«Основной факт, определяющий нашу политику, состоит в том, что в своём хозяйственном развитии наша страна вступила в новый период НЭПА, в новый период новой экономической политики, в период прямой индустриализации…
Центр индустриализации, основа её состоит в развитии тяжёлой промышленности /топливо, металл и т. п./, в развитии, в конце концов, производства средств производства, в развитии своего собственного машиностроения. Индустриализация имеет своей задачей не только то, чтобы вести наше народное хозяйство в целом к увеличению в нем доли промышленности, но она имеет ещё ту задачу, чтобы в этом развитии обеспечить за нашей страной, окружённой капиталистическими государствами, хозяйственную самостоятельность, уберечь её от превращения в придаток мирового капитализма. /И. Сталин/
Дрянь пока что мало поредела,
Дела много — только поспевать.
Надо жизнь сначала переделать,
Переделав, — можно воспевать.
Я белому, руку, пожалуй, дам,
Пожму, не побрезговав ею.
Я лишь усмехнусь.
— А здорово вам намылили шею!
Укравшему хлеб не потребуешь нар.
Возможно простить и убийце.
Быть может, больной, сумасшедший угар
В душе у него клубится.
Но если скравши этот вот рубль
Ладонью ладонь мою тронет,
Я, руку помыв, кирпичом ототру поганую кожу с ладони.
Не ваше счастье — счастье вдвоём!
С классом спайся чётко!
Коммуна: всё, что моё — твоё,
Кроме зубных щёток.
А в разных главках неуловимо шофёры возят и возят мимо.
Не ухватишь — скользкие, — не люди, а налимы.
…
«Заниматься любовью в виде спорта,
Не успев вписаться в комсомол».
…
В течение дня страну наводня
Потопом ненужной бумажности,
В машину живот уложит — и вот на дачу стремится в важности.
…
В наших жилах кровь, а не водица.
Мы идём сквозь револьверный лай.
Чтобы, умирая, воплотиться
В пароходы, в строчки и в другие долгие дела.
Иосиф сел играть без козырей. Козыри прежние — «похоть плоти, похоть очей и гордость житейская», правящие миром, как констатировал апостол Павел, — не годились. О, эти старые проверенные козыри тьмы — у врагов их было в избытке! Но Антивампирии были нужны самоотверженность, бескорыстие, нравственная чистота, трудовой энтузиазм, готовность отдать жизнь за революцию и «за други своя». Построить новое прекрасное здание из гнилых кирпичей, влить молодое вино в старые мехи. Ильич перед смертью мечтал об обществе святых, о Францисках Акцизских… У этих не было даже страха Божия. Они крушили храмы, сбрасывали с куполов колокола, жгли иконы и кусали руку священника, которую совсем недавно целовали смиренно…
— Да, — сказал Иосиф вслед за утопистами-мечтателями, — вот они, новые люди — жертвенные, бескорыстные, чистые помыслами и влюблённые в дело революции… Указал на тёмное, разрозненное злобное стадо и щёлкнул бичом. И они поверили. Нет, не в Иосифа — никогда ни при каких обстоятельствах он не объявлял себя богом. Они поверили в себя, в лучшее в себе.
Поверили в Образ Божий в себе, не сознавая этого. Потому что именно состояние любви, милости и единения, которые их столь редко посещают, когда коснётся сердца благодать Божия — и есть их подлинная сущность, а грех — лукавая химерическая оболочка. Состояние греховной одури, сна.
Всё, что соответствует Замыслу — подлинная суть вещей. Каждый человек — индивидуальность; неповторима и каждая нация, но они — составляющие части единого по Замыслу Целого. Строго взаимосвязанного Богом.
Пусть они не смели не поверить, пусть щёлкал бич и они ворчали, прыгая сквозь огненный обруч… Пусть дрессировка, страх, пропаганда — но они слушались! Они строили плотины, города, дороги, заводы, не пухли от богатства и чужой крови, как клопы… Не блудили, не требовали суверенитета, разрушающего страну… Они стояли на Пути, не зная этого, и были счастливы, ибо жили по-Божьи в атеистическом, но отнюдь не безбожном государстве.
В коммуну душа потому влюблена, Что коммуна, по-моему, огромная высота, Что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина.
Заботливый отец запирает неразумных детей на ключ, заботливый хозяин сажает неразумного пса на цепь для его же блага. Заботливый пастух загоняет овец в надёжное укрытие, чтобы их не расхитили волки.
Что же касается так называемой демократии…
«Не следуй за большинством на зло, и не решай тяжбы, отступая по большинству от Правды». /Исх. 23, 2/
Спаситель был отдан на распятие демократическим путём голосования.
Демократия — дать вампирам возможность свободно плодиться и жрать овец. Красный террор — отстрел волков. Единственными оружиями Иосифа поначалу были страх и послушание, порождённое страхом. Как они предательски, по-вампирски себя вели, предавая других! Радуясь, что на сей раз опять «не они»!
Ценных учёных посадили в золотую клетку, и они работали на Антивампирию.
Страх кесаря — не от хорошей жизни, но во спасение. Когда нет страха Божия, который, как известно «Начало премудрости»…
— А как же дарованная Богом свобода?
Опять ты за своё, сын тьмы! На земле бывает лишь свобода от Бога. Свободу в Боге на земле называют послушанием.
«К свободе призваны вы, братия, только бы свобода ваша не была поводом к угождению плоти»; /Гал. 5, 13/
Иосиф не сразу понял, кто в ответ на его детский бунт против злой действительности, против Вампирии забрал железной рукой его разум, волю, сердце. «Исполнись волею Моей…» Первая дерзкая попытка коллективного спасения неверующих, попытка поставить многонациональный падший народ «на Путь». Кесарь занялся Божьим, это была скорее религия, чем социология. Небо, а не земля при всём прагматизме Иосифа.
Это был первый дерзкий опыт выращивания нового человека. Хомо Советикус.
«Оковы тяжкие падут, темницы рухнут…» Когда взошла «звезда пленительного счастья» и «воспряла ото сна» Россия, когда «на обломках самовластья» закончились кровавые разборки красных, белых и зелёных, пора переделов собственности, идей и декретов, когда всплыла после бури грязная пена всякого ворья, спекулянтов, бандитов, хулиганов, сепаратистов, когда «вытянуло из-за спины РСДРП мурло мешанина», стало ясно, что справиться со внутренним и внешним врагом может только сильное государство, в котором «кадры решают всё». Франциски Акцизские. «Гвозди бы делать из этих людей…» Но гвоздей не хватало. В основном — слушали, постановили… Что «человек — звучит гордо», первородный грех — отменён декретом как пережиток прошлого. И вперёд! Мы родились, чтоб «сказку сделать былью…» — Санаторий! — вдруг взорвался АГ. — Любите, детки, друзей-товарищей, лишнего не говорите, в Африку не ходите, денег не копите, на чужих жён не глядите, всем соцлагерем дружите… А ещё кожанки надели!
— Так, вроде бы, твой урожай, — хмыкнул АХ, болтая белыми ножками, — бунтари, пища адова…
— Какое там! — отмахнулся АГ, — Поначалу, правда, побузили, постреляли, кое-что кое у кого отобрали, бесноватые в церквах покуражились… Ну мы, само собой, рады, ждём, когда они винтовки смажут, лошадей подкуют да в поход за мировую революцию… Грабить проклятых заморских буржуев, шампанским ихним надираться, мадамов своих и чужих на роллс-ройсах катать… Гуляй, пролетарий, пришёл твой час! Никаких тебе цепей, всё дозволено!..
А они — вот тоска-то!.. Не кабаки пооткрывали, не бардаки новые для дорвавшегося до благ революционного народа, а школы, избы-читальни, рабфаки, ликбезы, колонии для беспризорных, здравпункты.
Запретов насочиняли, строгостей — будто в монастыре. А говорили — свободная любовь, общие жёны… Куда там! Одной-то жене изменишь — аморалку шьют, всей деревней осуждают. Идейные коммуняки — всё для народа, лично себе ни-ни, первые в труде и в бою. Разве что «брат» «товарищем» заменили, послушание назвали дисциплиной и никаких там загранок. Отгородились ото всех забором и давай чудить. Духовный облик, моральный облик, чистота помыслов, высота порывов… Строят светлое будущее, учатся, женятся, живут — не ропщут в коммуналках, выращивают детей «в буднях великих строек, в весёлом грохоте огня и звона». Поют про какого-то чудика, который отдал жизнь, чтоб в какой-то там Испании крестьяне получили землю… Плавают на рекорды, прыгают с вышки, пирамиды сооружают — нет, не финансовые, а из собственных загорелых тел. В шахтах и на полях рекорды устанавливают, а затем не в кабак, а в самодеятельность, или с парашютом прыгать. А чуть что не так — проработка, аморалка… Нет, даже похуже монастыря!
Объявили, что Бога нет, а живут — будто кругом — один Бог, всюду и везде. А вот кого нет, так это хозяина нашего, дьявола. Будто не он правит бал на земле, а всякие там «слушали-постановили», для которых построить светлое будущее — раз плюнуть. Нацепил значок с красным галстуком — и построил. Где не будет ни жадности, ни эгоизма, ни похоти, ни злобы, ни вражды, ни лжи, ни измены… И вообще никакого первородного греха, вона как. Слушали-постановили — и нет князя тьмы. Одни ангелочки кругом, крылышками шуршат. План у них: через несколько пятилеток — светлое будущее. А у нас — свой план. Выявить, кто, про зарю коммунизма позабыв, мамоне служит, кто похоти своей, кто пред людьми кичится, кто норовит товарища заставить на себя спину гнуть, кто к соседке заглянул — мы тут как тут, всё записываем, фиксируем, съёмку ведём. Чтоб потом на Суде весь компромат ба-бах — не отопрёшься.
А тут — никакого компромата. Чуть у кого какой помысел — пожалте, товарищ, на проработку, коллектив бдит, не дремлет.
План горит — одни ангелочки. Раньше хоть попадались вредители всякие, неосознанные элементы, отрыжка прошлого, но потом такого шмону навели, что на одного вредителя — полный примус разоблачителей.
— Хватит прибедняться. Вон у тебя гора кассет — несправедливо расстрелянные, репрессированные… Сфабрикованные дела, доносы, страдающие безвинно дети и родственники…
— А ты поди разберись с этой горой, — огрызнулся АГ. — Вот тут, к примеру, жертвы, тут — палачи. Но какие же они палачи, ежели уже через несколько месяцев — сами жертвы… Вот — расстрелян, расстрелян… А их палачей опять же через полгода забрали и шлёпнули… И так вся гора. И самые первые тоже убивали — буржуев, а потом их — вот папочка — тут и первые, и последние — фашисты в войну поубивали… Поди тут отдели овец от козлищ — где убийцы-грешники, где безвинные праведники? Революция своих детей пожирает, а нам потом разбирайся.
— А вот эти дела… Вроде была наша категория, по всем параметрам грешники, а теперь поди ж ты, невинно пострадавшие, в ад сразу нельзя. Придётся досконально разбираться. Бывает, попы-отступники попадаются… Чистых дел — раз-два и обчёлся. Это кто революцию из корысти делал, чтоб самому пограбить, спекулянты всякие, насильники, богоненавистники, отступники, садисты, мародёры, властолюбцы, идолопоклонники… Но их с каждым годом всё меньше. Ударники, стахановцы, спортсмены — все к труду-обороне готовы. Проклятое время!
— Военные годы — ещё хуже. Каждый — патриот, герой-мученик за хранимое Небом отечество… «Нет больше того подвига, кто положит душу за други своя…» После войны давай страну восстанавливать, опять трудовой энтузиазм, опять не до греха. Разве что девчонку какую у Метрополя отловят, да и то при проверке выходит, что проводилось мероприятие по заданию МГБ в рамках защиты Отечества от агентов империализма.
А книги-то, книги… Ну прямо жития святых — к добру призывают, к любви и дружбе… Чтоб жёнам верность хранить, честно работать, о богатстве не думать, денег не копить, вещами лишними жизнь не обременять. Даже сама интеллигенция, те, что в себе вампиров почуяли, взбунтовались. «Мы, мол, не такие! — шепчутся по кухням, — Мы, как все, как весь мир — блудливые, ленивые, жадные, вороватые, под себя гребём… Нам что светлое будущее, что царство Небесное — до фонаря, мы здесь, сейчас пожить хотим. Нам Тайна не нужна, нам бы бочку варенья, да корзину печенья, — вот она, правда сермяжная, а всё прочее — коммунистическая пропаганда и лакировка действительности…» Ну мы им, конечно, поддакиваем, раскачиваем лодку. И нашёптываем: «Что же вы про свободу от совести позабыли? Требуйте свободы воровать, лгать на весь мир, пить кровь и жизнь ближних, блудить традиционными и нетрадиционными методами, а заодно и свободы на виду у всех со свечками в храме стоять. Чтобы все видели, что делишки эти богопротивные и подлые не кто-нибудь там, не какие-то презренные атеисты или отступники вершат, а народ уважаемый, верующий. Слуги народа и цвет нации. Пусть прочий православный люд о них соблазнится и осудит. Зато наш хозяин великие почести воздаст — вот они у нас, голубчики, уже в контейнер не вмещаются, плёнки перерасход…
А ведь поначалу, когда хорошие дела делали и кричали: «Мы — материалисты-неверующие», — так им по неведению многое прощалось, всякие грешки вроде взяток, приписок… Что с них возьмёшь — заповедей, бедные, не знают, не ведают, что творят…
А с этих, нынешних, спрос уже по полной программе. Сами на себя, считай, нашему хозяину заявление написали. Так, мол, и так, очень даже ведаем, что творим.
Но это потом, а пока им цензура развернуться не давала, будь она проклята — то чернуху запретят, то порнуху. Будто знала, что на Суде за каждое слово гнилое придётся отвечать… Но и мы не дремали, завели себе среди цензоров пятую колонну с червоточинкой внутри — а люди ведь все слабые, недалёкие, и пускали их по ложному следу: ату их, генетиков, кибернетиков, ату этих блаженных искателей Истины — не правды, ибо правда в том, что все мы — дерьмо, черви и обязательно помрём. А Истина в том, что все люди по Замыслу — боги и созданы для вечной жизни в том самом Светлом Будущем, которое называется Царствием Света, и путь туда — через любовь к ближнему, называй его братом или товарищем… Ибо кто ближнего накормит, даст жильё, оденет, излечит, защитит — тот Самого Христа накормил и приютил, и будет он оправдан на Суде — так написано в Евангелии.
А эти так называемые «совки» выращивали хлеб, строили города, были учителями, врачами, воинами, причём медицина была бесплатной… Путь в Царствие — через взаимопомощь, трудолюбие, честность, нестяжание, нравственную чистоту, самоотверженность, стремление к восхождению «в связке» — всё то, что мы называем «Путь, Истина и Жизнь». Но не все ведают, что это и есть Царствие Христово, ибо сказано: «Я есмь путь, и истина, и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только чрез Меня» /Иоан.14, б/.
То есть ко Христу приходят через Путь и Жизнь. Правда, многие из них считались атеистами, но «без Меня не можете творить ничего» и «по плодам их узнаете их», «Не может худое дерево приносить добрый плод». Те, кто приносили «добрые плоды», были со Христом в сердце своём… А ведь так и заповедано: «Дай Мне, сыне, сердце своё». И «сказал безумец в сердце своём: нет Бога»… Именно «в сердце», а не в уме или языком…
Слушаясь Его Закона, они шли на Его неведомый Зов по Его Пути. Самоотверженное служение Целому, довольствуясь «хлебом насущным», то есть необходимо-достаточным во имя бесконечно большого. Свершения записанной в сердце Тайны.
— Позитив, враг мой, не говори красиво поморщился АГ, — а фильмы их тогдашние, эти «Голубые Огоньки» на телевидении — просто плакать от умиления хочется! Вот у меня тут свидетельства…
Побежала в вечность белая телеграфная лента-змея, заволокли всё клубы душного серного дыма…
— Итак, Градов, Коржи вам не подошли?
— Да, хотелось что-либо поэкзотичнее, деревушку, затерянную в снегах. Ну и…
— Ну и вы отправились во Власово. Когда это было?
— Около трёх.
— Кто с вами был?
— Симкин.
— А Пушко остался в Коржах?
— Да, зашёл к знакомой. Мы не стали его ждать. Пушко мне был не нужен — для снимков было уже темно.
— А Симкин нужен?
— В общем, оператору бы, конечно, следовало посмотреть натуру. Но Симкин шёл еле-еле и жаловался, что замёрз. Вдвоём мы бы до темноты не доползли.
— Вы сами хорошо ходите на лыжах?
— У меня разряд.
— Продолжайте, Градов.
— Симкин полз еле-еле, всё время отставал. Я сказал, что побегу один, а он пусть едет на станцию. Вот и всё. Больше я его не видел.
— Так. Ну а Власове? Оно вам подошло?
— Какое это имеет отношение к деду?
— Имеет. Может кто-либо подтвердить, что вы были во Власове от четырёх до пяти?
— Подтвердить? Сомневаюсь. Меня никто не видел.
— Я тоже сомневаюсь. Градов. Вас и не могли видеть во Власове, потому что вы там не были.
— Ну да. Я был занят более важным делом — убивал Симкина. Вам не кажется, что это смешно?
— Симкина не убили. Градов. При спуске в лощину он ударился головой о выступающий из-под снега валун и потерял сознание. Он скончался через два часа, когда другой, что с ним был, испугался холода, бурана и сбежал. Удрал, обрекая тем самым раненого на смерть.
— Всё это действительно печально, но я уже сказал, что больше не видел Симкина.
— Ответьте, Градов, вы были во Власове?
Пауза. Яна чувствует её кровью, кожей — нависшую, как гильотина, страшась прочесть ответ и зная, какой он будет.
— Нет, если это так уж важно. Заблудился, начался буран.
— Заблудились? Странно. Лыжня через лес до Власова прямая, как стрела, и Пушко сообщил вам об этом, не так ли?
— Послушайте, я уже сказал, что к гибели Симкина не имею никакого отношения. Симкина не убили, это был несчастный случай, и вы не имеете никакого права предъявлять мне обвинение.
— Уголовного состава преступления действительно нет, но совершено преступление нравственное, против основ нашей морали. Хотелось бы установить истину. Градов. Почему неподалёку от трупа Симкина был найден ваш шарф?
— Когда мы расставались, Симкин попросил его у меня, потому что замёрз. А я на лыжах никогда не мёрзну.
— Ворсинки вашего шарфа обнаружены на куртке погибшего, в основном, на спине и под мышками. В данном случае, шарфом воспользовались, чтобы дотащить Симкина от валуна до дерева рядом с лыжнёй. Симкин в момент несчастья был не один — это установлено.
— Ну, с ним мог быть кто угодно.
— Мистер Икс, случайно оказавшийся возле раненого в такую неподходящую для прогулок погоду. Мы проверили это маловероятное предположение. Действительно, без четверти шесть работница железнодорожного переезда видела, как какой-то лыжник подошёл к одной из стоящих у переезда машин, привязал к багажнику лыжи, сел в машину, затем шлагбаум открыли и машина уехала. Такая же, как у вас куртка, шапочка с козырьком. Конечно, не исключено, что этот мистер Икс, кроме вашего шарфа, носил такую же импортную куртку и кепочку…
— Я уже сказал, что заблудился. Вышел к трассе, поймал машину и попросил довезти до станции.
— Свидетель Кулакова утверждает, что в машину вы сели у переезда.
— Чепуха, я просто вылез посмотреть, не сползли ли с багажника лыжи.
— Странно, Градов, куда же вы ехали в таком случае? Попросили довезти вас до станции, станция в двухстах метрах от переезда, однако из машины у переезда не вылезли, а отправились дальше.
— Доехал до Черкасской, сел в электричку там. Что тут странного?
— Только то, что в Черкасской останавливаются далеко не все электрички. И от шоссе до станции там не двести метров, а добрый километр. И всё-таки вы предпочли сесть в поезд в Черкасской…
— Не понимаю, какое это имеет отношение к гибели Симкина?
— Позвольте мне высказать по этому поводу некоторые соображения. Вначале вы искренне хотели спасти Симкина, но для этого надо было поставить другую жизнь хотя бы наравне со своей. Ночь, буран, ледяной ветер… Самому бы живым добраться, а тут тащи Симкина волоком по снегу. Вашего мужества хватило ненадолго. Вы бросили Симкина и сбежали. Животный страх за себя оказался выше чувства дружбы, долга, наконец, обычного человеческого сострадания. Но вот лес позади. Увидав огни станции, вы поняли, что спасены, и тут вами овладевает другой страх — теперь вы осознаёте всю низость свершённого и боитесь, как бы об этом не узнали товарищи. В конце концов, никто не видел, что вы были с Симкиным в момент несчастья. Вы могли поехать во Власове один, заблудиться, выйти к трассе, поймать машину… Никто не должен видеть, что вы вышли из лощины около шести, а лучше всего, если вас вообще не будет на станции. Поэтому вы сворачиваете от лощины к переезду, просите довезти вас до Черкасской…
— Знаете, пожалуй мне это всё уже поднадоело. Я могу быть свободен?
— Идите, Градов. Преступление, повторяю, не уголовное. Кстати, в какой машине вы ехали? Можно было бы разыскать водителя «Победы», он бы подтвердил, что вы сели именно у трассы, а не у переезда. Но вы, разумеется, никаких примет не запомнили, не говоря уж про номер. Может, хотя бы цвет?
— Не обратил внимания.
— Я в этом не сомневался. Вы свободны. Градов.
Плёнка с записью допроса кончается, в наушниках — могильная тишина, но Яна их не снимает и тупо сидит в нелепой тоске по какому-либо стихийному бедствию, которое сорвало бы их с Ханом со стульев, заставило метаться, орать от страха — всё, что угодно…
Муха, распростертая на отвратительно липкой бумаге, тщетно выдёргивающая конечности из вязких слов, то проваливающихся, то вновь всплывающих, уже потерявших всякое значение, и от этого ещё более страшных, «- Вы свободны. Градов… Я в этом не сомневался…» — Ну, что молчишь? — Хан отодвигает гранки очередного номера, — Сценарий, кино!.. Вот оно где, кино. И тема твоя — морально-этическая. Управишься к субботнему номеру?
Этого она никак не ожидала. Она готовилась к нотациям, упрёкам, насмешкам; с кем, мол, связалась? Помогали Павлину, содействовали, нянчились, и всё ради тебя, нашего автора, в редакции-то давно раскусили, что за птица твой режиссёр, и тебя предупреждали, а ты не внимала, носилась с ним, а теперь вот, приехали. Поручаем тебе самые ответственные темы, а ты проявляешь легкомысленную близорукость, ну и так далее…
Такой примерно представлялась Иоанне обвинительная речь Хана. С самого начала она добровольно разделила с Денисом скамью подсудимых и отвергала все попытки друзей стащить её с этой скамьи. Раз она решила связать с ним жизнь, значит, несёт наравне ответственность за всё, что бы он ни натворил — всякая другая позиция представлялась ей дезертирством. Намерение Хана превратить её из подсудимой в судью показалось ей кощунством.
— Еле уговорил следователя передать материалы нам — он всё метил в какую-либо центральную газету, а я сказал, что у нас кадры не хуже. Дал почитать твои работы, убедил. Теперь дело за тобой. Надо написать ярко, остро, драматично… Затеять вокруг большой разговор, чтоб вызвать письма, отклики, общественный резонанс. Такой повод! Согласись, в нашем районе не каждый день бывает. «Комсомолка» наверняка перепечатает…
Будто в лотерею выиграл Хан. Не было бы счастья… И не случись ничего такого в их районе, если б остался жив Лёнечка, а Денис не был прикован к позорному столбу, если б Хану просто приснился и этот диктофон, и следователь, — не был бы он разочарован в душе?
— Я не могу, Андрей Романыч.
— Чего не можешь?
— Ничего. Пусть кто-то другой.
Лица Хана Яна не видит, но его руки, до этого в величаво-замедленном ритме плавающие над столом, что-то поправляя, переставляя, подписывая, подчёркивая, будто две сонных аквариумных рыбы, лениво заглатывающие корм, руки, которые она изучила наизусть, вдруг замерли, залегли на стол, будто на дно, выжидая жертву за бумажными рифами, и это были уже две щуки, готовые к атаке.
— Так. Кто-нибудь другой. А Синегина, значит, считает данный факт недостойным внимания? Бросайте раненых, спасайте свою шкуру, будьте подлецами, трусами — Синегина вас за это не осудит. Так?
— Андрей Романович…
— Что «Андрей Романович»? Может, ты веришь, что Градов вправду заблудился на прямой лыжне, а Симкина притащили под дерево и бросили злые волки? Что выйдя к Шумилино, Градов решил влезть в чужую машину и прокатиться до Черкасской, где поезда останавливаются вдвое реже, просто так, чтобы в своё удовольствие ещё помёрзнуть на платформе? А?.. Не веришь. Тогда что же? Не желаешь ссориться с режиссёром?
Действительно не догадывался Хан об их отношениях, или просто валял дурака, потому что так выгоднее? — этого Яна никогда не узнает. Надо сказать ему, что она не вправе. Что она и Денис…
Возлюбленный, любимый, жених — эти хорошие слова теперь уже не годились, а всплыло вдруг липкое салонное словечко «любовница». Зрительно этот образ ассоциировался с Денисовым коридором, по которому она кралась, держа в руках туфли. «Любовник знает, она, послушная…» Потом всплыло виновато-восторженное лицо Лёнечки, которого Яна никак не могла представить мёртвым…
Нет, невозможно, — думала Яна, не зная, что так её ужасает — то, что было у неё с Павлином, или то, что этого уже никогда не будет…
Звонит московский телефон. Хан снимает трубку.
— Ханин. Да, Фёдор Иваныч. Вчера прислали, ещё сам не смотрел. Есть. Прямо сейчас? Еду. — Хан накидывает на плечи пальто, сгребая в портфель какие-то бумажки. — Вызывают в Москву, завтра договорим. И, надеюсь, договоримся. Так, товарищ Синегина?
Хан подмигивает и улыбается, такая фамильярность не предвещала ничего хорошего.
А как бы она повела себя на месте Дениса? Разве она имеет право судить? Такая ситуация — или ты герой, или трус и подлец, третьего не дано. Чтобы судить, надо самой в ней оказаться. Она, во всяком случае, не вправе. Завтра она так и скажет Хану.
А за окном оттепель. С тяжело набухших ветвей берёзы срываются капли, долбят карниз. Будто и не было мороза, метели, и Лёнечка сейчас заглянет в кабинет и, лучезарно улыбаясь, попросит «дровишек до двадцатого», то есть взаймы. И при мысли о Денисе не ввинтится в грудь бурав…
Денис — солнечный день…
Она ощутила внезапную острую тоску по той своей довоскресной жизни, когда можно было просто сесть в электричку и через два часа оказаться у дома на Люсиновке, тоску по довоскресному, незапятнанному Денису и по себе довоскресной. Все тогдашние мучения казались теперь смешными и ничтожными.
Господи, помоги!. Сделай что-нибудь…
Какая же она эгоистка — или ей совсем не жаль Лёнечку, его жену, ребёнка? Почему она думает только о себе? А с чего ей, собственно, себя жалеть? В конце концов, под суд Дениса никто не отдаёт, а статья в газете — подумаешь! Слава Богу, не в центральной, а у них, — ну тысяча человек прочтёт, ну две… Она, конечно, отбодается. А Самохин или Татьяна пусть пишут. Прочтут и забудут. Ну в институте, конечно, проработают, объявят выговор..
Но чем горячее, яростнее убеждает себя Яна, тем яснее осознаёт, что должна писать сама, что все её доводы слабы, что если бы каждый так рассуждал, вообще не было бы ни судов, ни общественного мнения — не требуется же от судей, чтоб они всякий раз испытывали на себе ситуации, приведшие к преступлениям их обвиняемых! А литература, искусство… Разве сам Достоевский когда-либо убивал отца или поднимал топор на старуху? Разве Чехов был обывателем? Однако появились Раскольников, Ионыч. А Гончаров не лежал целыми днями на диване. Они имели право судить — это право им дал талант, они обращались к России, ко всему миру, и она, Иоанна Синегина, сотрудник районной газеты, призвана рассказать о случае в их районе. Рассказать так, чтобы те две тысячи, которые прочтут, запомнили. Именно не забыли, а запомнили. Она должна убедить их, что, конечно, трудно и страшно ночью в лесу, в мороз и пургу тащить на себе раненого товарища, но гораздо страшнее — бросить, не дотащить…
Трудно и страшно ей будет судить Дениса. Вынести собственноручно своей любви, всей своей жизни смертный приговор. Но всё остальное — трусость, бегство. Предательство своего дара, своего долга. Такая же крайняя ситуация. Открытие поразило её. Пассивное убийство, пассивное оправдание. Разделить с Денисом вину — пассивное оправдание. Бросить Дениса, перейти на «ту сторону», осудив подлость, трусость, предательство — её журналистский и писательский долг, её подвиг…
Но разве не должна я быть с любимым, что бы с ним ни случилось? Можно ли предать любовь? — в тоске хваталась Иоанна за последние аргументы.
Зазвонил телефон, Яна сняла трубку.
— Его нет, уехал в Москву. Синегина. Привет… Теперь только завтра. Ну откуда я знаю, я что тебе, справочник?
Она швырнула трубку и разревелась, вдруг смертельно нелепо обидевшись на внештатника Мишу Марченко, допытывавшегося, когда будет Хан. Она промокает лицо пресс-папье. Пусть войдут, пусть увидят…
Московский телефон. Можно отсюда позвонить в Москву. Надо позвонить. Надо сказать ему про статью. Что она будет писать. Опять крутнулся в груди бурав. Нет, сказать она не может. А значит и писать нельзя — это будет нечестно. Она просто позвонит — они ведь целую вечность не виделись. Его, конечно, опять не будет дома.
Денис оказался дома. Совершенно случайно, привёз бабушку от протезиста и снова уезжает на студию, в монтажную. Что-то там не пропускает ОТК, потом балда-монтажница сунула в другую коробку целый кусок, полдня искали…
Неужели он так и не заговорит о Лёнечке? Денис не заговорил. А когда это сделает она, осадит грубо и зло:
— Не хватало, чтоб и ты морочила мне голову этим шарфом! Мне некогда.
— Мне надо сказать очень важное.
— Говори, только не о Симкине. Царство ему небесное. Осточертело.
— У Хана твоя беседа со следователем. Почему ты всё время врёшь?
— Это он всё время врёт, твой следователь. Ему надо галочку поставить, он и роет.
— Послушай, мне поручили писать…
— Обо мне? Вот и прекрасно, валяй! Благословляю. Всё, что угодно — сочиняйте, клеймите, разоблачайте, экранизируйте, но меня оставьте в покое. Осточертело! Всё, мне некогда.
Он бросил трубку.
Вот и всё. Он идёт к двери, одевает рыжую свою куртку. Шапку, наверное, нет, потому что оттепель. Запирает дверь на оба замка. Бежит вниз по лестнице. С болезненной достоверностью она представляет себе каждое движение бегущего вниз по лестнице Дениса… Никогда. Нет, невозможно. Она не может. Они любят друг друга и это — главное. Пусть трус, эгоист, подлец, пусть это дурно, низко — она не может. Она не героиня, она хочет быть счастливой. Вот так, легко и просто. Сейчас она поедет на Люсиновку и ни слова о шарфе, Лёнечке и статье.
Она схватила чистый лист и написала размашисто, дерзко и весело:
«Андрей Романович!» Лист ждал. Покойный и чистый в первозданной своей белизне.