквозь слезы:
— Не хочу умирать… Не хочу, чтобы и ты…
— Зачем же так? Все будет хорошо. Не надо…
Он поцеловал ее в сухие полураскрытые губы, трезво и горько подумав: может, в последний раз, потому что раньше ее услыхал приближающийся гул моторов, в котором глохла отдаленная пушечная пальба.
— Товарищ сержант, идут!
Танки еще только входили в дефиле. Расчет — у орудия. Тишина. Шмель зудит. Кравцов и Чуркин уже держат в руках по снаряду. И все настороженно глядят на неясные пока в знойном мареве грохочущие махины.
Бондаревич метнулся к телефонному аппарату:
— Товарищ ноль восьмой, идут! Пока — три! Открываю огонь!
Чуркин, щурясь, подкрутил ус, пыхнул дымом из трубки:
— Н-ну, казачки, покажем удаль молодецкую?
— А чего нам — молодым, неженатым? — покривил побелевшие губы Лешка-грек.
— Во-во! Как там у вас — либо грудь в крестах, либо…
Там, откуда шли танки, рассыпалась автоматная дробь. «Мазуренко начал!..» — догадался Бондаревич и, вмиг отрешившись от всего, видя перед собой только танки, вскинул руку:
— По го-лов-но-му бронебойным, наводить в середину основания, прицел восемь, огонь!
Щелкнул, закрываясь, затвор — Чуркин дослал снаряд и застыл, сжимая рукоятку, Асланбеков, прильнув к глазку оптической трубы, терпеливо ждал, пока головной танк не войдет в ее перекрестие.
Близко и назойливо зудел шмель, не признающий войны. Его вспугнул, отогнал басок Асланбекова, подающего предварительную команду: «О-о-о…»
— …гонь!
Чуркин дернул спусковую рукоятку, и в тот же миг орудие, окутавшись дымом, взметнув с бруствера пыль и мелкие камешки, дало первый выстрел.
Пока суд да дело, Мазуренко выдолбил в стене щели нишу, сложил туда гранаты и запасные диски с патронами, разровнял и тщательно забросал травою бруствер, воткнул в него несколько елочек. То же, глядя на старшину, проделал и Поманысточко. Управившись, легли во рву на траве. Мазуренко, дымя цигаркой, всматривался в сгоревшую дотла, но еще дымящуюся деревню у самого леса, в желтые окопы перед нею, над которыми тоже стлался дым — древесный, пороховой ли — понять было трудно, и, когда вокруг окопов взвихривались целой серией огненно-пегие фонтаны снарядных разрывов, цедил сквозь зубы вместе с дымом: «Ну и дають, гады…»
Поманысточко, опираясь на локти, прижимал к земле травинкой разрисованную божью коровку и молчал. Поглядывал на него Мазуренко, на мочку уха, насквозь просвечиваемую солнцем, на небритый черный пушок, вразлет запятнавший верхнюю губу, и думал: «Эх, Мыкола, Мыкола… Есть у тебя вже и Маруся, и дочка, кажут, народилась, а який же ты хлопченя еще, молодой та зеленый».
— Мыкола, чуешь, чабрецом пахнет…
— И молодым очеретом.
— И молодым очеретом, — живо согласился Мазуренко. — А дома на огородах зараз укропом пахнет, черешни в садах поспевают… Зараз редисочки б со сметаною, от добре було б! Га?
— До-о-бре!
— Або холодничку з яичком, з цибулькой та з ветчиною…
— Хо-о! — Микола оставил наконец божью коровку. Она взобралась к нему на палец, проползла по кисти руки, подняла крылышки и улетела. — Сколько разов вы были ранены, товарищ старшина?
— Три. Один — тяжко, — насторожился Мазуренко.
— А у меня батько убитый. Под Кременчугом.
— Бывал я и там… — вздохнул Мазуренко. — Ты вот шо, Микола, иди до пушки, я тут и сам справлюсь. Гранаты — оставь.
— Никуда я нэ пиду.
— Там ты нужней будешь. Иди, Мыкола…
— Вы хитрый, а я тоже стреляный.
— Чого ж зажурывся, стреляный?
— Малое мы з вами войско…
— Як цэ так — малое? — Мазуренко вскинулся на локтях и сел. — «Малое»… А ну, давай посчитаем. Мазуренко та Поманысточко — два, — стал загибать он пальцы. — Поманысточко та Мазуренко — ще два. Вже — четыре! Ты запорожэць? Ну от! Завсегда было: один запорожэць пятерых ворогив стоил. Вже нас — девять. Я — черниговский, один против двух, це вжэ нас — одиннадцать, целое стрелковое отделение! О!
Поманысточко коротко хохотнул, спрятав лицо в ладони, потом, сразу опять посерьезнев, спросил:
— А тот Брагин, друг ваш сталинградский, сколько разов раненый был?
— При мне — два, потом — не знаю.
— Меня еще ни разу не зачепило. — Поманысточко откинулся на спину, стал, сощурясь, глядеть в небо. — Може, судьба моя такая, не зачепит, га?
— Може, и судьба. Иди, Мыкола, до пушки. Як я погляжу, мне тут и одному нечего будет робить.
— Вам будет нечего, так и пушка помовчить. Не гоните. Двое — не один, а вы тоже не бронированный.
— Ну и настырный же ты хлопец, Мыкола, — зло сказал Мазуренко. — Я один, як тополя на круче, а у тебя жинка, дочка есть. Иди, друже… Убьют — ни дочки на руках не подержишь, ни чабреца не понюхаешь…
— Нэ пиду.
— Ну и дурень! — Мазуренко демонстративно отвернулся от Поманысточки, опять стал глядеть на поле внизу, разрезанное желтыми линиями окопов. По полю, прямо на окопы, шли вражеские танки. По ним откуда-то стали бить пушчонки: то тут, то там всплескивались немощные, не страшные для танков, разрывы. Не нарушая строя, бронированные коробки надвигались на окопы решительно и неуязвимо.
От их боевого порядка неожиданно откололись три танка и, круто свернув влево, на полном ходу устремились к песчаной косе. «Ну вот, Петро, тряхни, браток, стариною!» — сказал сам себе Мазуренко, чувствуя, как во всем теле напрягаются мускулы, будто их связывают в узлы.
Танки приближались, раздавливая бронированной грудью сизую дымку, и вслед за ними вырывались из той дымки приземистые шустрые фигурки людей. «А як же вас богато, гадюки, на двоих…»
Потянулся за автоматом, глянул на Поманысточку отчужденно и зло, и тот, поняв этот взгляд, как и следовало понять, взмолился:
— Та куды ж я пиду? Вже ж лизуть…
— Добре, Мыкола, — как-то трудно и не сразу выдавил Мазуренко. — Не ушел, значит — не смог. Постоим рядом за землю русскую. Не боишься? Добре! Не треба бояться. Про смерть я так… злякать тебя хотел. Ще не родился той ворог, щоб нас з тобою со света знищить! Танки бить приходилось?
— Не.
— Як шо голова на плечах есть — получается. Нам з тобою пропустить их треба, нехай идут, грэць з ими, их Бондаревич накроет. Согнись в окопе на ногах, — ложиться нельзя, засыплет, — согнись и пропускай их над головой. Страшно, но ничего, вытерпеть можно. А когда пройдут, вскакивай и бей з автомата, бо за танками — пехота.
— Добре…
— Понял, значит? Ну як шо понял, давай сюды пролетарскую руку. От так. Иди в свий окоп. Бить старайся вправо, вон туды, я — влево. Перекрестный огонь.
— Иду.
— Нас не двое, Мыкола. Нас все-таки — одиннадцать.
Спрыгнув в щель, Мазуренко стал безотрывно наблюдать за танками. Теперь они почему-то замедлили ход, то ли место было чересчур заболоченным, то ли опасались засады. Не отставая от них, прячась за броней, бежало десятка два автоматчиков.
При входе в дефиле танки перестроились в колонну. Автоматчиков Мазуренко потерял из виду, и лишь теперь дошло до сознания, что танки могут взять их на броню и тогда обстановка значительно усложнится.
«Ударим в хвост, — тут же принял решение, — а як шо другие танки пойдут — ночевать нашим душам сегодня в раю… Э — ни-и, який там, у бисова батьки, рай? Не только бог, но и самый зачуханный привратник у райского шлагбаума вылупит очи, когда увидит, куда залетела впопыхах шелопутная душа Мазуренки».
Он тут же решил, что в преисподнюю ему подаваться тоже нет смысла: и грешник он не такой уж великий, пускай его душа присядет на ту вон синюю тучку да и катается на ней между небом и землей веки вечные, по крайней мере, увидит, чего доброго натворят люди на родной его земле после победы.
Свернул цигарку (дай бог не последнюю!), жадно затянулся и заметил: подрагивает рука, а глаза так и норовят оторваться от той синей тучки и впиться в приближающиеся, заполнившие все вокруг своим ревом танки.
Земля уже не вздрагивала, а стонала, уже закрыло полнеба желтое песчаное облако, и синяя тучка, на которую всего лишь минуту назад собирался Мазуренко навечно пристроить свою душу, обрызганная этим облаком, походила теперь на скомканную зеленоватую тряпку.
Танки были так близко, что концы орудийных стволов казались толще, чем основания, выходящие из башен, а Мазуренко все еще не гнул, не прятал в щели голову: ему надо было точно знать, где автоматчики — на броне или за танками. Если на броне — всех не снимешь, трудно придется Бондаревичу, а уж ему с Поманысточкой…
Идут!..
Они шагали во весь рост, с лицами, черными от копоти и пыли, с касками, сдвинутыми на затылок, с мундирами, расстегнутыми до пояса, с автоматами, направленными в сторону его, Мазуренки, и зеленого хлопца Миколы Поманысточки, у которого, на беду, уже и жинка, и дочка есть.
И едва снова увидел тех солдат Мазуренко — минутной растерянности как и не бывало: его теперь переполняла ярость — неуемная, лютая. «Знищить меня порешили?.. А хто ж там у вас попереди — Гитлер чи Геббельс? Чи, може, Геринг толстозадый среди вас? Эх вы-ы… Ну, я ж вам, сучьи недоробки…»
Гусеницы первого танка смяли бруствер. Пригнувшись, Мазуренко спокойно глядел, как движется над ним заляпанное грязью, точно в корявом наросте, днище. Дважды на миг заглядывало в его окопчик солнце и пряталось, и едва только появилось в третий раз, теперь уже надолго, Мазуренко, наспех протерев запорошенные глаза, приложил к раздавленному брустверу автомат и застрочил, не целясь. Расчет оказался точным: враги уже подбегали к его укрытию и даже неприцельные пули нашли кое-кого из них. Живые продолжали бежать. Теперь Мазуренко вел уже прицельный огонь.
Заработал и автомат Поманысточки.
— Ага! — обрадованно крикнул Мазуренко, заметив, что ошалевшие враги сбились в толпу, и метнул гранату. — Ловите коржа железного, кушайте на здоровье!
Граната еще не успела взорваться, а он уже снова припал к автомату, потому что задние опамятовались и повели ответный огонь.
— Ага! — все сильнее закипая яростью, вновь крикнул Мазуренко, когда брошенная им граната распластала на взгорке еще троих. — Ага, не сладко? Бей их, Мыкола, бей паразитов, щоб знали, почем фунт лиха на рабоче-крестьянской земле…
Автомат замолчал. Пригнувшись, Мазуренко сменил диск. Когда снова вскинул оружие, уцелевшие враги разбегались в стороны, стремясь найти убежище в кустах. Иные отстреливались, лежа на голом месте. Он пустил длинную очередь вдогонку спешащим в кусты и — обожгло левую ключицу. Сзади грохнул орудийный выстрел — Бондаревич вступал в бой.
Приказание Бондаревича — остаться в распоряжении лейтенанта Тюрина — было настолько неожиданным, что в первую минуту Суржиков растерялся. Уж не ослышался ли он? Остаться для чего-то здесь, на позиции, которую через пять минут невозможно будет назвать огневой за отсутствием личного состава и орудий… И кому остаться? Ему, Суржикову, второму номеру, без кого в бою шагу ступить нельзя. А что батарея выходит не на прогулку — яснее ясного: в кузова погружены не только снаряды, но и полнехонькие ящики ручных и противотанковых гранат. Видно, на передовой неустойка, обливается кровью матушка-пехота, потому и снимаются срочно с огневых позиций зенитные батареи. Быть бою с танками, быть, возможно, бою — не на жизнь, на смерть, — почему же лучшему заряжающему, Косте Суржикову, не отводится места рядом с товарищами в том бою?..
Бондаревич, и всегда-то неулыбчивый, погруженный в свои, никому не ведомые думы, сейчас выглядел особенно мрачным и как бы немного стесненным. Он не глядел на Суржикова в упор, как умел глядеть — пристально и остро, точно пытался взглядом проникнуть в самую душу, высветить ее и безошибочно разобраться, какой еще там хлам завелся в ней, в твоей душе. Глядел он куда-то вдаль, то ли на синюю кромку неблизкого леса, то ли на застывшие за нею, похожие на меловые горы, голубовато-белые облака, и по тому, как плотно были сжаты его челюсти, Костя определил: Бондаревич только что сцепился с кем-то, возможно, с Тюриным, возможно, из-за него. Лезть с вопросами, тем более — возмущаться не следовало бы, и все-таки обида взяла верх:
— Это как же понимать, товарищ сержант, — в лишние попал Костя Суржиков? Или еще что?
— Никаких лишних. Тут нужна мускульная сила. Привезете снаряды на орудие и останетесь.
— Значит, вы меня ждать будете? А немцы подождут?
— Командир взвода зовет, — хмуро сказал Бондаревич. — Идите. Марш! — круто повернулся и пошагал к своему орудию, уже взятому на прицеп.
Суржиков поплелся к складу боеприпасов, у которого суетилось трое солдат — стягивали с навеса брезент и маскировочные сети. Чуть в стороне стоял Тюрин в длинной, до пят, плащ-палатке, картинно закинутой за спину, распоряжался:
— Живее, орлы! Выбирай бронебойные! Григорян, гони тягач. Суржиков, бегом, что вы плететесь, как паралитик?
Работать Суржикову пришлось в паре с трубочным третьего орудия Трусовым. После той давней стычки, когда Суржиков огрел его тяжелым чайником и угодил за это на гауптвахту, Трусов норовил быть от него подальше. Если же так не выходило, вел себя, будто ничего не случилось. Один только раз заметил Костя в беглом взгляде Трусова затаенную ненависть и понял: последний удар за ним и бить он будет исподтишка, в спину. Такие люди иначе не могут.
Ленивый Трусов был, однако, силен. Вдвоем они без труда подхватывали тяжелые ящики и швыряли в кузов, играючись.
Когда взревели моторы и колонна тронулась, Суржиков, провожая ее глазами, невольно замешкался. Трусов хихикнул:
— Что, не взяли, атаман?
— Возьмут.
— Недогадливым, атаман, становишься. Замаранные мы с тобой. У меня дядька танцует под конвоем, у тебя — батька. Не возьмут!
— Не каркай! Берись…
Тягач загрузили и тут же, на брезенте, легли загорать. Тюрин на старшинской полуторке уехал в штаб дивизиона и почему-то не возвращался.
Пусто, непривычно стало на огневой. Мучаются бездельем дальномерщицы, орет на кого-то старшина, угрожая: «Як шо до часу не будет обед готов, я вас навчу родину любить!» Тишина. И снова громовой бас Мазуренки: «Белохвостов, а где кобыла? Пригони зараз же! Як шо не найдешь, я тебя самого запряжу, накручу хвоста, грэць бы тебя побрал».
Почесывая мокрую грудь и щурясь от солнца, Суржиков с тревогой думал: неужели не доверяют?
Наконец взводный вернулся. Загрузили снарядами и полуторку. Двоим из четверых Тюрин приказал лезть на машины, в число этих счастливчиков ни Суржиков, ни Трусов не попали.
— Вы — вторым рейсом, — сказал им Тюрин. — Моторы!
Суржиков в два прыжка достиг тягача, вскочил на подножку.
— Товарищ лейтенант, возьмите меня… Может, там… без меня… Ведь всякое может случиться…
— Сказано: вторым рейсом. Григорян, дремлешь? Трогай!
И тогда, не помня себя, бросил Суржиков прямо в лицо Тюрину:
— Не доверяете, а врете? В кошки-мышки играете? А зачем, товарищи командёры? Ведь проще: сразу к стенке, бац! — и ваших нет. Не верите, так зачем же даете ходить по земле?
Спрыгнул на землю, с трудом удержав равновесие. В голове шумело, и дышать было трудно. Всячески обижали его в жизни, но так еще никогда и никто не обижал. «Не доверяют…»
Машины, окутавшись клубами пыли, скрывались за бугром.
— Хе-хе-хе! А что я говорил, атаман? — Трусов стоял рядом, скалился язвительно и мрачно. — Вот ты меня, атаман, в шестерки определил, а выходит, что и сам — не туз. Для них ты тоже шестерка. Рядом мы с тобой, два сапога — пара…
Добил его этими словами Трусов. Глядя прямо перед собой и ничего не видя, поплелся Суржиков на опустевшую огневую.
Неуютно и пусто показалось в землянке. На гвозде у порога висела его шинель, вытертая, как старое рядно, рядом горбатился единственный вещмешок с привязанным к нему котелком. Полбока котелка занимали инициалы: КМС — Константин Михайлович Суржиков. На столе сиротливо стояла гармошка. Подержал ее, кинул на нары, растянулся рядом.
«Нет, ерунду ты порешь, Трусов. Если бы не доверяли — на кой ляд беречь? Наоборот, сунули бы под первую пулю».
Кто-то бежал к землянке. Сорвался по ступенькам, крикнул, не отворяя двери:
— Есть тут живая душа? Обедать кличут!
Глядел в потолок Суржиков, дымил самокруткой и с грустью думал: «Нажрусь сейчас и на боковую, а там… Как же так? Рвани-ка, Константин Михайлович. Неизвестно, как там придется, заряжающего-то на орудии нету».
Трусов все еще в окопе:
— Куда, атаман?
— На орудие. А ты — помалкивай.
— Чумной. В лесу язык до Киева не доведет.
— Найду! Не страдай.
Боялся — задержат на мосту. Пронесло. Настороженно поглядели и пулеметчики, и патруль, но ничего не спросили. Успокоенно зашагал по разбитой — в корнях и колдобинах — дороге, прямо на запад, но не прошел и полсотни шагов, вывернулась из-за кустов пигалица в черных завитых кудряшках, личико — симпатичное, синеглазое. Винтовку на ремень (приклад чуть не до пяток — умора!), руку — кверху:
— Стой, артиллерия! Предъяви документ. Куда шлепаешь?
— Зенитчики тут утром проезжали. Письма им несу.
Пигалица вгляделась в фотокарточку, вскинула ресницы:
— Что-то вроде не похож…
— Точно. Меня родная мама не всегда узнавала. Каждый день разный.
— Обернул бы хоть книжку-то. Истер, измусолил.
— На мой век хватит. У вас, между прочим, глаза красивые!
— А у тебя — бесстыжие. Проходи.
— Вся вы прямо — симпомпончик. И дюже богатая! Полная пазуха, аж гимнастерка трещит.
Пигалица не смутилась. Только бровки сдвинула:
— Танцуй вальсом. Ну! Или отвести в караулку?
Суржиков решил не искушать судьбу, зашагал на отголоски далекого боя. Дорога шла лесом, не давая ответвлений, и он пока не волновался. За сожженной деревней, высшей точкой в которой был колодезный журавель, его догнал тягач, загруженный снарядами.
— Подбрось, кореш!
— Тебе — куда?
— А черт его знает. Батарею нашу утром на передовую погнали, ее вот и ищу.
— Здорово у тебя получается: вези туда, сам не знаю куда! — засмеялся шофер — замурзанный широкоплечий парнище с глубоким шрамом через обе губы. — Садись. Я люблю таких придурков.
— Не они ли в зубы съездили? — осклабился Суржиков, вспрыгивая на сиденье.
— Не-ет, — протянул, сразу мрачнея, шофер и прибавил газ. — Про Дорогу жизни слыхал?
— Кто про нее не слыхал?
— Вот там, на Ладоге, меня и секануло. Губы-зубы — ерунда, легкий поцелуй. Брюхо, брат, начисто разворотило, и ноги — в решето, не знаю, как только доктора меня и выходили. Я теперь как увижу белый халат, так за сто шагов шапку снимаю…
— Не боишься, что девки целовать не будут?
— Эх, земеля, в живых останусь — и меня найдется кому поцеловать. Девок сейчас табуны ходят, а нас посекли через одного.
Грузовик тяжело перевалил через бугор. Лес кончился, пошли поросшие кустарником незасеянные поля. Мотор теперь не надрывался, явственнее стал слышен грохот боя. Суржиков, украдкой поглядывая на приумолкшего шофера, думал: «Скоро у меня получается — снялся и пошел. Куда пошел? Кругом гремит, а где свои…»
— Шепичи далеко? Наши туда снаряды повезли.
— Видал я там ваших. Две пушки.
— Должно быть четыре…
— Две. Больше нету. Сержант у вас там — говорун, а заика.
— Постышев. Второго не заметил?
— На цыгана похож. Кудрявый. Глазищи — смерть молодухам!
— Куприн. Н-да, — вздохнул Суржиков. — Значит, там моего орудия нету… Где ж его искать? Во, брат, фокус!.. Просто — жють!
— В Шепичах и спросишь.
— Да нет, — отмахнулся Суржиков. — Вон там, на развилке, остановись, я тут поищу.
— А у тебя и в самом деле не все дома.
Простившись с шофером, Суржиков походил по развилке, приглядываясь к следам. Здесь орудия в сторону не сворачивали. «Ну что ж, шагай дальше, Константин Михайлович. Не найдешь, тогда уж — в Шепичи».
Опять шел лесом. Земля на дороге была размолота в мельчайшую, как пудра, пыль.
Он рассчитывал найти свое орудие по отметине на заднем колесе (резину вырвало осколком), но, видно, здесь с утра прошла не одна машина — знакомого следа не было.
А бой гремел уже недалеко, где-то впереди и правее. «Чего доброго — к фрицам угодишь», — подумал с тревогой, загнал патрон в патронник и теперь уже шел, настороженно озираясь. Конечно, вернее было бы добраться до Шепичей — четвертый расчет может находиться и дальше, — но в этом случае его могли оставить на любом орудии, ему же хотелось попасть в свой расчет. Он найдет его, а потом пусть туда является Тюрин. То-то вытаращит глаза! А он, Суржиков, поглядит на него так это, со значением: «А как же иначе, товарищ лейтенант!»
Лес поредел, стал ниже и вскоре кончился. Дорога, огибая его, свернула влево, а в противоположную сторону по некошеной траве пролег спаренный след — тягача и пушки, но сколько Суржиков ни вглядывался в него, невозможно было понять, чье орудие прошло здесь — Кривоносова или Бондаревича.
След вскоре вывел на голую прогалину, — видимо, когда-то здесь резали дерн, — и, вглядевшись в него, Суржиков воспрянул духом: «Все-таки молодчага ты, Константин Михайлович, нашел!»
Солнце било прямо в глаза, становилось жарко. Грубый ворс шинели больно тер шею и подбородок. Суржиков снял скатку, повесил на ствол карабина за спиной, расстегнул ворот.
Вдали зеленел лес, окутанный сизой дымкой, — за ним и шел бой, — ближе, в ложбине, пластался кустарник, в котором, вглядевшись, Суржиков заметил тягач, утыканный ветками. Поодаль паслась серая лошадь. «Это же наша кобыла, — обрадовался Суржиков, — значит, и старшина здесь».
На лугу, слева, негустой виляющей полосой рос молодой камыш. Суржиков свернул к нему: там — вода, а расчет все равно пока «загорает»; но не успел пройти и сотни шагов, как в той стороне, где должно было стоять орудие, раздался выстрел, за ним второй, глуше; неподалеку от тягача взметнулся грязно-серый веер разрыва, кобыла испуганно затопталась на месте и заржала.
Суржиков помчался напрямик. Ручей в камышах перепрыгнул, не останавливаясь. За ним голубело окнами кочкастое, шагов на полсотни, болотце. С кочки на кочку Суржиков добрался до середины, к сплошной воде. Едва прыгнул, ноги увязли в податливой и тяжелой трясине. Проклиная и болото, и все на свете, кое-как выбрался назад. Шинель потерял. Хорошо, хоть карабин остался. «Ладно, добра-то… Понадобится — разживусь!»
Теперь бежал по следу. Орудие вело уже настоящий бой. Горел тягач Поманысточки — над кустарником низко стлался подсвеченный солнцем дым.
Ноги подламывались. Несколько раз Суржиков падал, споткнувшись о травянистые кочки, вскакивал и снова бежал, подстегиваемый неотступной мыслью: там, у орудия, его недостает. «Товарищ сержант, Осипович, хлопцы, я сейчас, еще немножко…»
Ударило едкой гарью. Тягач Поманысточки весь был объят пламенем: догорал развалившийся борт, черно и чадно дымила резина.
Из дыма, позванивая цепочкой порванного недоуздка, выплыла кобыла. Заслышав человека, остановилась, вздернула некрасивую голову с широко открытыми слепыми глазами, подрожала красной губой, задетой осколком, точно силясь спросить: что же такое здесь творится; но спросить не смогла, шарахнулась в сторону, побрела к ручью.
Суржиков нырнул в дым, как в мутную воду, и лоб в лоб столкнулся с Лешкой-греком. Тот отпрянул и побежал прочь. Суржиков догнал его, рванул за руку:
— Леха, чего ты? Сдрейфил, что ли? Назад, дурачок, скорее!
Какая-то страшная горячая сила оторвала его от земли и плашмя бросила в опаленную траву.
Очнулся, наверное, сразу. Позванивало в голове. Ощупал себя — цел. Лешка лежал рядом, откинув руку, подогнув к подбородку колени. С виска его, наполняя посиневшую глазницу, струилась густая черная кровь.
По лугу, петляя между кустами и кочками, мчался грузовик. На подножке его, что-то крича шоферу и размахивая рукой, во весь рост стоял Тюрин.
Как огнем, жгло плечо, левая рука повисла плетью. Поташнивало, время от времени мутилось в глазах, но Мазуренке некогда было перевязывать рану: короткими очередями он вел огонь, прижимая врагов к земле. Осталась их добрая половина, и если им удастся достичь кустов — обойдут.
Показалось, молчит автомат Поманысточки.
— Ты живый, Мыкола? Чого мовчишь, грэць бы тебя побрал?
— Живу! А вы як маетесь?
— Клюнуло трошки. Ты, Мыкола, жарь по ним короткими. Я перевяжусь.
Мазуренко кое-как разорвал хрустящую вощеную бумагу индивидуального пакета, накрепко, прямо по гимнастерке, помогая руке зубами, обмотал плечо. Успел заметить: ведущий танк горит, второй, приткнувшийся в хвост ему, не может ни стрелять, ни развернуться, третий, мешая впереди стоящему, заходит правой стороной и ведет огонь с ходу.
— Задымил один, чуешь, Мыкола? Зараз хлопцы и другому дадут прикурить! Чуешь, Мыкола?
— Чую.
— А мы… Дивись, сколько мы их положили! — Мазуренко пригнулся, потому что совсем близко разорвался снаряд своего орудия. «Шо воны там, бисовы диты, мажут?» — Мы тоже положили — дай бог! Чуешь, Мыкола?
— Ага.
Как по команде, на бугре автоматчики вскочили все враз, и хотя Мазуренко с Миколой не зевали, случилось это быстро и неожиданно: из шести или семи лишь одного удалось пришить к земле, остальные нырнули в кусты.
— Мыкола, зараз треба ушами не хлопать!
— Та ото ж…
Враги открыли бешеную пальбу. Теперь они хорошо видели окопчики на песчаной косе, пули взбивали фонтанчики пыли у самых брустверов. Они же, Мазуренко и Поманысточко, стреляли теперь наугад слепыми очередями.
По голосам и командам, доносящимся из кустов, Мазуренко определил — приближаются. Шли они не все сразу. Двое или трое вели бешеный огонь, остальные, пригнувшись, прыгали с кочки на кочку и снова прятались в кустах. Потом уже эти открывали стрельбу, к ним спешили отставшие.
— Мыкола, чуешь? Бей по той вон полянке! Отсечи их от великих кустов, а то обойдут, к пушке прорвутся. Отсечи! А я им ще одного жареного коржа подкину…
Встал Мазуренко во весь свой богатырский рост и, сцепив зубы от режущей боли в плече, метнул гранату. Не устоял на ногах, но тут же поднялся: не достанет врагов та граната, надо метать вторую. О если бы он смог передать всю оставшуюся в нем силу слабеющей руке!
Граната пошла далеко, удачно, и — толкнуло в грудь, перехватило дыхание. Зашатался Мазуренко и, выбросив руки вперед, рухнул на бруствер.
…И патронов осталось мало, и граната — одна…
Уже совсем близко трещали кусты, доносилось картавое:
— Рус, хенде хох! Сдавайся, рус!
«Прощайте, мамо… И ты, Маруся, прощай…»
Провел рукою по щекам Поманысточко, сцепил зубы и ударил в кусты последней очередью до конца диска. Потом — затвор в одну сторону, автомат — в другую, до боли в кисти сжал гранату, готовый вырвать кольцо. Но враги не стреляли. И подумалось Миколе, что покосил он их и теперь, возможно, сумеет прорваться к своим.
Выбрался из ячейки. Низко пригибаясь к земле, стремительно побежал у самых кустов туда, где горели уже два вражеских танка. Резануло по ногам, и распластался он на песке, весь пронизанный болью.
— Рус, сдавайся!
Поднялся на локтях. Подтянул раненую ногу. Оперся на колено и метнул гранату… Взрыва не услышал…
Первый снаряд оказался перелетным. Чуркин все-таки промедлил какую-то долю секунды, и танк вышел из воны поражения. Асланбеков, всегда уважительный в общении с ним, на этот раз заорал: «Ты что, Чурка, заснул на ногах, как старый ишак?» Бондаревич, вновь пожалев, что нет в расчете Суржикова, прикрикнул на наводчика:
— Спокойней, Асланбеков! Огонь!
— О-о-о… — снова затянул наводчик на одной ноте, и неотрывно глядящий на него Чуркин, бледнея, сжал рукоятку спускового механизма так, что кисть руки побелела. Угрожающий гул волной наплывал на орудие; ни желтой песчаной косы, ни неба не видел сейчас Бондаревич, были только танки в аспидно-зеленом и черном камуфляже. Тяжело покачивая пушками, они медленно и неуклюже спускались с бугра.
— …гонь!
Вспыхнула земля впереди головного танка. Вильнув могучим корпусом, он застыл, подставляя под выстрел бок, помеченный желтым крестом. Выплюнули дым танковые пушки. Снаряды разорвались за орудием, не причинив вреда. Теперь решали дело секунды. Выживет тот, кто скорее и точнее поразит противника.
Третий снаряд угодил в башню головного, и ее, пожалуй, заклинило: пушка не вращалась по азимуту. Теперь Бондаревич решил во что бы то ни стало поразить замыкающий танк, чтобы отрезать путь к отходу среднему, лишив его возможности маневрировать.
— По замыкающему, прицел шесть, огонь!
Сразу два взрыва разметали песок и камни бруствера. Падая, сбитый взрывной волной, Бондаревич увидел: качнулся, откинув голову, Асланбеков и сполз на окровавленную станину орудия. Вскочил, отряхиваясь, Сергей Кравцов. Вместе с ним к Асланбекову подбежала Женя. Корчились у задней стенки окопа Чуркин и Лешка-грек.
— Осипович! — крикнул, поднимаясь, оглушенный Бондаревич.
Губы Чуркина шевелились на искаженном болью лице, но что он говорит, Бондаревич не расслышал. Чуркин, пошатываясь, поднялся.
Женя и Кравцов оттащили Асланбекова за снарядные ящики. По их растерянному виду Бондаревич понял: Асланбеков мертв и его надо заменить кем-то.
— Кравцов, за наводчика!
— Есть!
— Осипович, ранен?
— Стебануло маленько… Лешка, снаряд! Ле-о-шка!
По развалившейся стене окопа Кристос, втянув голову в плечи, карабкался наверх.
— Куда тебя родимцы несут? Верни-ись!
Лешка оглянулся. Лицо, бледное и потное, безобразила гримаса страха, и без того большие глаза его теперь казались еще больше, они горели каким-то лихорадочно-бешеным огнем; дышал Лешка как загнанная лошадь, озираясь на всех отчужденно и пугливо.
— Назад! — вне себя крикнул Бондаревич, но этот окрик не вернул, а подстегнул Кристоса. По-обезьяньи ловко вскинув на бруствер легкое тело, он вскочил и побежал в дым, в гарь, застилавшие всю низину за орудием.
Осколками очередного взрыва издолбало передние колеса, пробило платформу. Снова упали люди и опять поднялись. Чуркин, выхватив снаряд из рук Жени, дослал в зарядную камеру.
— О-о-о… — тянул теперь уже Кравцов; едва последовала его исполнительная команда — орудие выстрелило. Бондаревич увидел яркую вспышку на замыкающем. Раздался взрыв — от танка на сторону, сбиваемый ветром, потянулся черный хвост дыма.
— По среднему, прицел шесть…
Рвануло на самом бруствере. Боли Бондаревич не почувствовал, только обрушилось на него вдруг серое и тяжелое небо; появилось на миг встревоженное лицо Жени и растворилось, исчезло.
Последний танк ворочался в дыму, пытаясь обойти головную машину. Развернулся, опасно подставив под удар бок. Тотчас Сергей дал команду на выстрел, но орудие молчало. «Все, — холодея, подумал Сергей. — Это все…»
Танк выравнивался, набирая скорость.
Не в силах оторваться от прицела, Сергей как загипнотизированный глядел на него. Рев, все нарастающий, глушил мысли и чувства, кроме одной мысли — о неизбежной гибели, кроме одного чувства — страха перед смертью с глазу на глаз. «Лучше б меня сразу убило, как ребят…»
А вдруг они живы? Спасать надо… Танк обязательно раздавит орудие, но вряд ли станет утюжить кусты.
Чуркин лежал на боку за пустыми ящиками, в трех шагах от него, навзничь — командир орудия, уткнувшись головой в плечо Бондаревичу — Женя. Она слабо шевельнула рукой. Сергей метнулся было к ней. Остановил его немощный оклик Чуркина:
— Сергунек…
На бледном, искаженном болью лице старого солдата глаза горели тревожно и умоляюще:
— Через ствол, Сергунек…
Через ствол! Как он забыл, что можно наводить через ствол?! Это единственное, на что он еще способен.
Выстрелил. Не попал. Но уже не было страха, все существо его подчинилось стремлению продолжать единоборство до конца.
Подбегая к орудию с новым снарядом, увидел спрыгнувших в окоп Суржикова и лейтенанта Тюрина. Поверил глазам своим, лишь когда потный и взлохмаченный Суржиков решительно выхватил из рук его снаряд, а лейтенант в изорванной, окровавленной гимнастерке, плюхнувшись на сиденье наводчика, скомандовал, как всегда, голосом, не допускающим промедлений:
— Кравцов, совмещай!
— Есть совмещать!
Еще никогда не вкладывал Сергей в эти слова такой готовности к действию и такой беспредельной радости.
— Ал-люр три креста! — разудало крикнул Суржиков, щелкнув затвором. — Мы ему, падле, сейчас рожу раздолбаем!..
Первый взрыв взметнул песчаное облако чуть левее танка, второй бело-желтыми брызгами оплескал башню. Но танк, стреляя с ходу, шел…
Суржиков, чтобы сэкономить секунды, подтащил к орудию целый ящик:
— Не сдаешься, сука? Все равно пристынешь!..
Снова щелкнул затвором, и снова, теперь уже над задней стенкой окопа, взвился столб земли и щебня. Лейтенант качнулся, с трудом удерживаясь на сиденье. Суржиков взмахнул рукой, неловко затоптался на месте, с тревожным удивлением глядя на Сергея потухающими глазами, и, сломавшись, рухнул ниц на орудийную станину.
Ствол орудия привалился к брустверу. Подъемник разбило, теперь ствол не поднять…
Сергей не помнил, как очутился подле Суржикова: «Костя, Костя!» А когда поднял голову, лейтенанта в окопе не оказалось. Тяжело подтягивая негнущуюся ногу, открытый солнцу и вражьему глазу, Тюрин уползал навстречу танку, и было при нем две связки гранат и одна жизнь.
Сергей схватил карабин, начал палить по смотровым щелям, точно эта пальба могла помочь лейтенанту.
Человек и танк сближались.
Первая связка взорвалась под самым днищем, не причинив танку вреда. Человек не стал метать вторую. Лежал и ждал. Потом прополз еще метра два — не вперед, а в сторону, чтобы не ошибиться, положить себя прямо под гусеницу.
Когда Сергей, оглушенный близким взрывом, поднял голову, танк, накренившись влево, кособоко сворачивал в болото, метрах в пятидесяти от орудия. Мотор взревел натужно, почихал и заглох. Откинулась крышка башни. Показался танкист в шлеме, сдвинутом на затылок, огляделся, крикнул что-то в глубину люка и выбрался наружу.
Он стоял на броне — светловолосый, огромный, с серебряным крестом на расстегнутом мундире, — глядел прямо сюда, в сторону орудия, снова кричал что-то, и Сергей, притиснувшись телом к горячей стенке окопа и затаив дыхание, хотел сейчас лишь одного: чтобы Чуркин стонал потише.
Ни земли, ни неба. Только танк с желтым крестом на коричнево-зеленой броне и фашист, стоящий на нем во весь рост, без опаски. «Считают, всех выбили… — лихорадочно подумал Сергей. — Ну и пусть. Они сейчас уйдут… Что им остается? Скорее бы…»
Светловолосому подали из люка кувалду, еще что-то.
Сергей сразу понял: решили натянуть гусеницу. Натянут, а потом…
Будто кто толкнул его и вывел из оцепенения. У него ведь в руках оружие. Он обязан продолжать бой, а не праздновать труса. Нет, он не даст им натянуть гусеницу, не даст и уйти, он загонит их в мертвый танк и не выпустит, пока не дождется помощи. «Думаете, всех прикончили, но ведь я-то здесь еще живой!..»
Приклад при отдаче больно толкнул в плечо. Тот, с крестом, взмахнул руками и упал на трансмиссию, второй, высунувшийся было по грудь из башни, живо юркнул назад в люк. Тотчас застрочил станковый пулемет. Пули взвихривали фонтанчики пыли на самом бруствере. Осколком камня Сергею рассекло щеку, но и после этого он не попытался укрыться. То напряженно, до боли в глазах, вглядывался в срез башни, то вел огонь по смотровым щелям.
Пулемет неожиданно смолк. Сергей увидел врагов, убегающих от танка к кустам, — двое уносили третьего, видно, сумели выбраться через нижний люк. Прицелился в одного из них, но выстрелить не успел: откуда-то с луга застрочили автоматы. Их очереди уложили бежавших. Сергей оглянулся. По всему лугу, застланному дымкой, по кустарнику, по болотным кочкам наступала пехота — туда, откуда пришли и не прошли танки…
На бруствере вырос плечистый красивый ефрейтор в гимнастерке с расстегнутым воротом и с пилоткой, заткнутой под погон.
— Это ты, черномазый, столько дыму наделал? Молодец!
— Санитара! — прохрипел Сергей.
— Там они. Сейчас подойдут! — Ефрейтор побежал дальше.
Опять застонал Чуркин. Сергей нашел в нише полузасыпанную песком санитарную сумку, поспешил к нему.
— С Женей что? С сержантом? Я — погожу…
Бондаревич был в беспамятстве, дышал тяжело и часто, грудь его туго стягивали бинты. Это — Женя. Когда успела? Сама она, привалившись спиной к стенке окопа, сидела подле Бондаревича без кровинки в лице, с глазами, в которых Сергей не увидел ничего, кроме боли и ужаса. При его приближении девушка слабо подняла руку и тут же уронила на песок:
— Не подходи!.. Не подходи!.. Не надо!..
Под нею была лужа крови. Девушка суетливо старалась прикрыть ее подолом прожженной, разорванной юбки и твердила одно и то же, будто заклиная:
— Не подходи!.. Не надо!.. Не надо!..
— Стыдно, да? Боишься, да? — закричал Сергей яростно и отчаянно каким-то хриплым, надсадным голосом. — А умереть не боишься?
Она упорно не подпускала его, била по голове, по лицу, он ругался, уклоняясь от безболезненных, но мешавших ему ударов и все туже стягивал ей страшную рваную рану в бедре. Потом Женя, вконец обессилев и стыдясь своей наготы, беспомощно заплакала, всхлипывая, как ребенок. Он прикрыл ее палаткой, на которой стоял до этого телефонный аппарат с оборванными проводами, и, пошатываясь, отошел к Чуркину. Тот теперь лежал, вытянувшись во весь рост. Лицо его было покойно, полураскрытые губы, казалось, только что выговорили: «Кукушка-то сбрехала, каналья, прах ее возьми…» А по гимнастерке, рудой на животе и груди, по лицу его, по голове ползали муравьи, путаясь в волосах, залезая в уши.
Сергей обессиленно опустился на снарядный ящик. «Ты ж говорил — погожу. Как же так, Осипович?» — шептал он, размазывая по лицу копоть, пот и слезы, смахивал вялой рукой со щек Чуркина муравьев, а они все лезли, назойливо, неудержимо.
Не заметил, как и когда выбрался из окопа. Дымились грузовики — Поманысточки и другой, на котором, должно быть, приехал лейтенант Тюрин, стлался над лугом пахнущий жженой резиной удушливый дым.
Солнце было еще высоко. Сколько времени прошло от первого выстрела? Наверное, не более часа. И за это время, за шестьдесят коротких минут, он, Сергей, потерял почти всех товарищей и пережил, испытал столько, сколько не испытал, не пережил за все восемнадцать лет.
Мучила жажда. Вернулся в окоп. В изрешеченной осколками канистре воды не оказалось. Взял котелок, побрел к ручью. Шел, и казалось ему странным, что трава под ногами шелестит, как и час назад, и кузнечики прыгают в ней легко и беззаботно, как раньше, и где-то в камышах басовито, но совсем не по-военному пробует голос водяной жук: «удуд-уду-дуд!» — и стрекочут, стрекочут невидимые цикады.
Когда вернулся, у орудия стоял тягач Григоряна. В кузов его уже успели положить Бондаревича и Женю. Над ними хлопотала заплаканная Танечка-санинструктор. Сержант Кривоносов, с рукой на перевязи и с пластырем на виске, кричал ему, Сергею, как глухому:
— Старшина к вам уехал. Где старшина?
— Там! — также громко ответил Сергей, поняв, что Кривоносов контужен и плохо слышит. — И Поманысточко там, на бугре. Я не знаю, что с ними.
Кривоносов увел с собой людей, кроме Григоряна. Сергей помог Григоряну подцепить к тягачу орудие, прилег за бруствером. Хотелось покоя, забытья, бездумья.
Как во сне слышал:
— Миколу наповал. Старшина весь в дырках, а дышит. Пить попросил.
«Пить попросил…»
Вода, не попадая в рот, стекала по щекам Мазуренки. Наконец он глотнул раз, другой, веки чуть приоткрылись и опять сомкнулись, устало и тяжело. Вода опять текла по щекам. Сергей угнетенно подумал, что старшине уже ничто не нужно на этом свете. Он поднялся, чтобы уйти, и тут Мазуренко снова открыл глаза; Сергею показалось — вроде бы даже усмехнулся:
— Цэ ты, дезертир? Живой? Ну и добре…
…За лесом с новой силой разгорался бой.
Пока не увезли с батареи раненых, Сергей стоял в орудийном окопе, потом спустился в землянку, пустую и неуютную.
У порога валялся оброненный кем-то ремешок-тренчик от скатки, на нарах лежала врастяжку гармонь. И в Жениной «светелке» пусто. Стоит на тумбочке позеленевшая от времени «катюша» с черным окаменевшим фитилем, холодно поблескивает прислоненный к стене осколок зеркала.
Нетвердой походкой Сергей приблизился к нарам. Звякнула под ногой пустая ружейная масленка, он поднял ее, поставил в пирамиду, потянул к себе гармонь. Жалобно, сиротливо пискнула она. Сергей застегнул ремешки, положил гармонь на полку. Все это он делал как-то бездумно, вяло, ничего сейчас не испытывая, ни горечи, ни страха, — тяжелая, как гнет, усталость валила с ног.
Не раздеваясь, не снимая ботинок, лег на свое место. Терпко, удушливо пахло пороховой гарью, и некуда было деться от этого запаха, им были пропитаны и руки, и волосы, и гимнастерка.
«Женя еще держится. Бондаревича так и увезли без сознания…»
То ли во сне, то ли наяву доносились голоса, тоненький, умоляющий — Танечки-санинструктора, глуховатый и нервный — комбата. Танечка, чуть не плача, настаивала на немедленной перевязке, Мещеряков сердито и устало возражал: «Некогда, говорю же — некогда. Ну давайте, только поскорее».
Далеко и неярко забрезжил свет. Сергей не сразу догадался, что зажгли «катюшу», а догадавшись, понял: не спит. И Танечка с Мещеряковым не снятся ему, а находятся здесь, в землянке. Комбат глядит на него и говорит ему, конечно — ему:
— …Лежите, лежите. Убитых привезли… Придется вам с полуночи постоять. Девушкам жутковато будет…
Потом Мещеряков и Танечка ушли. Он заснул кошмарным тяжелым сном, от которого хотел пробудиться и не мог, пока не подняли.
Ночь была тихая и пасмурная. На востоке вспыхивали голубоватые сполохи, оттуда несильный, прохладный ветер доносил пресный запах дождя. Оттуда и тучи плыли сплошные, непроглядные, наглухо закрывая от земли немощную луну.
Наверное, недавно моросило и здесь: тропка, по которой Кривоносов вел Сергея к навесу автопарка, была скользкой, поблескивала. Кривоносов, горбясь и покашливая, шагал впереди. Лишь у самого навеса остановился, пропуская Сергея, спросил сменяющегося часового — Трусова с третьего орудия:
— Комбат приходил?
— Был час назад. — Трусов подошел к Сергею, попросил закурить. Выдохнул с дымом: — Костя — крайний. С вечера, пока не смерилось, все казалось — дышит… Отыгрался атаман. А мог бы жить! Отговаривал его, не лезь, мол, раз не просят, так он же…
— Иди спать.
Павшие лежали головами наружу под навесом, укрытые по грудь орудийными чехлами. И хотя луна светила сквозь тучи призрачно, как неживая, Сергей, медленно, неслышно обходя навес, сразу узнавал товарищей. Суржиков, Лешка-грек, Чуркин, Поманысточко и дальше — длинный ряд… семнадцать человек… Восемнадцатый — лейтенант Тюрин. Все, что осталось от него, лежало чуть в стороне, завернутое в белые простыни.
На миг палевый сполох, вскинувшийся близко в небе, высветил лица убитых. На лице Лешки-грека Сергей увидел незакрытые, стеклянно блеснувшие глаза, темный провал искривленного рта, и ему показалось вдруг, что Кристос очнулся, хочет крикнуть ему что-то и не может…
Зашуршала трава. Сергей вгляделся и не стал окликать — к навесу медленно шла повариха Варвара. Наверное, она и не заметила часового. Остановилась у изголовья Чуркина, опустилась на землю.
— Что ж ты, Митроша? Обогрел, как ясное солнышко, и ушел… И я бы с тобой, хоть сейчас, да нельзя… А ты не волнуйся… Сама на ноги поставлю. С твоею доброю душенькой человек вырастет…
С центра позиции донесся глуховатый говор, немного погодя ближе звякнули лопаты.
Варвара вздрогнула и застыла. Потом вынула из-под пилотки алюминиевый гребешок, причесала волосы на голове Чуркина, поднялась. Постояла с минуту, склонив голову, выдохнула из самых глубин груди:
— Пухом земля тебе, Ёсипович… Прощай, дорогой человек.
И тяжело, медленно пошла по мокрой траве, не оглядываясь.