ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

К концу августа перешли в наступление войска на фронте от Великих Лук до Азовского моря. Здесь же, в заволжских степях, день-деньской только вихри гуляли над опаленной зноем травою, а короткими ночами — прохладными, звездными — стыла над землей пустынная тишина. Бондаревич не находил себе места. Попади он из госпиталя назад в пехоту, сейчас, гляди, был бы там, в гуще битвы, а здесь — что? Укомплектован дивизион на семьдесят процентов не нюхавшими пороха парнишками и девчонками. Такое войско не скоро на фронт пошлют. Может, до конца войны доведется слоняться по тылам…

…Командир батареи, прочитав рапорт: «Прошу ходатайствовать о направлении в любую фронтовую часть», как-то очень уж осторожно положил его на стол, еще осторожнее прикрыл ладонью.

— Убедительно написано. С душой. — Прошелся по землянке, угрюмо пощипывая кончик светлого уса, и вдруг сорвался на крик, что бывало с ним довольно редко: — Да вы что, с ума посходили? — Стремительно подошел к тумбочке, выхватил целую кипу листков, потряс над головой. — Двенадцать!.. Ваш — тринадцатый. Чертова дюжина! Неужели и вам, Бондаревич, дважды награжденному фронтовику, не ясно, что солдат из глины не лепят, командиров из палочек не выстругивают? Прямо наваждение какое-то… — Швырнул все двенадцать листков обратно в тумбочку, туда же запихнул тринадцатый. — На фронт, видите ли, им приспичило. Да, конечно, вам на фронт запросто, автомат на шею и — шагом марш! А вы, вот такой, не больно нужны на фронте. Вас не одного ждут, извольте расчет привести. Вот и готовьте расчет… День и ночь готовьте, и с такой нагрузкой, с таким напряжением, будто завтра — в бой!..

Бондаревич понимал: командир прав, ни перед кем ходатайствовать не будет, но продолжал стоять, потупясь, будто надеялся на чудо.

— Я тоже писал рапорт, — помолчав, спокойнее и глуше сказал Мещеряков. — Знаете, что мне ответили? «Хорош на готовенькое…»

— Разрешите идти?

Мещеряков вздохнул, как вздыхает человек, сбросивший наконец-то тяжелую ношу, скуповато улыбнулся:

— Понимаю ведь… Вот-вот Брянск возьмут, до Белоруссии — рукой подать. И под Витебском закипело… Ничего, Бондаревич, потерпим. Скоро, пожалуй, и мы будем там. Иди!..

2

Подходил к концу второй час огневой подготовки. Бондаревич был доволен: работали номера хоть и не без ошибок, однако — дружно, как-то даже вдохновенно, не замечая времени и усталости, и, может, как раз это больше всего и радовало — люди поняли важность его замысла, дело пойдет!

Давно он вынашивал мечту: добиться, чтобы каждый номер расчета в любой обстановке смог заменить выбывшего из строя. Ведь на фронте случается всякое… Но приступать к этому сразу было неразумно, рискованно.

Лишь убедившись, что каждый из его подчиненных твердо усвоил свои основные обязанности, Бондаревич решился на этот эксперимент.

Два часа Женя работала за наводчика, Асланбеков на ее месте, поменялись местами Суржиков и Чуркин, и только Кристос исполнял свои обязанности. Чуркин досылал снаряд в патронник легко и с каким-то форсом, а стоял-таки неправильно, в опасной близости к казеннику; Суржиков явно хотел блеснуть, торопился и от этого вел ствол рывками; Асланбеков по команде «Огонь!» забывал повышать голос; лишь Женя работала уверенно и точно, будто всегда была наводчиком. Один только раз, заметив вблизи Бондаревича, улыбнулась ему такой лукавой, той, прежней, улыбкой, за которой обычно следовало: «Ну, Стасик, ну миленький, ну помоги», — и стрелки на приборе, принимающем азимут, разбежались.

Теперешние ошибки не пугали Бондаревича. Если удастся заниматься в день хотя бы часа по два, через месяц расчет как бы увеличится вчетверо. Асланбекова, Чуркина, Суржикова можно будет потом помаленьку знакомить с обязанностями командира орудия.

Подробнее о своем намерении он хотел поговорить с расчетом на перерыве, но не успел: шла проводить обязательный утренний осмотр Танечка-санинструктор. Первым ее заметил Суржиков.

— Асланбек, сыграть встречный марш? Над вторым ориентиром, курсом на орудие — Танька-санинструктор, то бишь «мышиные хвостики».

— Ай-вай, Сюржик, — засверкал глазами Асланбеков, — какой злой язык за зубом носишь. Выплюнь, замени тряпка.

— Портянкой, что ль? — разжигал Асланбекова Суржиков.

— Портянка отдам, шинел отдам — шей другой язык. Помощником смертям Танечку называл? Называл. Пупсиком называл? Называл. Зачем еще — мышиным хвостиком? Шакал лает — шакал бьем, Сюржик лает — кого бить будем?

— Прекратите, Суржиков! — строго сказал Бондаревич. — Надо же знать меру.

Танечка подошла, улыбаясь всем сразу.

Невысокая, тоненькая, перетянутая в талии так, что еще немного — и ремня хватило бы на полных два оборота, с косичками, задорно торчащими из-под пилотки, она была похожа на школьную пионервожатую, которая и старается выдержать серьезный тон, приличествующий ее положению, и не может выдержать, потому что это в высшей мере противоречит ее юному естеству.

— Опять диверсантов искать? — скривил гримасу Суржиков, протягивая Танечке вместе с майкой вывернутую гимнастерку. — Через день да каждый день. Ох и надоело же это мероприятие! Жють!

— Ему надоело! — искренне удивилась Танечка. Тут же принялась объяснять Суржикову, что вот это самое «мероприятие», к которому он относится с таким пренебрежением, уже два года сберегает армию от эпидемий — самых страшных спутниц прежних войн, что вопросами санитарно-гигиенической профилактики в войсках занимаются очень ответственные люди.

Асланбеков, как на чудо, завороженно глядел на Танечку, Чуркин, задымивший толстенной махорочной самокруткой, хитровато улыбался в прокуренные усы, Суржиков таращил глаза, перебивая время от времени Танечку возгласами удивления, чем подхлестывал в ней и без того неукротимое красноречие. Когда Танечка выговорилась наконец, Суржиков нагнулся к ней, прошептал что-то озабоченно и серьезно. Девушка оторопела. Потом, вспыхнув, швырнула гимнастерку прямо в лицо ему, крутнулась и побежала. Женя устремилась за ней. Суржиков как ни в чем не бывало присел на бруствер.

В окопе стояла гнетущая тишина. Покусывал губы побледневший Асланбеков, Чуркин мрачно жевал ус. Бондаревич был уверен: раз спасовала даже Танечка, не имеющая привычки лезть в карман за словом, — выходка Суржикова была грубой и обидной. Выяснять это сейчас не имело смысла — правды Суржиков не скажет, и все-таки Бондаревич не удержался.

— Рядовой Суржиков… Встаньте, когда с вами говорит командир! Объясните, что случилось.

Суржиков нехотя сполз с бруствера и, ухмыляясь, молчал.

На помощь командиру пришел Чуркин:

— Ну?

— Чего — «ну»? Запряг, что ли?

— Кабы моя воля, я б тебя запряг, сукин ты сын. Выкладывай, каким распреласковым словом девчонку обидел.

— Хе!.. Чем я ее мог обидеть?

— Тебе лучше знать чем. Начал-то ты гладью, да, видать, кончил гадью. Ох, Костька, Костька… Конечно, смирную собаку и кочет бьет, но ты уж чересчур звягливый. А ведь не без царя в голове, только идет у тебя все как-то сикось-накось. Ну, скажи, что она тебе плохого сделала? Ведь девчонка вся насквозь светится добром, чистотою своей, а ты так вот походя ее обидел!.. Женщину обидел!..

— Хы… Какая ж она женщина?! Ей и в девках еще места нету… — пренебрежительно осклабился Суржиков.

— Замолчь! — гневно крикнул Чуркин. Бондаревич впервые видел этого мягкого, добрейшего человека таким возмущенным. Асланбеков одобрительно цокал языком, Лешка-грек глядел на старого солдата испуганно. А Чуркин продолжал рассудительно и как бы с личной обидой: — Всем им, девкам, одна планида светит — матерью быть, а ведь самое дорогое, самое светлое — от нее, от женщины, от матери, которая ведь и тебя в муках родила, сучок ты конопатый. Кого ж ты обижаешь? Ты ж, окромя всего, в Танюшке и бойца обижаешь, который ко воем нам добровольно пришел на подмогу… Думаешь, сладко им, девкам-то, солдатскую дробь-перловку жевать? Не страшно, не горько пули и осколки ловить и в могилу ложиться по девятнадцатому году? А-а, молчишь, безумная твоя голова.

— Ладно, хватит воспитывать, воспитался уже, — буркнул Суржиков, скучающе глядя в небо и почесывая через гимнастерку живот. — Давай, сержант, наряд вне очереди, и замнем для ясности. Хрен с ним…

Разговор оборвался — возвращалась Женя.

К полудню прилетели тренировочные самолеты. Ходили на разных высотах, применяя противозенитный маневр. Об этом в расчетах мечтали давно. Едва батарея успевала «обстрелять» одну цель, Мещеряков требовал координаты другой. И снова — команды, доклады, шмелиное зудение орудийных принимающих, щелканье затворов, — и все ради того, чтобы стволы четырех орудий двигались в одном направлении, чтобы по короткой, все завершающей команде — «Огонь!» — батарея, будь это настоящий бой, рявкнула залпом, посылая четыре снаряда в одну, заранее рассчитанную точку.

Тюрин ни разу не спустился в окоп. Он возвышался на центре огневой позиции, видный всем, командовал громко, четко, и — подтянутый, стройный, подвижный, очень уж красив он был в эти минуты!

Дублируя его команды, Бондаревич успевал следить за действиями номеров. Не нравился Чуркин, занявший место наводчика. Пушку по азимуту вел рывками, от этого нервничал и опять ошибался.

— Вот дела-то… Чего проще, казалось, а ведь нейдет…

— Спокойнее, Осипович! Наладится. Не все сразу.

— Само собой. Однако ерундово дело-то…

Наконец улетели самолеты. Зачехлили прибористки свой раскаленный солнцем ПУАЗО и сразу, спасаясь от жары, убежали в землянку. Клацнули в последний раз замки орудийных затворов, прильнули надульными тормозами к серым брустверам стволы. Через минуту над позицией дремала разморенная зноем тишина, которую, казалось, ничто теперь не в силах нарушить. Вышел из землянки-кухни Мазуренко, вяло пробасил: «Артиллерия, швыдче за обедом, борщ захолонет». Так же вяло звучал и голос Тюрина, бранившего кого-то в третьем расчете.

— Четвертое! Где командир?

Бондаревич заспешил навстречу Тюрину. Тот, вытирая мокрым платком шею и грудь, заметно усталый и чуть охрипший, повысил голос:

— А у вас, Бондаревич, что за чертовщина? Почему орудие все время танцует по азимуту? С каких пор у вас наводчиком Чуркин?

— Я намеренно сделал перестановку номеров…

— Что за чушь? Зачем это самоуправство?.. Ф-фокусники… Ну-ка, пойдемте со мной.

Шел Бондаревич с решимостью спорить, доказывать свою правоту, но Тюрин, закурив и навзничь повалившись на прохладную кровать, сразу обезоружил его олимпийским спокойствием:

— Садитесь, фокусник. Вы знаете, чем рискует командир, заведомо проваливающий подготовку личного состава? В мирное время — смещением с должности, в военное — возможно, и головой… Минуточку! Мне ясен ваш замысел, и лично я ничего против не имею. Но-о… Солдатам положено неукоснительно исполнять приказы — и только. Иного — не дано!

— Тут ведь прицел дальше собственного носа…

— Не возражаю. Но представьте себе такую картину: проверяют батарею авторитетные товарищи и приходят к выводу, что, растранжирив учебное время на осуществление своих сомнительных прожектов, вы не удосужились обучить расчет его основным обязанностям. Вывод: напускали туману, совершая преднамеренную диверсию. Знаете, что бывает за это по законам военного времени? — Тюрин пустил колечко дыма, слегка коснулся пальцем ордена на груди Бондаревича. — Тогда вас вряд ли спасет даже это. Вряд ли…

— Я видел: молчали орудия, потерявшие по одному-два человека, — сказал Бондаревич, с трудом заставляя себя оставаться спокойным, — хочу видеть орудие стреляющим даже в том случае, если на нем в живых осталось двое, а то и один…

— Понимаю, дорогой, понимаю, но пусть… прикажут сверху. Пусть, на худой конец, распорядится Мещеряков. Тогда при любом исходе ваша хата с краю. Хотите, я наведу командира на эту мысль? А сами… Не надо! Ходите по земле, да под ноги смотрите, можно ведь и споткнуться невзначай. Вот скажите, сразу, мгновенно — чем дышит ваш расчет?

— Как и мы с вами — воздухом.

Губы Тюрина дрогнули, он тут же растянул их в улыбку, которая, вероятно, должна была свидетельствовать, что он уловил иронию, заключенную в словах Бондаревича, и прощает ее подчиненному, так как отлично понимает его состояние.

— Кое-что до меня доходит. Но… даже я не могу довольствоваться кое-чем, вам же надлежит знать о своих подчиненных все. И не таить в себе. С рук долой — на душе спокойней. Другие знают больше вашего. И сиг-на-ли-зи-ру-ют…

«И всегда вот так, — думал Бондаревич, возвращаясь в расчет. — Всегда уходишь от него с чувством, будто натворил черт знает чего и совесть у тебя нечиста…»

3

Тюрин в это время уже был у комбата. Вышагивая взад-вперед по землянке, горячо доказывал Мещерякову:

— Если вы опасаетесь переходить на новый метод сразу, мы можем работать синхронно. Мой эксперимент в четвертом убедил меня, что при хорошей организации — это я беру на себя — мы вскоре добьемся поразительных результатов. Подумать только: каждый солдат батареи — мастер зенитного огня!

— Попробуем, — спокойно сказал Мещеряков. — И знаете, давайте пока не будем об этом трубить. Просто попробуем.

Вернувшись в землянку, Тюрин сбросил обмундирование и сапоги, постоял босиком, с удовольствием ощущая голыми ступнями прохладу пола, и решительно снял телефонную трубку:

— Соедините с «Изумрудом». «Изумруд»? Дайте «Вулкан». Косинцева, пожалуйста. Олежка, ты? Здорово, верста коломенская! Почему долго не являюсь? Чудак… Это ведь вы кузнечики — прыг-скок, а мы — скорее пресмыкающиеся: немножечко по земле, а больше — в ней, матушке. Слушай, Олег, дело есть. Приезжай через недельку… Чего? Само собой, как же без этого? Но найду кое-что и поважнее. Матерьяльчик тебе дам для твоей знаменитой газеты. И себя прославишь, и лучшего друга поднимешь на высоту. То-то!.. Нет, нет — дело стоящее. Может быть, даже почин, да, да — патриотический, и эдак с размахом на всю армию. Да перестань ты ржать наконец. Конкретно? Полная взаимозаменяемость номеров на орудиях и приборах. Соображай! Как с черноглазкой? В шляпе? Молодчина! Да не-ет, у меня шеф не тот. Ладно, всего! Ко мне поторопись, а то перехватят. Знаем вашего брата. Адью!

4

Сергей протер стекла монокуляра мягкой упругой кисточкой еще раз, как того требовала инструкция, белоснежной фланелью, и опять делать стало нечего. Старший стереоскопист Володя Соловьев листал какую-то книжицу, Марь-Иванна вышивала платочек. Скучища…

В четвертом расчете, судя по всему, готовились чистить ствол орудия. Распоясанный Чуркин заталкивал в него пятиметровый шест. Лешка-грек, Асланбеков и Суржиков поспешно стаскивали гимнастерки, лоснящиеся от смазки, а его, Сергея, гимнастерка теперь чистенькая, с белоснежным подворотничком, он теперь, как говорит Марь-Иванна, батарейный интеллигент.

Интеллигент, ничего не скажешь…

На четвертом Чуркин потянул высоко, на одной ноте:

— И-и-и…

— Р-раз! — оборвал расчет, отдавая шесту всю силу мускулов.

— И-и-и…

— Два.

Даже отсюда видно, как бугрятся тугие мышцы на широкой спине Суржикова. Туда бы, к ним… Вот это — работа!

— Сколько волка ни корми… Так, что ли? — сказал Соловьев. — Дай тряпочку.

Сергей протянул ему фланель.

— Куда же матушка Марья подевалась?

— Ушла к старшине. — Соловьев глядел на него неприветливо. — По-моему, Сергей, это подло — ни за что ни про что обижать хорошего человека. Она о нами как наседка с цыплятами, а ты… И потом ведь она — командир…

— Командир… Ей бы в детском саду сопливчиков тетешкать.

— Чудак! По-моему, даже лучше, что командир — женщина. Матом не кроет.

— Разве что.

Замолчали. Возвращалась Марь-Иванна.

— Сережа, лейтенант вызывает.

«Там — Сергунек, тут — Сережа. Везет мне на добрых людей».

Тюрин лежал на кровати, курил, пуская в потолок колечки дыма.

— Почерк хороший?

— Люди хвалили.

— Перепишите расписание. Разборчиво, броско, чтоб — ажур!

Сергей, с трудом разбираясь в черновике, скрипел порой и думал: «Как много надо успеть огневикам за одну неделю! Изучить обязанности при стрельбе с ПУАЗО, отработать ведение огня по штурмовой авиации, по танкам, парашютдесанту, даже по осветительным авиабомбам. Это тебе не какое-нибудь: «Поймать цель!» Тут требуется поразить цель! Вот это — дело!»

— Кравцов, что это вы все пропадаете на пушке? Изучаете, что ли?

— Так точно. Мне комбат разрешил.

— Гм… А цель?

— Сдам экзамен на «отлично», и вы переведете меня на орудие.

— Силен, бродяга! — засмеялся Тюрин. — Чем же плохо быть дальномерщиком? Грому хочется? Ну что ж, старайтесь, возможно, и переведем.

Дробно простучали каблуки по ступенькам. Дверь распахнулась. На пороге, сияя улыбкой, застыла прибористка Клавдюша Бокова.

— Боже, как надымили… Можно прибрать у вас, товарищ лейтенант?

— Да, да, пожалуйста… Вы свободны, Кравцов.

…Батарея порасчетно занималась за дорогой в лощине. Сергей сразу увидел Володю Соловьева и Марь-Иванну. Командирша стояла на обочине: «Выше ножку, горбиться не надо, ставить на землю всю ступню, выше ножку!» Володя, выпятив грудь, как сытый воробей, старательно выбивал из дороги облачка пыли. «И тут не как у людей… У всех по шесть, у Марь-Иванны — единственный. Одна солдат, в две шеренги становись! Умора…»

Незаметно проскользнул в свой окоп, присел за бруствером. Видел, как через всю позицию прошагал сосредоточенный и хмурый Мещеряков, свернул к землянке Тюрина. Тотчас оттуда выскочила Клавдюша, помчалась к прибору, прикрывая ладонями щеки, потом вышел и озабоченный Тюрин, направился в лощину.

Небо заволакивалось тучами. Из степи потянуло прохладой, легче стало дышать. На КП приглушенно играло радио. Тенор, похожий на лемешевский, обращался к ветру, просил полететь на Украину, где осталась девушка с карими очами. Сергею стало грустно.

— Так-то ты гостей принимаешь…

На бруствере стояла Женя. Улыбалась. В руках по яблоку.

— Сесть разрешишь?

— Конечно.

— Совсем забыл нас. Как не стыдно? Будто — за горами. Чуркин тебя каждый день вспоминает. Возьми вот от Суржикова. Он в город ездил. Ну как ты тут?

— Ничего. Привыкаю.

Он и рад был ее приходу и в то же время испытывал неловкость. Вел себя скованно и, когда Женя ушла, вроде даже почувствовал облегчение. А поняв, отчего это, стало обидно за себя и больно. «Обижаешься, когда в тебе видят мальчишку, а ведь зря обижаешься. Пришла девушка, которая дорога тебе, и — двух слов не сумел сказать. Эх ты-ы, Сергунек, Сергунек…»

Крепчал ветер, нагоняя тучи. Стало темнеть. Пошел дождь. Прибежал Володя зачехлить дальномер, сказал раздосадованно:

— Спать ложись. Срочно в наряд заступаем.

К полуночи, когда Сергей принял пост у склада боеприпасов, вовсю разгулялась непогода. С юго-востока, из оренбургских степей подул ветер. Надолго зарядил дождь.

Плащ-палатка стала тяжелой, ботинки промокли. Сергей медленно ходил вокруг склада, напряженно вглядываясь во тьму, и было ему так одиноко, точно остался он бесприютным в этой бескрайней ночной степи.

Шагах в десяти чернели кусты. Порою там что-то вроде бы шелестело, и тогда Сергей тверже обхватывал ложе карабина. В такую непогодь диверсант вплотную подойдет — за куст примешь. Неделю назад двоих схватили в Саратове, минировали завод. Средь бела дня, говорят, работали…

Ветер налетал порывами. Сергею послышались вдруг шаги. Присел в надежде разглядеть полоску неба у горизонта, с трудом нашел ее и успокоился — нет, все по-прежнему, чернеют кусты, и только. Побрел дальше — опять шаги. Оглянулся — рядом что-то черное, растущее, надвигающееся прямо на него. Вскинул карабин, а руки, ноги — ватные, язык присох к нёбу. Диверсант — рядом. Показалось, поднял руку. В ней, определенно, граната, в другой — пистолет. Сергей попятился, пытаясь укрыться за ящиками, а ведь надо стрелять, немедленно стрелять!..

— Стой, кто идет!

Отпрыгнул в сторону. Мушки не видно.

— Стой, стрелять буду! Выстрелил.

Враг покачнулся и тяжело рухнул. Сергей наугад пальнул еще раз и снова отпрыгнул в сторону. На позиции — топот.

— В чем дело, часовой? — тревожно спрашивает Бондаревич, дежурный.

— Нападение на пост… Кажется, бил наверняка. Но все-таки вы поосторожнее, товарищ сержант…

Бондаревич, пригнувшись, ныряет в темноту, включает фонарик. Луч выхватывает черную тушу, потом рогатую голову.

«Корова… Нечего сказать, подвалил лазутчика…»

Бондаревич привел старшину. Потом пришли Чуркин и Суржиков. Растянули палатку, зажгли две лампы-коптюшки. Чуркин и Мазуренко свежевали тушу, Суржиков, посланный на кухню за водой, засмеялся, пробегая мимо:

— Думал: пропадать казаку у матушки Марьи, обабится с головы до хвоста, а ты — ничего, буянишь. Ордена тебе за это, конечно, не дадут, но говядинкой накормят от брюха. И то — хлеб!

— Ладно, Костя, без тебя тошно…

— Эт не ты там, Сергунек? — подал из палатки голос Чуркин. — Молодца, земляк, молодца! Череп — надвоя, как по метке.

«Прославился… Вот уж смеху-то в расчетах будет…»

Шкуру и требуху зарыли тут же, мясо унесли, палатку свернули. Перед уходом Мазуренко подозвал всех к себе, строго предупредил:

— Про цэ — мовчать, щоб комбат не узнал. Заставит отдать на склад дивизиона, а с того склада нам дадут два ребрышка и одно ухо. Уси чулы? О так от!

Сменившись с поста, Сергей долго не мог заснуть. Насмешек он теперь не боялся: приказа старшины никто не нарушит. Мучило другое — кому принадлежала эта заблудшая животина? Может, какой-нибудь солдатской вдове с выводком ребятишек — мал мала меньше?

Утром нашел старшину. Мазуренко слушал его внимательно и терпеливо, мрачнел, поддакивая, а сказал совсем не то, что Сергей надеялся услышать:

— Ни, хлопче, ту тетку шукать мы не будем. Добре було б, если б тетка с понятием, а як шо мясо не возьмет, корову потребует? Где ж я ей корову достану, у бисова батьки? Рожу? Ни, добрая душа, перегорюй як-нибудь. На войне люди пачками пропадают, не то шо коровы.

Скучные, однообразные потянулись дни. Сергей безропотно исполнял свои обязанности — не хотелось обижать Марь-Иванну, человека, в сущности, замечательного, — но душа к делу не лежала.

Занятия усложнялись. Раньше самолет был залетной птичкой, теперь учебные цели висели в небе с утра до ночи: истребители, пикирующие бомбардировщики, штурмовики. Пошатывает огневиков к вечеру — двенадцать часов подряд снаряды таскать, не разгибаясь, — не шутка!

Правда, и на дальномере — не мед: целый день пялишь глаза в небо, и они разболелись, слезятся: в веках резь, будто их присыпало песком. И все-таки здесь не то. Скорее бы пришло пополнение…

И оно пришло наконец. Когда Мещеряков вызвал Сергея, тот бежал, не чуя ног под собой, но радость оказалась преждевременной:

— Расписание у командира взвода вы переписывали?

— Так точно.

— Садитесь. Пишите! «Командиру дивизиона, заместителю по политчасти…»

«Кажется, скоро меня и с дальномера уберут, писарьком сделают…»

Не спеша связывал Мещеряков сухие казенные слова, трескуче и нудно ползло перо по бумаге.

— «…нормативы перекрываются во всех отделениях и расчетах. По инициативе коммуниста Тюрина развернулась борьба за овладение смежными специальностями… — Мещеряков остановился, подумал. — И не только смежными. Командир отделения связи сержант Фильчаков уже сейчас может заменить в бою командира орудия, стереоскопист комсомолец Кравцов… Пишите, пишите… Комсомолец Кравцов, в короткий срок изучив обязанности всех номеров дальномера, параллельно подготовился к замене четвертого и шестого орудийных номеров. Считаю, что этот патриотический почин достоин популяризации и внедрения во всех подразделениях».

«Какой тут почин, просто сплю и вижу себя на пушке», — подумал Сергей, все-таки обрадованный, что старания его замечены, и вдруг решился:

— Товарищ старший лейтенант, переведите меня на орудие!..

— В армии служат не там, где хотят, а там, где прикажут.

— Так ведь стыдно же… На пушках — девушки, а я на дальномере… потею…

— Ишь ты — «потею». Стереоскопист — важная фигура в батарее. И не вздумайте, молодой человек, лишь бы как относиться к службе. В этом случае — переведу, только не на орудие, а на кухню, подсобным рабочим, дрова колоть. Пишите: «Политико-моральное состояние — высокое, личный состав горит желанием скорее отбыть на фронт».

Рабочий по кухне принес командиру обед и сразу вышел. Мещеряков помешал в котелке, накрыл его газетой.

— Идите, Кравцов. Старшину ко мне! Живо!

«Нет, брат, ничего ты не добьешься. Ты — трус и тряпка, — думал Сергей, подходя к землянке дальномерщиков. — Вернись! Немедленно вернись. Или сейчас, или никогда…»

Вернулся, а войти к комбату не хватило духу. Всегда спокойный, Мещеряков кричал похлеще Тюрина:

— Безобразие! Вы не мальчик, старшина, давно должны были понять, что я ценю людей по их делам, а не по таким вот… штукам… Поймите: стыдно перед солдатом, который принес мне этот котелок…

— Та той солдат тэж налупывся пид самую завязку…

— Вы хотите сказать, что и ему достается столько же мяса?

Дверь распахнулась. Мазуренко, не заметив Сергея, поманил проходивших мимо двоих огневиков с котелками, нанизанными на палки.

— Айда сюды… Швыдче! Покажите комбату обед.

Когда солдаты ушли из землянки, там еще минуты две длилось молчание, потом Мещеряков сказал глухо и раздраженно:

— Выходит, на складе кого-то объегориваешь?

— Та не… Корова тут на пост приплелась, у бурю, хлопцы ее по ошибке и вбили. А корова ж не ворона, зачем добру пропадать? Вы не волнуйтесь, товарищ старший лейтенант, вже доедаемо, вже зусим трошечки осталось.

— Как же так? Выходит, вы скрывали целую тушу неучтенного мяса, которое можно было пустить и налево? Верно?

— Можно було б и налево… — глухо подтвердил Мазуренко и зачастил с обидой: — Только я его ни налево, ни направо. Все до грамма идет в солдатское брюхо!

— Хватит! Никто вас вором не считает, но нельзя же все на свой нос. Доложить, понимаете, не соизволили… Что ж вы так, старшина?

— Виноват. В другой раз — докладу. Тильки ж воны, коровы, не каждый день на пост ходят, хай им трясця, — повеселел Мазуренко и, видимо, решив, что с этим щекотливым вопросом покончено, спросил: — Куды пополнение девать прикажете, товарищ старший лейтенант?

— Строкову, дальномерщицу, — на дальномер. Остальных во взвод управления.

Сергей убежал, обрадованный. «Передумал комбат!»

Людочка Строкова — тоненькая девушка с желтым, болезненным лицом — пришла на дальномер через полчаса. Вскоре и Марь-Иванна, и Сергей, и Володя уже знали, что она пережила блокаду в Ленинграде, что в армию призвана сразу после прорыва блокады, а на фронте еще не бывала, что отец и мать ее умерли от голода (сама отвезла на санках на Пискаревку), что есть у нее сестричка Таня (сама посадила на грузовик, когда стали увозить детей по Ладоге на Большую землю), но что с тех пор, как ушел тот грузовик, она, Людочка, ничего не знает о сестренке, может, та в каком детдоме, а может… Людочка заплакала, не удержала слез и Марь-Иванна. Володя спрятался за бруствером и, пока они плакали, выглядывал оттуда, а Сергей в это время потихоньку собирал свои пожитки.

Но ему не приказали переходить на орудие ни в этот день, ни назавтра. Он упросил Марь-Иванну сходить к комбату. Та принесла неутешительный ответ: «Кравцову выкинуть блажь из головы и никуда не рыпаться…»

5

Далеко был отсюда фронт. Вражеские самолеты за Волгу не залетали, может, потому далекий прерывистый гул и на этот раз никого не насторожил. Только когда гул приблизился, Володя Соловьев выскочил из землянки, встревоженно спросил Сергея, чистившего укладочные ящики:

— Не чужак ли? Наши так не воют.

— Может, новой конструкции или горючее иной марки. Разведчик начеку стоит, чего ты?

Разведчик, приложив к глазам бинокль, обшаривал небо. Неожиданно весь подался вперед, взмахнул свободной рукой, будто собирался взлететь, крикнул на всю позицию ломающимся от тревоги голосом:

— Воздух! Над тридцать вторым один «Юнкерс-88», высота шестьдесят.

Тотчас забили в металлический рельс, личный состав батареи высыпал к орудиям и приборам. С командного пункта донесся властный голос Мещерякова:

— Поймать цель над тридцать вторым!

Как ни старался Сергей, глазам не за что было зацепиться в тускловато-сером небе, а самолет летел, завывал уже совсем близко, был где-то рядом, но черт его знает, где он все-таки был…

— Цел пойман!..

Екнуло сердце от этого крика. Стыд-то какой: наводчик орудия Асланбеков поймал цель и сопровождает ее, а разведчики, дальномерщики проспали в шапку. Прибористки, густо обсевшие свою «коробочку», держа у лба ладони козырьком, все как одна пялят глаза в небо и тоже ничего не видят… Позор!

— Принимать координаты четвертого орудия! — гневно скомандовал Мещеряков, до обидного отчетливо выделив слово «орудие».

— Азимут — пятьдесят два нол-нол! — захлебывался гордый Асланбеков. — Пятьдесят нол-нол, сорок девять нол-нол.

Вот он — двухкилевой, «Юнкерс-88», идет прямым курсом на позицию.

— Цель поймана! — во весь голос доложил Сергей.

— Высота семьдесят! — выкрикнула неведомо когда и откуда появившаяся Марь-Иванна.

Загудел, заработал мотор на приборе. Ожили орудия. Мещеряков, находящийся где-то поблизости, видимо в ячейке планшетиста, подал усиленную рупором команду:

— Совмещай!

Орудия теперь направлены в упрежденную точку встречи снарядов с самолетом. «Ну, прибористочки, ну, милые, скорей докладывайте о готовности!» — лихорадочно думал Сергей, стараясь ни на миллиметр не выпустить цель из перекрестия. Собранный, напряженный, сейчас он как бы пропускал мимо ушей все команды и доклады, заполнявшие позицию, с замиранием сердца ожидая ту единственную, самую главную команду, которая здесь еще ни разу не подавалась: «Боевыми — огонь!»

В эти секунды на четвертом Лешка-грек стоит наготове не с болванкой, а с самым настоящим снарядом — вес девять двести, граната осколочная, взрыватель Т-5. А Костя Суржиков в любой миг готов выхватить у него снаряд, дослать кулаком в патронник и рвануть на себя спусковую рукоятку.

— Цель проходит зону огня… — сдавленно и как-то виновато выкрикнул из своей ячейки планшетист, будто холодной водой окатил.

«А комбат молчит… Почему молчит? Ах, да — прибор все еще не готов… Ну что они там копошатся, эти солдаты в юбках?»

Далеко справа ударила залпом одна батарея, чуть позже — вторая. А здесь:

— Цель вышла из зоны огня! Удаляется…

Цель удалялась. Огонь первой и второй батарей не причинил ей вреда, третья даже обстрелять не сумела. Маячил, расплывался в слепящем небе силуэт бомбардировщика, дразня своей недоступностью, и наконец пропал. Сергей медленно поднял голову, настороженно оглядел позицию, скованную тишиной. Странно было видеть на ней людей, безмолвных, будто застывших в том положении, в каком находились они, ожидая последней, самой главной команды: «Боевыми!» Лейтенант Тюрин, возвышавшийся на центре огневой, все еще держал вскинутый вверх алый флажок, в руках Лешки-грека сверкал латунной гильзой не выпущенный снаряд, прибористки, втянувшие головы в плечи, тесно сидели вокруг своей «коробочки», сутулились, как старушки, командир батареи — бледный и, казалось, еще больше похудевший, усохший за эти две-три минуты, глядел прямо сюда, на него, Сергея, на Володю, на Людочку, на багровую и от этого окончательно подурневшую, до острой жалости, до боли некрасивую Марь-Иванну.

— Даль-но-мер-щики… Шляпы!

Последнее слово Мещеряков точно выстрелил. Сергей даже вздрогнул, будто на голову его кто-то действительно надел шляпу, да еще и пришлепнул, нахлобучил на самые уши.

Марь-Иванна протирала зажимы концевой трубы, безжалостно пачкала смазкой белоснежный платочек, только позавчера аккуратно расшитый шелковой ниткой. Володя зло посапывал, ковыряя носком ботинка песок под треногой. Людочка, как посторонняя, на всех глядела с плохо скрытой жалостью.

На командном пункте трещал телефон. «Товарищ старший лейтенант, вызывает командир дивизиона».

Тюрин собрал батарею на центр огневой. Ждали комбата.

Огневики, ни в коей мере не причастные к тому, что самолет ушел безнаказанно, наседали на командира взвода:

— Кто виноват, товарищ лейтенант?

— Все понемногу. Дальномерщики — особенно.

— Действительно — шляпы…

— Волшебники!

— Чо вы, ребята, зря на них нападаете? Им обязаны печенку давать для поддержки зрения. А где она, та печенка? Верно, Серега?

— Пошел ты…

— Не печенку им, а в печенку! Стервоскописты…

— Глаза им почистить! Кость, у тебя кулачище!

Пришел комбат, построил батарею. Досталось всем, кроме огневиков. Оказалось, и разведчики ушами прохлопали, и прибористки не сберегли драгоценных секунд, и связисты переврали целеуказания, поступавшие с КП дивизиона. Ну, а дальномерщики…

— Дежурный! Отведите этих голубчиков на кухню. По два наряда им, за беспечность.

Все глазеют. Ухмыляются. А тут хоть сквозь землю провались.

— Дважды два — четыре, — сказал Володя, стараясь попасть в ногу с Сергеем. — Командирше, определенно, тоже два влепит. Шесть на троих. За один заход не много ли?

— Комбату видней. Наверное, в самый раз…

На кухне, под навесом, повариха Варвара и Чуркин, сидя друг против друга, чистили картошку. Володю подсадили к ним, Сергею сержант протянул тупой и тяжелый топор, кивнул на кучу толстенных чурбаков:

— Наращивай мускулатуру.

— Спасибочко.

Украдкой взглянул на Чуркина. Не хотелось бы, чтоб сегодня он был рядом. Вспомнил, как тот говорил однажды, что молился бы над каждым снарядом, лишь бы они попадали в цель, — стало нестерпимо стыдно. «Теперь и за человека небось не считает…»

Чуркин отрешенно занимался своим делом. Острие его ножа проворно и точно скользило по самому краешку клубня. Варвара то и дело стреляла в Чуркина улыбчивыми глазами.

— Ёсипович, — пропела, перехватив его взгляд, — Ёсипович, да ты ведь картошку лучше бабы чистишь! Видать, и дома приходилось?

— Бывало.

— Оно понятно, когда лад да склад… — Варвара вздохнула и строго поджала губы. — А как же беда-то у тебя приключилась?

Чуркин еще больше ссутулился, долго молчал, немилосердно дымя самокруткой.

— Поехала жена с детишками в Киев родных навестить, а через неделю… началось. Меня, ясно, — на другой же день призвали, прямо от комбайна. Я к военкому, так, мол, и так: ни слуху ни духу. Отсрочьте на пару дён, хоть узнаю, живы ли… И скажи, как чуяла душа. Нашел на месте дома ямы да камни… И остался я: в одной руке пусто, в другой ничего…

— А может, уцелели? Найти не удалось?

— Да нет. И без меня добрые люди искали. Все подтвердилось… — Чуркин вытер руки об обмотки, осторожно, за уголок, достал из нагрудного кармана карточку. — Детишки… Иными словами — что от них осталось. Старшей десять было, младшему — шесть.

Варвара долго глядела на снимок, и глаза ее наполнялись слезами. Поднялась, пошла на кухню, проводя по щекам полою халата. Вскоре вернулась:

— Глянь на мою. Бедовая девчушка, правда? Тоже шесть годков было. — Варвара всхлипнула. — Я на Урале, в эвакуации, жила. На заводе работала, а ее оставляла на квартире. Одну оставляла, доглядеть было некому, там все работали… Боже мой! Часто бывало, по суткам не вырвешься. — Варвара осеклась, хватила ртом воздух и с трудом заговорила снова: — А в тот раз она вся в жару была. Такую ее и оставила. Ни молочка, ни лекарства — ничего. Положила под подушку две картошины. Прибежала назад — лежит моя сухотушка и уже не дышит, сгорела, а глазенки открыты, и ротик открыт, ну прямо вот-вот скажет: «Мамочка, чего ж ты не успела? Я ж тебя так ждала…» Ах-х! — захлебнулась Варвара, пошатнулась, поползла со скамьи. Чуркин подхватил ее: «Володя, водички, живо!» Лицо его пошло пятнами и окаменело, только губы остались на нем живыми, силясь разомкнуться.

— Не надо так, Варя… не надо!.. Может, тем и жив человек, что завсегда он сильнее беды… Ну успокойся, успокойся… Затвори в сердце горе, на замки позамыкай, и никому не показывай — ни людям, ни себе. Так-то оно лучше будет…

— Жизни ведь нету, Ёсипович… Одна тоска горючая.

— Будет жизня, будет! Вот кончится это проклятье, эта война — и все образуется… Ты вот глянь на себя, такая дебелая да красивая… Жить ведь только! Найдется и для тебя опора-утеха. Будет, Варенька, жизня, будет! Попей водички. Ну вот и хорошо. Вот уже и лучше. Пойди-ка приляг…

Сергей обливался потом, кровь звенела в висках. Каждый удар, как жгутом, стягивал ноющей болью ключицы, а он все махал и махал топором, будто не дрова колол, а стремился обрубить тягостную и болючую мысль: «Каким же сильным должен быть человек, чтоб переболеть, пережить вот такое горе?»

Не сразу заметил дежурного.

— Хватит на сегодня. Свободны.

— Есть.

Солнце садилось. Воздух был чист и прохладен. И звонок по-вечернему. Где-то скликались гуртующиеся на ночь перепела, прямо на позиции, под ногами, стрекотали цикады.

В дальномерном окопе было полно начальства: Мещеряков, Тюрин, командиры первого и второго орудий, грустная Марь-Иванна и даже Танечка-санинструктор. Сергей, застегивая гимнастерку на мокрой груди, попытался проскользнуть в землянку незамеченным вслед за Володей — Мещеряков все-таки заметил, остановил, спросил у Танечки:

— Что у него с глазами, эскулап?

— Я вам докладывала, — спокойно, с достоинством ответила Танечка. — Острый конъюнктивит на почве физического раздражения.

— И это — серьезно?

— Если не последует улучшения в течение ближайших двух-трех дней, — категорично сказала Танечка, — буду вынуждена госпитализировать. А пока минимум на две недели ему надо запретить заглядывать в эти свои… как их?.. монокуляры, окуляры…

— Понятно. — Мещеряков не спеша размял папиросу, закурил. — Иванушкина, втроем справитесь?

— Вчетвером не справились… — грустно ответила Марь-Иванна.

— Справитесь, — убежденно и сухо сказал Мещеряков. — А вы, Кравцов, — на орудие.

— На какое?

— В свой, в четвертый расчет. Собирайтесь.

Уже на центре огневой подумал, что вроде бы даже и не рад теперь переводу. Опять получается как-то так: на тебе, боже, что мне негоже. Хоть сквозь землю провались… А может, все-таки бежать? Ведь не куда-нибудь — на фронт!..

— Эй, эй, ты чого прикладом землю пашешь? Цэ ж тебе не палка, а карабин, оружие! — В десяти шагах Мазуренко, а Сергей и не заметил. — Куды маршируешь со всем барахлом?

— На орудие.

— Тю, грэць бы тебя взял! Як сваха переезжая — то туды, то сюды.

На пороге землянки невольно задержался: свет двух «катюш» ярко ударил в глаза. Все, даже Бондаревич, глядели на него удивленно.

— Товарищ сержант, прибыл…

Дальше не стал докладывать, потому что Бондаревич понимающе кивнул. Суржиков, толкнув одновременно и Лешку, и Асланбекова, воскликнул: «Вот так фокус!», а Чуркин уже помогал снять с плеча вещмешок. Только Женя, радостно округляя глаза, решила удостовериться: «Опять к нам, Сережа?» — и улыбнулась так хорошо, что скованности его сразу и след простыл.

— Ставь карабин в пирамиду, — сказал Чуркин, поднялся на нары, повесил сперва вещмешок, потом шинель на свободный, уже чуть заржавевший гвоздь. — Занимай старое место, у Жениной стеночки, а то туда — кха, кха! — Костька, прах его возьми, шары метит.

Загрузка...