«Наши бойцы, воодушевлённые сознанием своей великой освободительной миссии, проявляют чудеса героизма и самоотверженности, умело сочетают отвагу и дерзость в бою с полным использованием силы и мощи своего оружия». /И. Сталин./
«КЛЯТВА.
Дорогой Иосиф Виссарионович, вступая в бой по освобождению Белорусской земли, я Вам клянусь бить врага храбро, мужественно, до тех пор, пока сердце бьётся в моей молодой груди. Я буду мстить за смерть матерей и родных.
С Вашим именем мы непобедимы». /Коммунист Г. Рыбанд/21 июня, 1944 г.
«Красная Армия достойно выполнила свой патриотический долг и освободила нашу отчизну от врага. Отныне и навсегда наша земля свободна от гитлеровской нечисти. Теперь за Красной Армией остаётся её последняя заключительная миссия: довершить вместе с армиями наших союзников дело разгрома немецко-фашистской армии, добить фашистского зверя в его собственном логове и водрузить над Берлином Знамя победы». /И. Сталин/
«Подобно тому, как Красная Армия в длительной и тяжёлой борьбе одержала военную победу над фашистскими войсками, труженики советского тыла в своём единоборстве с гитлеровской Германией и ее сообщниками одержали экономическую победу над врагом». /И. Сталин/
«Сталин был не военный, но с руководством вооружёнными силами справился хорошо. Хорошо. Никакой нарком не руководил авиацией, а руководил Сталин, и военно-морскими делами руководил Сталин, и артиллерией — Сталин. Были и ошибки. Они неизбежны, но всё шло, и это накачивание новой техники военной — под его началом. Этого почти никто не знает». /Молотов — Чуев/
«Мне рассказывал Чрезвычайный и полномочный посол В. Семёнов, что на большом собрании в Кремле Хрущёв заявил: «Здесь присутствует начальник Генерального штаба Соколовский, он подтвердит, что Сталин не разбирался в военных вопросах. Правильно я говорю?» — «Никак нет, Никита Сергеевич», — ответил маршал Советского Союза В. Соколовский». /Ф. Чуев/
«Во всех иностранных журналах полное отсутствие каких-либо работ по этому вопросу. Это молчание не есть результат отсутствия работы… Словом, наложена печать молчания, и это-то является наилучшим показателем того, какая кипучая работа идёт сейчас за границей… Нам всем необходимо продолжить работу над ураном». /из письма академика Г. Н. Флёрова И. Сталину/
«Единственное, что делает урановые проекты фантастическими — это слишком большая перспективность, в случае удачного решения задачи. В военной технике произойдёт самая настоящая революция… Если в отдельных областях ядерной физики нам удалось подняться до уровня иностранных учёных и кое-где даже их опередить, то сейчас мы совершаем большую ошибку, добровольно сдавая завоёванные позиции». /Г. Флёров/
«Докладывая вопрос на ГКО, я отстаивал наше предложение. Я говорил: конечно, риск есть. Мы рискуем десятком или даже сотней миллионов рублей… Если мы не пойдём на этот риск, мы рискуем гораздо большим: мы можем оказаться безоружными перед лицом врага, овладевшего атомным оружием, Сталин походил, походил и сказал: «Надо делать». Флёров оказался инициатором принятого теперь решения». /Уполномоченный ГКО по науке С. Каштанов/
«В ходе конференции глава американской делегации президент США Г. Трумэн, очевидно, с целью политического шантажа однажды пытался произвести на И. В. Сталина психологическую атаку.
Не помню точно какого числа, после заседания глав правительств Г. Трумэн сообщил И. В. Сталину о наличии у США бомбы необычайно большой силы, не назвав её атомным оружием.
В момент этой информации, как потом писали за рубежом, У. Черчилль впился глазами в лицо И. В. Сталина, наблюдая за его реакцией. Но тот ничем не выдал своих чувств, сделав вид, будто ничего не нашёл в словах Г. Трумэна. Как Черчилль, так и многие другие англо-американские авторы считали впоследствии, что, вероятно, И. В. Сталин действительно не понял значения сделанного ему сообщения.
На самом деле, вернувшись с заседания, И. В. Сталин в моём присутствии рассказал В. М. Молотову о состоявшемся разговоре с Г. Трумэном. В. М. Молотов тут же сказал:
— Цену себе набивают.
И. В. Сталин рассмеялся: «Пусть набивают. Надо будет переговорить с Курчатовым об ускорении нашей работы».
Я понял, что речь шла об атомной бомбе. /Г. Жуков/ Молотов — Чуеву:
«Конституция СССР целиком Сталиным создана. Он следил, направлял. По его плану сделана, под его непосредственным, постоянным руководством.
…Был ли Яков коммунистом? Наверное, был коммунистом, но эта сторона у него не выделялась. Работал на какой-то небольшой должности. Красивый был, немножко обывательский. Служил в артиллерии. В плену вёл себя достойно. Погиб героем. Сталин не стал выручать его, сказал: «Там все мои сыны».
Приемный сын Сталина — Артем:
«Однажды собрал сыновей: Якова, Василия и меня:
«Ребята, скоро война и вы должны стать военными!» Мы с Яковом, стали артиллеристами, Василий — летчиком. Все трое пошли на фронт с первого дня. Сталин позвонил, чтобы взяли нас немедленно. Это была единственная от него привилегия как от отца.
Сохранились письма Василия к отцу. В одном из них, с фронта, Василий просил выслать ему денег — в части открылся буфет, и, кроме того, хотелось сшить новую офицерскую форму. На этом письме отец начертал такую резолюцию:
1. Насколько мне известно, строевой паек в частях ВВС КА вполне достаточен.
2. Особая форма для сына тов. Сталина в Красной Армии не предусмотрена». То есть денег Вася не получил».
«Сталин очень строго к этому относился. Его и хоронить-то не в чем было. Рукава обтрёпанные у мундира подшили, почистили…» /Молотов./
«Во время войны Сталин однажды случайно увидел, что в сейфе его помощника А. Н. Поскрёбышева находится большая сумма денег.
— Что это за деньги? — недоумённо и в то же время подозрительно спросил Сталин, глядя не на пачки купюр, а на своего помощника.
— Это ваши депутатские деньги. Они накопились за много лет. Я беру отсюда лишь для того, чтобы заплатить за вас партийные взносы, — ответил Поскрёбышев.
Сталин промолчал, но через несколько дней распорядился выслать Петру Копанадзе, Григорию Глурджидзе, Михаилу Дзерадзе довольно большие денежные переводы…» — Так это же его однокашники по духовному училищу и семинарии! — всплеснул удивлённо АГ чёрными ручками.
— То-то и оно. Сталин на листке бумаги собственноручно написал:
«1. Моему другу Пете — 40000.
2. 30000 рублей Дзерадзе.
3. 30000 рублей Грише. 9 мая 1944 Coco».
И в тот же день набросал ещё одну коротенькую записку на грузинском языке: «Гриша! Прими от меня небольшой подарок.9.05.44 Твой Coco».
В личном архиве Сталина сохранилось несколько аналогичных записок. На седьмом десятке лет в разгар войны, Сталин неожиданно проявил филантропические наклонности. Но характерно, что вспомнил он друзей из далёкой молодости; по учёбе в духовном училище и семинарии. Это тем более удивительно, что Сталин никогда не отличался склонностью к сентиментальности, душевности, нравственной доброте. Правда, мне известен ещё один филантропический поступок, который совершил Сталин уже после войны. «Вождь» направил письмо такого содержания в посёлок Пчёлка Парбигского района Томской области.
«Тов. Соломин В. Г.
Получил Ваше письмо от 16 января 1947 г., посланное через академика Цицина. Я ещё не забыл Вас и друзей из Туруханска и, должно быть, не забуду. Посылаю Вам из моего депутатского жалования шесть тысяч рублей. Эта сумма не так велика, но всё же вам пригодится. Желаю вам здоровья. И. Сталин». /Свидетельствует Д. Волкогонов/
Евангелие, Благая Весть — провозглашение начала Царствия Божия на земле в сердцах людей, просветлённых верой. Царствие на земле — напрасно кто-то видит в этом гордый вызов Богу. Разве не молим мы: «Да приидет Царствие Твоё, да будет воля Твоя на земле как на Небе?» Грех и вызов Творцу — как раз добровольное подчинение «лежащему во зле» миру во главе с князем тьмы.
Не с Богом, нет — с самим дьяволом схлестнулся Иосиф по сути один на один в этой неравной смертельной схватке. В отличие от народа своего, думающего, что никакого другого врага, кроме классового, нет, — он-то знал, что есть они, силы злобы поднебесной, и есть Змей, их хозяин. И что силы эти, в отличие от него, бессмертны… А он слабеет, уже под семьдесят, и наступит рано или поздно — полночь, перевернётся та роковая страница Истории, и явится Некто с пятном… И откроет все окна и двери в его крепости, и они, рогатые, хвостатые, клыкастые и когтистые ринутся в его царство, и всё разрушат, осквернят, разорвут на части… И его учёные будут служить Вампирии, его комсомолки торговать колониальным барахлом и своим телом, герои войны — рыться в помойках и просить милостыню…
Кто он, «с пятном»? — наверное, уже в школу ходит. И другие оборотни, жаждущие своего часа, чтобы впиться в шею, притворяющиеся «верными» — как распознать их?..
«Левко стал пристально вглядываться в лицо ей. Скоро и смело гналась она за вереницею и кидалась во все стороны, чтобы изловить свою жертву. Тут Левко стал замечать, что тело её не так светилось, как у прочих: внутри его виделось что-то чёрное. Вдруг раздался крик: ворон бросился на одну из вереницы, схватил её, и Левку почудилось, будто у неё выпустились когти и на лице её сверкнула злобная радость.
«Ведьма!» — сказал он, вдруг указав на неё пальцем и оборотившись к дому». «Внутри его виднелось что-то чёрное…» ИОСИФ любил Гоголя.
А ему… Как распознать их?
«Выйди от неё, народ мой».
Пока Иосифу удавалось держать своих охранников в узде — страна на деле исповедывала «узкий Путь» и шла по нему, порой сама того не ведая. И Господь был рядом, и благословлял, и хранил, и святой огонь горел в сердцах людей… Россия воскресала, возрождались души. Они строили государство без хищников, но князь тьмы со своей свитой знали своё дело, помня, что «рыба тухнет с головы». Номенклатура Иосифа, лучшие из лучших… Всё меньше огня оставалось в их сердцах, всё более притворства, лицемерия, жадности. Желания самим поживиться, не пасти народ, не спасать, а «резать и стричь». Всё чаще Иосиф замечал в их глазах хищные вампирьи огоньки, которые трусливо гасли, послушные взмаху его бича. Он периодически устраивал чистки во имя сохранения огромной своей империи, но волков становилось всё больше, без церковных таинств одолевала тёмная сторона в душах человеческих падшая природа, да и не было веры в бессмертие, ради которого стоило идти на жертвы. Потихоньку, а затем всё более наглея, они при случае старались урвать, оттянуть на себя жизненные соки, образуя своего рода раковые опухоли, разлагающие Целое.
Невозрождённый божественным огнём охранник так или иначе являлся потенциальным волком в овечьей шкуре, которую он жаждет при первом удобном случае скинуть и вцепиться в чьё-либо горло. И грезили втайне о Западе, где волки ходят свободно, ворочают миллионами, рекламируют содомский грех, а стадо пускают на шашлык…
К сожалению, приобщение народа к Евангельскому учению и церковным таинствам оборвалось, едва начавшись, со смертью Иосифа. Многое указывает на то, что в России после войны могло начаться настоящее религиозное возрождение — ИОСИФ никогда не боролся с Церковью, как Божиим Вселенским учреждением, он боролся с церковью социальной, с «реакционным духовенством», как он часто повторял, активно прежде вмешивавшимся в политику на стороне угнетателей. Для него разрушенное здание храма было не «Домом Божиим», а частью системы порабощения человека человеком, попирающей Замысел, противной его пониманию Евангелия. Для него, бывшего семинариста, а затем революционера, столкнувшегося лицом к лицу с оскорбляющим Бога религиозным и нравственным фарисейством, лицемерием, жестокосердием к «малым сим» — резко разделились в сознании храм, как обитель Бога, и церковь, как человеческое учреждение, часть «лежащего во зле» мира, часть машины» для угнетения человека человеком», отдающей Богово кесарю.
А интеллигентская элита тем временем призывала его «более солидно поставить дело пропаганды безбожия»./Горький. Письмо к Сталину/
Окончилась земная жизнь Иосифа, наследники — пастыри нерадивые сменяли друг друга, волки ещё какое-то время продолжали по инерции пасти и стеречь, следили друг за другом, боялись друг друга, натягивая усохшие, поеденные молью овечьи шкурки на отрастающие постепенно клыки и когти и разыгрывая умильные пасторали под свирель, завидуя своим собратьям из-за бугра, которые открыто исповедывали, что человек пришёл на землю, чтобы быть волком, выть по-волчьи, служить себе — волку, резать овец для себя, волка… А свободу понимая не как освобождение от служения Мамоне и дурных страстей, которому учила многовековая православная культура, а как свободу осуществлять свои волчьи права и не слушаться Бога.
«Осуждение церковью капиталистического режима, признание церковью правды социализма и трудового общества я считал бы великой правдой». /Н.Бердяев/
«Мы приветствовали бы создание второго фронта в Европе нашими союзниками. Но Вы знаете, что мы уже трижды получили отказ на наше предложение о создании второго фронта и не хотим нарываться на четвёртый отказ. Поэтому вы не должны ставить вопрос о втором фронте перед Рузвельтом. Подождём момента, когда, может быть, сами союзники поставят этот вопрос перед нами. /И. Сталин — Литвинову/
Свидетельствует У. Черчилль /Из беседы со Сталиным /:
«— Скажите мне, — спросил я, — на вас лично также тяжело сказываются тяготы этой войны, как проведение политики коллективизации?
Эта, тема сейчас же оживила маршала. — Ну нет, — сказал он, — политика коллективизации была страшной борьбой».
— Я так и думал, что вы считаете её тяжёлой, — сказал он, — ведь вы имели дело не с несколькими десятками тысяч аристократов или крупных помещиков, а с миллионами маленьких людей».
«— С десятью миллионами, — сказал он, — подняв руки, — Это было что-то страшное, это длилось четыре года, но для того, чтобы избавиться от периодических голодовок, России было абсолютно необходимо пахать землю тракторами. Мы должны механизировать наше сельское хозяйство. Когда мы давали трактора крестьянам, то они приходили в негодность через несколько месяцев. Только колхозы, имеющие мастерские, могут обращаться с тракторами. Мы всеми силами старались объяснить это крестьянам. Но с ними было бесполезно спорить… он всегда отвечает, что не хочет, что не хочет колхоза и лучше обойдётся без тракторов».
«— Это были люди, которых вы называли кулаками?» «- Да, — ответил он, не повторив этого слова, — После паузы он заметил: Всё это было очень скверно и трудно, но необходимо».
«— Что же произошло?» — спросил я.
«— Многие из них согласились пойти с нами, — ответил он, — Некоторым из них дали землю для индивидуальной обработки в Томской области, или в Иркутской, или ещё дальше на север, но основная их часть была весьма непопулярна и они были уничтожены своими батраками».
Наступила довольно длительная пауза. Затем Сталин продолжал: «Мы не только в огромной степени увеличили снабжение продовольствием, но и неизмеримо улучшили качество зерна. Раньше выращивались всевозможные сорта зерна. Сейчас во всей нашей стране никому не разрешается сеять какие бы то ни было другие сорта, помимо стандартного советского зерна. В противном случае с ними обходятся сурово. Это означает ещё большее увеличение снабжения продовольствием».
Ни-че-го… Ни-че-го, — хрустела собака костью. Назавтра она улетела, оставив Дениса на попечение Хельге. Представит их вместе и ничего не почувствует. Пусть себе. Она даже готова держать свечку. Даже пикантно. Она ужаснётся своим мыслям, но опять как бы со стороны. Подобное излечилось подобным, падение падением. Тяжкое бремя ревности обернулось незнакомым дурным состоянием беспредельной вседозволенности, где то, что ей прежде представлялось не то чтобы отвратительным — она не была пуританкой, — но просто постыдным мартовско-кошачьим синдромом, недостойным человека, — от чего она, во всяком случае считала себя полностью застрахованной, как от выгребной ямы где-то на задворках бытия, — вдруг станет к себе манить именно своей постыдностью и непристойностью. И спешащие к самолёту мужчины, которых она раньше в упор не замечала, разве что у кого нос на затылке, стали притягивать её взгляд то мощной багровой шеей, то волосатыми руками, то резким запахом курева или пота.
Самолёт летел к Москве, а она, откинувшись в кресле в мучительно-сладкой полудрёме, кралась к этой отвратительной яме, набитой жадно тянущимися к ней руками, мокрыми ртами, потными безликими телами, извивающимися, как змеи, шла, дрожа от страха и нетерпения, сбрасывая на ходу одежду, предвкушая со сладким ужасом, как эти отвратительные безликие руки, когти, рты, исступлённо хрюкая и сопя, растерзают её в клочья.
Это не была сладостно-вожделенная грёза о ком-то конкретном — это видение было ей сладостно именно своей мерзостью, ужасом и безликостью — какая-то кровавая массовка из низкопробного триллера, болезненное наваждение, от которого она не то чтобы не могла, но не хотела избавиться.
Через несколько часов, окунувшись с головой ещё в одну бездну, на этот раз беспросветных дел, она опять вылечит бездну бездной и посмеётся над той дурью, и забудет про неё. Пройдёт неделя-другая, и вот однажды утром…
— Жанна, я только с самолёта. Денис со всеми будут послезавтра, вечером лечу к своим… Остановился тут у одних, все на работе. Слушай адрес.
Кравченко тараторил, не давая ей возразить, описывая какие-то закоулки-переулки, по которым она должна рвануть, сломя голову, в его медвежьи объятия. И хуже всего была даже не наглая кравченковская уверенность, что она, бросив дела, попрётся ни свет ни заря в эти дурацкие Мневники, а то, что она сразу поняла, что да, попрётся. Та же хворь, что заставила его лететь в Новосибирск через Мневники, гнала и её через всю Москву. Машина, казалось, сама находила дорогу, она слилась со взбунтовавшимся телом Яны, требующим Кольчугина, придуманного ею советского сверхчеловека, его медвежьих ненасытных объятий, так странно и взрывоопасно соединившихся отныне в её подсознании с привычным обликом непробиваемо-сдержанного Дениса.
— Я — шлюха… — опять уже привычно констатировала она, таким примитивно-грубым и неодолимым было желание, и уже не было оправдания, что мол там, на юге, сработали стрессовое состояние, шампанское и «море в Гаграх».
Если бы ещё можно было ни о чём с Кравченко не говорить, не выяснять отношения!..
«Ты едешь пьяная, и очень бледная по тёмным улицам совсем одна…» Вот анекдот. И даже хлебнуть нельзя — за рулём. Она не знала, плакать или смеяться. Она боялась себя такую и презирала.
Дверь была приоткрыта. — Входи, я говорю по телефону, — отозвался Антон откуда-то из глубины квартиры. Щёлкнул за спиной замок. В квартире — тьма кромешная, окна глухо зашторены, как в войну. Ощупью она шла куда-то, на что-то натыкаясь, пока не наткнулась на Антона, который, едва положив трубку, обрушился на неё, как стихийное бедствие, тоже, видимо, предпочитая не выяснять отношения. От него, как от пирата, пахло морем, кубинским ромом и порохом, всё было, как тогда, разве что кромешная тьма вокруг, и не надо было ничего говорить, — она страшилась любого слова. Но Антон, умница, то ли опять был пьян, то ли разыгрывал пьяного, и с него были снова взятки гладки. И потом, когда она везла его в аэропорт, — тоже то ли спал, то ли притворялся спящим. И лишь когда объявили посадку на Новосибирск, — ожил и заговорил о делах киношных, будто и не было никаких Мневников.
И деловито-дружеский, как всегда, поцелуй в щёку. Так начался их роман, встречи на случайных квартирах, а потом и у Антона, в его двухкомнатной кооперативной хате недалеко от Ленкома, куда его наконец-то возьмут, хоть и каждый раз в любом спектакле зал будет весело оживляться при его появлении: — Павка, Павка!..
Интеллектуальная Антонова жена Нина, к тому времени уже лауреат Ленинской премии, в Москву будет наведываться раз в два — три месяца, в перерывах между сериями опытов, да и кто вообще дерзнёт их заподозрить в каких-то шашнях после доброго десятка совместных телесериалов! Общественность ничего не подозревала, ибо игра шла не по правилам. Их могли застать вместе где угодно — для всех они были чем-то вроде надоевших друг другу супругов, ветеранов на пороге серебряной свадьбы, им удастся сохранить полное инкогнито. Денис чувствовал, видимо, что у неё «кто-то есть», и даже переживал по-своему, но меньше всего подозревал Кравченко. Она совсем перестала его ревновать, но ему, похоже, не очень-то нравилась эта неожиданная свобода. В отместку он потуже натянул удила совместной творческой упряжки. Он, что называется, вошёл в творческую форму. Идеи, планы, замыслы помимо сериала с Кравченко, рождались нескончаемым серпантином, как из шляпы фокусника, и все это, разумеется, наматывалось на неё, связывая по рукам и ногам, пеленая, как кокон, пожирая — какие-то бесконечные договоры, заявки, либретто… И чем большим работоголиком он становился, тем более ненавидела она пишущую машинку. Но ничего не могла поделать, она должна была бежать в этой упряжке, которая без неё не сдвинулась бы с места. Она была Денисовой рабыней, негром, хоть и всё, слава и деньги, делились пополам, но она ничего этого не хотела, она ненавидела эти его дурацкие идеи и замыслы. Знакомое ещё со времён Лёнечки чувство тошноты накатывало всё чаще, но приходилось насиловать себя, тем более, что тяготила и вина перед Денисом.
Постепенно возбуждающий гибрид Денис-Антон иссяк и устарел, Кравченко становился в её глазах просто Кравченко, она охладевала и уже радовалась, что тело вновь обретает свободу. Антон был очень одинок в Москве, несмотря на фантастическую свою популярность, в её к нему отношении появилось нечто материнское, тем более что свекровь окончательно узурпировала Филиппа, нещадно его баловала. Раздражение против свекрови распространялось и на сына, его место всё более занимал Антон, которого хотелось воспитывать и опекать.
Он читал ей свои басни про разных зверюшек — она слушала с удовольствием и советовала начать всерьёз писать для детей. Но странно — чем теплее она относилась к Антону-человеку, тем холоднее отзывалось тело на его прикосновения. Яна ликовала, предвкушая свободу, но разбуженная чувственность давала о себе знать, — однажды Кравченко, приревновав её без основания, едва не отлупил. Обретая душевную близость с Яной, он терял её тело. Антон инстинктивно понял это и выбрал второе. Эпоха искренности кончилась, Кравченко перестал быть Кравченко, перестал быть Кольчугиным, но и Денисом он уже не был. Он затеял новую любовную игру с переодеваниями, перевоплощениями, со сменами декораций, проявляя не только незаурядное актерское, но и режиссёрское, литературное и живописное дарование, он будил её воображение, заставляя участвовать в этих экзотически-эротических спектаклях в своей малогабаритной квартире. Яна поначалу отбивалась, но постепенно втянулась, увлеклась, слишком поздно заметив новую искусную кравченковскую ловушку. Чтобы опять поработить её, вернуть утраченную было власть.
— Павка! Павлик, — посмеивался с любовью зал. Великий актёр Кравченко мстил ей за этого придуманного Павку, погубившего его дар, карьеру. Обречённый навеки оставаться Кольчугиным в глазах публики, он гениально менял маски, преображался в любовных играх с нею и ликовал, когда и она, переставая быть собой, чувствуя, что теряет рассудок, испытывала наиболее острое наслаждение. Их роман мог бы, наверное, послужить темой для докторской диссертации какого-либо фрейдиста, психиатра и сексолога. Денис-Яна-Антон. Она увязала всё глубже в этом бермудском треугольнике.
Чем прекраснее и благополучнее становилась её тогдашняя жизнь — популярность, достаток, благополучная по нынешним меркам семья, бомонд, любовник, премьеры, просмотры, вечеринки, семинары в Репине и Болшево — всё это было у неё, как и у многих других в годы застоя, — советская власть досаждала разве что очередями да цензурой. Но чем благополучнее становилась жизнь, тем тошнее ей становилось. Полноценная творческая, деловая, материальная и чувственная жизнь — как скажут в начале девяностых — вожделенный набор состоявшейся судьбы, успеха — все это у неё было в семидесятых, и именно тогда она это уже люто ненавидела.
У кого она тогда была в рабстве? У Дениса? У Антона? У себя самой? Она не умела жить иначе, не могла да и, наверное, не хотела, она добросовестно пыталась жить «на полную катушку», но ничего не получалось. И когда она мчалась куда-то на тогда ещё новеньком «жигулёнке» — в Останкино, на Мосфильм, к Антону или домой, разыскивала по дружкам пропавшего Филиппа, всё чаще возникало у неё жгучее желание врезаться на скорости в какой-либо столб и разом избавиться ото всех этих рабств — машинка, всевозможное начальство, дом, быт, муж, сын, любовник, свекровь. И более всего она сама, загнавшая себя во все эти рабства… Пожирающие её разум, талант, плоть, время, душу, всю ее жизнь… Сам процесс бытия представлялся ей невидимым монстром с десятками щупальцев-присосков — слова, прикосновения, клавиши машинки, телефонные звонки — она физически ощущала, как утекают в эти присоски её силы, энергия, время, жизнь. Будто машинка печатает кровью, кровью пахнут поцелуи Антона, рукопожатия в Доме Кино, заключения худсовета и мучительное ожидание возвращения неизвестно где шляющегося Филиппа — пытка вроде средневековой дыбы.
— Он уже взрослый и нравится девочкам, — отметала её ночные страхи свекровь, переворачиваясь на другой бок. «Куда он денется? — сонно отмахивался и Денис, — Спи, не валяй дурака». А ей казалось, что стрелка старинных часов в спальне пульсирует не на циферблате, а у неё в грудной клетке, среди нервов, аорты, сосудов. И когда, наконец, Филипп появлялся под утро как ни в чём не бывало и она влепляла ему традиционную оплеуху, а он был непробиваемый, как отец, и румяный, как она в его годы, — она забывалась в полном изнеможении и молилась обо всех своих монстрах. Филипп ещё что-то жевал из холодильника, плескался в ванной, мурлыкал, и она была счастлива, что этот людоед, пожирающий её вместе с котлетами, не погиб от рук шпаны, как ей мерещилось, или под машиной, а будет ещё долго вместе со всей компанией терзать сё, пока не сожрёт окончательно.
Самым ужасным была полная невозможность что-либо изменить в этом многоликом рабстве, называемом полноценной благополучной жизнью. Весь мир играл в эти игры, привычно-скучные, или азартные, рискованные, находил в них смысл, выигрывал или проигрывал и, похоже, ухитрялся ими наслаждаться. Ей пожаловаться было некому, разве что «лишним людям», которых они проходили в школе. Эти бы, может, и поняли. Окружающие — вряд ли. А может, они тоже притворяются? — думалось иногда Иоанне, — Скучают и мучаются у игральных автоматов просто потому, что нельзя встать и уйти? Все вокруг были в рабстве — карьеристы, работоголики, чиновники, партийцы, вынужденные часами слушать какого-либо полуживого старца. Сам этот несчастный старик, в муках перемалывающий искусственной челюстью груды мёртвых слов вместо того, чтобы играть где-нибудь на лужайке с внуками. Рабы-бабники, алкоголики, меломаны, гурманы, наркоманы, картёжники, коллекционеры, модницы, спортсмены и энтузиасты подлёдного лова, часами коченеющие над прорубью, чтобы поймать какую-нибудь несчастную рыбёшку.
Господи, кто безумен — она или они, не желающие замечать своего безумия? — Это жизнь, — думала она, — все так живут, жизнь есть рабство у своих амбиций, желаний и обязанностей и, наверное, мое открытие банально. Люди просят у Бога спасения от болезни, опасности… У меня всё хорошо, но хочется кричать! Господи, спаси меня! От чего?
Ответа не было. Всякие там прекрасные слова о служении ближним навевали ещё большую тоску и скуку. Ближние — те же монстры. Она вспоминала жуткий фильм о прекрасной чистой девушке, которая пустила в свой дом калек и нищих, которые напились и надругались над ней. Так что же? Неужели только на скорости в столб, когда станет совсем невмоготу? «Спаси меня, Господи!» — по-детски молилась она, — Почему так тошно? Если получаешь удовольствие, почему бы не продаться в рабство? — так думают многие. Рабство у идолов, рабство у желаний. Но почему это рабство, это право выбора своего игрального автомата, к которому присохнешь и будешь служить, как последняя рабыня — почему мир называет это свободой?
Потом, спустя годы, одни из них будут бороться за возможность удесятерить число автоматов и вкалывать по-чёрному, зарабатывая на жетоны, другие — разделят комнату, растащат по углам автоматы и всё разрушат, продолжая играть на пепелище. Но это потом, а пока что терзаемая многоруким монстром Яна мечтала о выходе из игры. Но выхода, похоже, не было. Выйти означало «не быть». Мысль о спасительном бетонном столбе постепенно переставала пугать.
Душа кричит о помощи, когда больна и в опасности. У меня всё хорошо, но душа кричит о помощи… значит, я больна и в опасности, — молилась она, — Спаси меня. Господи…