ПРЕДДВЕРИЕ

«Женщина, которая летом ещё говорила, что без накрашенных губ чувствует себя хуже, чем если б она пришла в общество голой — перестала делать маникюр, красить губы и делать причёску. — Невестка великого человека», / Из дневника М. Сванидзе/

«Я указываю ему на то, что даже люди, несомненно обладающие вкусом, выставляют его бюсты и портреты — да ещё какие! — в местах, к которым они не имеют никакого отношения, как, например, на выставке Рембрандта. Тут он становится серьёзен. Он высказывает предположение, что это люди, которые довольно поздно признали существующий режим и теперь стараются доказать свою преданность с удвоенным усердием. Да, он считает возможным, что тут действует умысел вредителей, пытающихся таким образом дискредитировать его. «Подхалимствующий дурак, — сердито сказал Сталин, — приносит больше вреда, чем сотня врагов». Всю эту шумиху он терпит, заявил он, только потому, что он знает, какую наивную радость доставляет праздничная суматоха её устроителям, и знает, что всё это относится к нему не как к отдельному лицу, а как к представителю течения, утверждающего, что построение социалистического хозяйства в Советском Союзе важнее, чем перманентная революция». /Леон Фейхтвангер/

«Глава 2 Конституции — Государственное устройство — перечисляет множество национальностей, и, когда на московском съезде видишь перед собой всю эту разнообразную массу голов — грузинских, туркменских, узбекских, киргизских, таджикских, калмыцких, якутских, — только тогда становится ясно, какую непомерно трудную задачу представляла проблема объединения этих национальностей под знаком серпа и молота. На разрешение национальной проблемы Союзу понадобилось некоторое время. Но теперь он её окончательно урегулировал; он доказал, что национализм с интернационализмом сочетать возможно».

«Любовь советских людей к своей родине не уступает любви фашистов к их родине; но тут любовь к СОВЕТСКОЙ родине, а это означает, что любовь эта зиждется не только на мистическом подсознании, но что она скреплена прочным цементом разума». /Леон Фейхтвангер/

Из показаний подсудимого Радека:

«Если спросить о формуле, то это было возвращение к капитализму, реставрация капитализма. Это было завуалировано. Первый вариант усиливал капиталистические элементы, речь шла о передаче в форме концессий значительных экономических объектов и немцам и японцам, об обязательствах поставки Германии сырья, продовольствия, жиров по ценам ниже мировых. Внутренние последствия этого были ясны. Вокруг немецко-японских концессионеров сосредоточиваются интересы частного капитала в России. Кроме того, вся эта политика была связана с программой восстановления индивидуального сектора, если не во всём сельском хозяйстве, то в значительной его части. Но если в первом варианте дело шло о значительном восстановлении капиталистических элементов, то во втором — контрибуции и их последствия, передача немцам в случае их требований тех заводов, которые будут специально ценны для их хозяйства. Так как он в том же самом письме отдавал себе уже полностью отчёт, что это есть возрождение частной торговли в больших размерах, то количественное соотношение этих факторов давало уже картину возвращения к капитализму, при котором оставались остатки социалистического хозяйства, которые бы тогда стали просто государственно-капиталистическими элементами».

Радек: О содержании письма Троцкого я говорил с полной точностью.

Вышинский: Какие там стояли вопросы?

Радек: Победа фашизма в Германии, усиление японской агрессии, неизбежность войны этих государств против СССР, неизбежность поражения СССР, необходимость для блока, если он придёт к власти, идти на уступки.

Вышинский: Значит, вы были заинтересованы в ускорении войны и заинтересованы в том, чтобы в этой войне СССР пришёл к поражению? Как это было сказано в письме Троцкого?

Радек: Поражение неизбежно, и оно создаёт обстановку для нашего прихода к власти, поэтому мы заинтересованы в ускорении войны. Вывод: мы заинтересованы в поражении.

Вышинский: А вы были за поражение или за победу СССР?

Радек: Все мои действия за эти годы свидетельствуют о том, что я помогал поражению.

Вышинский: Эти ваши действия были сознательными?

Радек: Я в жизни несознательных действий, кроме сна, не делал никогда.

Вышинский /К Радеку/: Вы сказали, что было и второе письмо — в декабре 1935 года. Расскажите о нём.

Радек: Если до этого времени Троцкий там, а мы здесь, в Москве, говорили об экономическом отступлении на базе Советского государства, то в этом письме намечался коренной поворот. Ибо, во-первых, Троцкий считал, что результатом поражения явится неизбежность территориальных уступок, и называл определённо Украину. Во-вторых, дело шло о разделе СССР. В-третьих, с точки зрения экономической, он предвидел следующие последствия поражения: отдача не только в концессию важных для империалистических государств объектов промышленности, но и передача, продажа в частную собственность капиталистическим элементам важных экономических объектов, которые они наметят. Троцкий предвидел облигационные займы, т. е. допущение иностранного капитала к эксплуатации тех заводов, которые формально останутся в руках советского государства.

В области аграрной политики он совершенно ясно ставил вопрос о том, что колхозы надо будет распустить, и выдвигал мысль о предоставлении тракторов и других сложных с.-х. машин единоличникам для возрождения нового кулацкого строя. Наконец, совершенно открыто ставился вопрос о необходимости возрождения частного капитала в городе. Ясно было, что речь шла о реставрации капитализма.

В области политической новой в этом письме была постановка вопроса о власти. В письме Троцкий сказал: ни о какой демократии речи быть не может.

Рабочий класс прожил 18 лет революции, и у него аппетит громадный, а этого рабочего надо будет вернуть частью на частные фабрики, частью на государственные фабрики, которые будут находиться в состоянии тяжелейшей конкуренции с иностранным капиталом. Значит — будет крутое ухудшение положения рабочего класса. В деревне возобновится борьба бедноты и середняка против кулачества. И тогда, чтобы удержаться, нужна крепкая власть, независимо оттого, какими формами это будет прикрыто.

Леон Фейхтвангер: «И мне тоже, до тех пор, пока я находился в Европе, обвинения, предъявленные на процессе Зиновьева, казались не заслуживающими доверия. Мне казалось, что истерические признания обвиняемых добываются какими-то таинственными путями. Весь процесс представлялся мне какой-то театральной инсценировкой, поставленной с необычайно жутким, предельным искусством.

Но когда я присутствовал в Москве на втором процессе, когда я услышал Пятакова, Радека и их друзей, я почувствовал, что мои сомнения растворились, как соль в воде, под влиянием непосредственных впечатлений от того, что говорили подсудимые и как они это говорили. Если всё это было вымышлено или подстроено, то я не знаю, что тогда значит правда.

После тщательной проверки оказалось, что поведение, приписываемое Троцкому обвинением, не только не невероятно, но даже является единственно возможным для него поведением, соответствующим его внутреннему состоянию.

…Троцкий бесчисленное множество раз давал волю своей безграничной ненависти и презрению к Сталину. Почему, выражая это устно и в печати, он не мог выразить этого в действии? Действительно ли это так «невероятно», чтобы он, человек, считавший себя единственно настоящим вождем революции, не нашёл все средства достаточно хорошими для свержения «ложного мессии», занявшего с помощью хитрости его место? Мне это кажется вполне вероятным.

Русским патриотом Троцкий не был никогда. «Государство Сталина» было ему глубоко антипатично. Он хотел мировой революции. Если собрать все отзывы изгнанного Троцкого о Сталине и о его государстве воедино, то получится объёмистый том, насыщенный яростью, ненавистью, иронией, презрением. Что же являлось за все эти годы изгнания и является и ныне главной целью Троцкого? Возвращение в страну любой ценой, возвращение к власти».


* * *

«Не подлежит никакому сомнению, что это чрезмерное поклонение… искренне. Люди чувствуют потребность выразить свою благодарность, своё беспредельное восхищение. Народ благодарен Сталину за хлеб, мясо, порядок, образование и за создание армии, обеспечивающей это благополучие… К тому же Сталин действительно является плотью от плоти народа». /Леон Фейхтвангер/


СЛОВО АХА О СЛОВЕ:

— Итак, да здравствует цензура! Во всяком случае нравственная, идеологическая, противостоящая царству Мамоны.

Я уже говорил о том, что, отделив церковь от государства, Иосиф взял на себя лично всю вину перед Богом за неизбежные в революционной ситуации кровь, репрессии, насилие. Грязную работу должен делать кесарь вне церковной ограды — честь и слава Иосифу, что он не стал вмешивать церковь в кровавые разборки и террор.

Цензура — благословение кесаря. Кесарь-пастырь как бы берёт на себя ответственность за растиражированное слово — самое грозное оружие, способное на самое страшное — убийство душ: «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне». /Мф. 10, 28/.

Смотри, чтобы слово твоё не сгубило ничьей души!

«Веленью Божию, о муза, будь послушна…» Это осознали, наверное, к концу жизни все великие поэты «в земле российской просиявшие».

М. Лермонтов «Кинжал»:

Игрушкой золотой он блещет на стене —

Увы, бесславный и безвредный!

В наш век изнеженный не так ли ты, поэт,

Своё утратил назначенье,

На злато променяв ту власть, которой свет

Внимал в немом благоговенье?

Бывало, мерный звук твоих могучих слов

Воспламенял бойца для битвы;

Он нужен был толпе, как чаша для пиров,

Как фимиам в часы молитвы.

Твой стих, как Божий дух, носился над толпой,

И отзыв мыслей благородных

Звучал, как колокол на башне вечевой

Во дни торжеств и бед народных.

Но скучен нам простой и гордый твой язык,

Нас тешут блестки и обманы;

Как ветхая краса, наш ветхий мир привык

Морщины прятать под румяны…

К добру и злу постыдно равнодушны,

В начале поприща мы вянем без борьбы;

Перед опасностью позорно-малодушны,

И перед властию презренные рабы.

Мы иссушили ум наукою бесплодной,

Тая завистливо от ближних и друзей

Надежды лучшие и голос благородный

Неверием осмеянных страстей.

Толпой угрюмою и скоро позабытой

Над миром мы пройдём без шума и следа,

Не бросивши векам ни мысли плодовитой,

Ни гением начатого труда.

И прах наш с строгостью судьи и гражданина

Потомок оскорбит презрительным стихом

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.

/М. Лермонтов/

Я знаю силы слов, я знаю слов набат.

Они не те, которым рукоплещут ложи,

От слов таких срываются гроба.

Шагать четвёркою своих дубовых ножек.

Светить всегда, светить везде

До дней последних донца…

/Вл. Маяковский/

Свидетель Вячеслав Иванов:

«Если бы меня спросили, какова была государственная идеология того писательского круга, с которым я был хорошо знаком с детства, коммунистическая или антикоммунистическая /говоря на популярном теперь языке/, я бы, не задумываясь ответил: ни та ни другая. Господствовал цинизм. Для многих литература была выгодным промыслом, писатели /да и актёры, и люди других искусств/ сознательно шли на сделку, ни во что не веря и даже не очень это скрывая /как, например, Алексей Толстой, часто встречавшийся с моими родителями перед войной и во время нее/».

«Так повелось, так будет и впредь, товарищи, что и в радости, и в горе мы всегда мысленно обращаемся к нему, к творцу новой жизни. При всей глубочайшей человеческой скромности товарища Сталина придётся ему терпеть излияния нашей любви и преданности, так как не только у нас, живущих и работающих под его руководством, но и у всего трудящегося народа все надежды на светлое будущее человечества неразрывно связаны с его именем». /Мих. Шолохов/.

Корней Чуковский о разговоре с Тыняновым:

«Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же. Я историк. Я восхищаюсь Сталиным как историк. В историческом аспекте Сталин как автор колхозов — величайший из гениев, перестраивавший мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин называться гениальнейшим человеком эпохи. Человек скромный, Тынянов тут же добавил: «Но, пожалуйста, не говорите об этом никому. — Почему? — Да, знаете, столько прохвостов хвалят его теперь для самозащиты, что, если мы слишком громко начнём восхвалять его, и нас причислят к той же бессовестной группе».

Иосиф пытался из нагромождения человеческой руды извлечь крупицы золота. Образа и подобия. Пусть порой варварскими способами, но пытался.


* * *

Неосторожное обращение со словом… Боже, что вы творите, играя атомной бомбой слова как футбольным мячом! Слово служит вам скатертью-самобранкой, альковной подушкой, трамплином для карьерного прыжка, а чаще всего — рыночным товаром. Как вы безумны, господа-товарищи… Ведаете ли, что Иосиф Кровавый спас вас? Что жёсткая цензура была той смирительной рубашкой, которую надевают на безумцев, желающих пошвыряться бомбами? И это вы называете свободой?

Отойдите подальше от дальних и ближних, играйте так сами или с такими же чокнутыми. Взорвитесь же, наконец, вы имеете на это право, — но вы жаждете взорвать всё вокруг, погубить, испакостить в людях образ Божий на много поколений вперёд… И при этом, как тот Змей, уверяете: «Ешьте, не умрёте, но будете, как боги…» Вы множите ядовитые плоды древа познания, заставляя потребителей вашей продукции погружаться в неведомые доселе глубины греха, всплывшего со дна вашей смердящей души, и хорошо ещё, если вы при этом предупреждаете: «Яд!» Но чаще всего вы уверяете себя и весь мир, что не только не больны, но можете лечить других, а если и больны, то чем-то редкостным, упоительным и изысканным, а не банальным омерзительным вампиризмом — жаждой чужой крови, чужой плоти, чужой жизни… Противным Богу хищничеством, раковой опухолью падшего человечества, закрывающей путь в Царствие.

Вы множите плоды зла, извлекая семена из подполья вашей погибающей души, уже атрофированной адским холодом и не чувствующей боли, и стряпаете из них экзотические блюда — розово-голубые, садомазохистские, разгульно-балдёжные, наркоодуряющие, со свежей кровью, потрохами, монтекарлами, шальными бабами, несчастными отвязанными девками… Блюда, о которых народ прежде слыхом не слыхал — спасибо, приготовили. Угощаете. «Ешьте, не умрёте, солгал Бог…» И называете этот сатанизм свободой. Ведаете ли, что творите, господа новоявленные, соблазняя «малых сих»? Превращая их в вампиров? Это их кровь на ваших губах; это ваша кровь на их губах… Вводя в эту ядовито-сладкую запретную дверь своих читателей и зрителей, вы сполна заплатите за каждого. За каждого, кто не найдёт обратной дороги.

Чем будете расплачиваться с Господином, когда последуют за вами в вечность страшные счета? Ибо, как известно, «Рукописи не горят».

«…и вырвал грешный мой язык, и празднословный, и лукавый…» Господа-товарищи писатели, самовлюблённые и жадные, тщеславные и сластолюбивые, любители женщин и выпивки, трёпа, озабоченные дачным и квартирным вопросом, соблазнённые всеми возможными грехами за ширмой атеизма, ибо чтобы «всё было дозволено», надо «убить Бога»… Не на страницах какого-нибудь бесноватого издания, а В СЕБЕ.

«Сказал безумец В СЕРДЦЕ СВОЕМ: нет Бога». Или, ещё хуже, приспособит Истину, как старуха золотую рыбку, «служить на посылках», что давно пытается провернуть международная Вампирия.

Кто из них «ведает, что творит», получит больше осуждения, чем наивные строители Иосифова царства, распевавшие:

Если любишь и веришь;

Если цели ясны,

Океаны измеришь,

Долетишь до луны.

И когда б меня спросили:

— Где живёшь ты? Назови,

Я б сказал: —

Проспект счастливых

В светлом городе любви!

Или:

Я друзей соберу, —

Пусть берут всё, что есть в рюкзаке,

И опять я в пути налегке.

Или:

С пути ты собьёшься, и некому руку

Тебе протянуть, ты слабеешь в борьбе,

Но сердце хорошего, верного друга

Укажет дорогу тебе.

Или:

На прощанье небес синевою,

Чистотою студёной воды,

Голубою заветной полярной звездою

Поклялись в нашей верности мы.

Или:

То, что ждёт в коммунизме нас

Сердце видит раньше глаз.

«Других писателей» у Иосифа не было, порой приходилось ему самому мастерить «новых людей» из полена. Что толку было проповедовать циничной своей интеллигенции, что она должна по Замыслу служить эмоционально-многоцветной радугой между Небом и землёй? Радугой по имени Красота, Вдохновение, Добро… Воздействовать на разум и сердце, когда молчат дух и благодать…

Большинство понимало лишь кнут и пряник. Но и этих Иосиф заставил работать на Дело. Если не на Небо, то хотя бы против Вампирии. Шла смертельная схватка с самим князем тьмы, иногда его же методами; катилось колесо, девятый вал истории, сметающий и крушащий всё и вся. То была волна гнева Божия, ибо без Его Воли «и волос с головы не упадет». И погибшие безвинно получат свой венец в Царстве. Но кто, кроме самого Творца, может определить эту вину каждого в мире, где всё взаимосвязано? Где «нам не дано предугадать» и дети порой искупают вину отцов и дедов…

«Несправедливо…» — скажет кто-то. Но сам Спаситель показал нам этот единственный путь избавления, омовения от греха безвинной Своей Кровью, без чего нет преображения, а следовательно и Пути в Царствие.

Шла смертельная схватка за судьбу первой в мире Антивампирии, православного по духу отечества, несмотря на все «измы». Великой земли Российской. И назовите мне хотя бы один опус, за исключением разве что Емельяна Ярославского да нескольких откровенно богоборческих книжонок, которые сам Иосиф презрительно назвал «мукулатурой», который ты, АГ, мог бы предъявить на Суде как «хулу на Духа» — единственное непрощаемое?..

— Есть кое-что, есть, — проворчал АГ.

— Я говорю, разумеется, не о качестве «соцарта», где было много всякого, всевозможной конъюнктуры от кнута и пряника, я говорю о сути — какие первичные продукты, доброкачественные или отравленные заложил автор в основу блюда? Иосиф это всегда прозревал, чего нельзя сказать об его чрезмерно услужливых цензорах…

Были Горький, Алексей Толстой, Шолохов, Фадеев, Маяковский, Пастернак. Прекрасные фильмы, музыка, театр, балет, живопись, скульптура, архитектура — и всё это если не всегда несло высоту Духа /что от Бога/, то, благодаря цензуре, хотя бы воевало на нашей стороне.

«С кем вы, мастера культуры?»

— Лакировка, враньё, — прошипел АГ.

— Повторяю, сын тьмы, что метод соцреализма — попытка моделировать, преобразовывать действительность. Выдавать «желаемое за действительное» в хорошем смысле слова. Роман, балет, поэма, фильм — не статистический или бухгалтерский отчёт, где грех фантазировать… Мечта, откровение, прорыв в будущее на уровне интуиции или наёмного труда — какая разница! Главное — копать клад в нужном месте. Пусть мечты эти чаще всего бледные, неубедительные, но они звали в Небо, а не в яму. И худо-бедно, до сих пор поются, читаются и смотрятся.

Слово шло впереди событий, было во многом зачинателем всяких там движений. Героям, пусть вымышленным, подражали… «Слово — полководец человечьей силы…» В конце концов, с точки зрения таких «критиков и реалистов», весь Замысел Творца о богочеловечестве — утопия, ибо заложенная в каждом идея осуществляется далеко не полностью нашей свободной грешной волей. Именно Слово нас зовёт, поднимает с колен, даёт силы на восхождение.


БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА:

1938 г. Избран членом Президиума Верховного Совета СССР. Выступление с речью перед участниками Первого Всесоюзного совещания работников высшей школы. Книга «Краткий курс ВКПб» «печатается в «Правде». Проводит совещание руководящих работников металлургических заводов.

1939 г. Руководство работой 18 съезда ВКПб. Избран председателем комиссии по изменению программы партии. Избран членом ЦК, секретарём ЦК, членом Политбюро и Оргбюро ЦК. Избран почётным членом Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук. Избран почётным членом академии наук СССР.

«В Советском Союзе существует правящая иерархия, строго централизованная и совершенно независимая от так называемых Советов и народа. Подбор идёт сверху вниз. Сталин имеет в своих руках власть абсолютного самодержца. Он подбирает себе Центральный Комитет партии, который он затем истребляет в промежутке между двумя съездами партии Советов. Съезды созываются тогда, когда Сталину и его клике необходимо санкционировать свершившийся факт. Бюрократия располагает огромными доходами не столько в денежном, сколько в натуральном виде: прекрасные здания, автомобили, дачи, лучшие предметы употребления со всех сторон страны. Верхний слой бюрократии живёт так, как крупная буржуазия капиталистических стран, провинциальная бюрократия и низшие слои столичной живут, как мелкая буржуазия. Бюрократия создаёт вокруг себя опору в виде рабочей аристократии; как герои труда, орденоносцы и пр., все они пользуются привилегиями за свою верность бюрократии, центральной или местной. Все они пользуются заслуженной ненавистью народа». /Лев Троцкий/


* * *

«Мы вынуждены наскоро, буквально на ходу переучивать совершенно неквалифицированных людей и подготавливать из них квалифицированных, на удовлетворение хотя бы минимальных потребностей наших предприятий».

«Школы начального обучения в текущем году охватывают 11638 тысяч учащихся. Процент грамотности по СССР доведён до 62 процентов. Главное теперь перейти на обязательное первоначальное обучение. Я говорю «главное», так как такой переход означал бы решающий шаг в деле культурной революции». /И. Сталин/

Свидетельствует В. Корнев:

«Классы у нас были большие, человек по сорок, но приходили далеко не все. Часто детишки болели, особенно малярией. У многих не было теплой одежды, в морозы приходилось оставаться дома. Другие сидели с младшими, когда родители работали. Для начальных классов выдавали бесплатные завтраки в рабочей столовой, куда водили на большой перемене. Завтраки были маленькие, а аппетиты большие. Для некоторых эти завтраки служили и обедом, и ужином. Шёл голодный 1934 год вслед за голодным 1933-м». В 1939 году показатели грамотности в Советском Союзе достигли 87 процентов — наивысшего в мире.

«Вспоминая и обдумывая школьные годы, не могу не поймать себя на мысли, что всё в нашей школе было хорошо и правильно. Не было тогда спортивных залов, лабораторий, дорогого оборудования, но была Школа с большой буквы, которая в трудные годы в здоровой жизнеутверждающей атмосфере учила наше поколение труду, добру, патриотизму, И были люди, бескорыстно отдававшие этот свой труд, талант, любовь, жизнь. Большое спасибо вам за это! Едва ли не самая крепкая, неприступная оборона, о которую разбилось фашистское нашествие, была проложена вами, самыми мирными, самыми скромными людьми на Земле — нашими учителями». / В. Корнев/

«В целом СССР по объёму промышленного производства, по техническому оснащению вновь построенных предприятий вышел на первое место в Европе и на второе место в мире. Мощная база обороны страны была создана. «/Маршал Жуков/

«Спасение челюскинцев показало, что в любой момент вся наша страна поднимется на защиту, когда это нужно будет, и что многих и многих героев сможет она дать. Спасение челюскинцев показало, насколько мы можем рассчитывать на собственные силы…» /В. Куйбышев/

«Поезд мчался как бы по аллее цветов» /оператор Н. Вихирев о встрече челюскинцев/.

«В 1934 году в СССР побывал французский художник А. Марке. По возвращении в Париж, на расспросы он ответил:

«А мне понравилось. Подумайте — большое государство, где деньги не решают судьбы человека! Разве это не замечательно?.». /В. Корнев/

«В 1935 году был утверждён генеральный план реконструкции Москвы. Ни один из крупных городов земли не знал такого великого обновления. По этому плану сносились целые районы старой застройки и возводились новые проспекты, мосты, уникальные здания. Центр города, улица Горького, Садовое кольцо, набережные перестраивались заново… при этом некоторые здания перемещали целиком, без разборки, Около 60 километров набережных рек Москвы и Яузы покрыли гранитом… Был тогда у строителей лозунг «Строим на века!» Всего за два года было построено 10 мостов, в том числе Крымский, Москворецкий, Новый Каменный, Краснохолмский и другие. Построены: театр Красной Армии, концертный зал им. Чайковского, библиотека им. Ленина, стадион «Динамо», здание Дома Правительства, гостиница «Москва». Построены 400 школ, более 400 детских садов и ясель, новые больницы, родильные дома, дома пионеров, фабрики-кухни, хлебозаводы-автоматы. Прекрасные общественные здания были построены в столицах Союзных Республик и других городах.

В то же время строилась и благоустраивалась столица Пионерской Республики — Артек в Крыму… Народ отдавал самое лучшее детям. По всей стране в самых красивых местах строили тысячи пионерских лагерей. /В. Корнев/ «Я в Москве. Я никак не могу поверить: я в Москве. Вы не знаете, насколько остро я ощущал вину перед русским народом, чудесно строящим новую жизнь…» /А. И. Куприн по возвращении на Родину/.

О московском метро:

«Впечатление такое, что находишься в хрустальном дворце, озарённом солнцем, а не глубоко под землёй».

«Противоположность мировоззрений, которая отделяла оба государства друг от друга, не уменьшилась в результате заключения ими договора 1939 года. Советский Союз оставался в глазах Гитлера идеологическим врагом Германии». / Немецкий Генерал К. Типельскирх/


* * *

Она подходила все ближе, постепенно погружаясь в картину, как в сон.

Пробуждение — нежданные слезы. Они текли за уши, в уголки губ, за ворот, горячие и неудержимые, откуда-то из самых сокровенных глубин её «Я».

Иоанна отошла к окну. Параллельные потоки машин и прохожих, серенькое промозглое питерское небо, донесшийся невесть откуда огуречный запах корюшки понемногу успокоили. Она подвинула к картине единственный в комнате стул, села, упершись локтями в колени, стиснув ладонями горящие щёки и смотрела, смотрела…

Вагон электрички, сидящий спиной мужчина, похожий этой самой спиной на Ганю. За окном в синеющих сумерках отражается противоположная часть пустого вагона и женский лик, как если бы женщина сидела напротив и отражалась в стекле. Но на скамье никого нет, кроме раскрашенной лошадки из папье-маше с льняной гривой.

Вот и всё. Центром картины был этот неизвестно откуда взявшийся женский лик за окном, таинственно-прекрасное видение, мираж, пронизанный каким-то трепетным светом. Не лицо, а именно лик. И всё же это было несомненно лицо её, Иоанны, с поразительно переданным портретным сходством и вместе с тем как бы условное, без возраста, с летящими в синие сумерки волосами, перехваченными не голубым кольцом из пластмассы, а старинным витым шнуром. С удивлённо приоткрытым детским ртом — Денис всегда подшучивал: «Закрой, ворона влетит», с огромными глазами, будто впитавшими в себя и синеву сумерек за окном, и недавнюю зелень едва различимого в сумерках хвойного леса, — они смотрели как бы из самой вечности в трогательно-безнадёжном порыве догнать, обрести плоть, воссоединиться с летящим в ином измерении миром. Обречённые на вечную разлуку по ту сторону бытия.

Иоанна не смогла бы сказать, нравится ли ей картина. В живописи она себя справедливо считала полным профаном, никогда на эту тему не разглагольствовала, на выставках просто ходила молча и смотрела, совершенно непредсказуемо отдавая предпочтение работам, казалось бы, самых разных направлений и степеней таланта. Грубоватые, нарочито небрежные мазки, обозначающие Ганину спину, кусок скамьи, лошадку из папье-маше — такая манера её обычно отпугивала. На призывы друзей «разобраться, изучить, проникнуться и врубиться» Яна отвечала, что любая область знаний, культуры, или даже просто какого-либо ремесла окажется необычайно интересной, если её «изучить и проникнуться», будь то высшая математика, всякие там эксперименты в искусстве и науке, пчеловодство или искусство высшего пилотажа в авиации, — но где взять на всё это время, товарищи?

Однако здесь мрачная, тяжеловесная структура картины как бы подчёркивала идеально-призрачную красоту видения за окном.

Неяна с лицом Яны. Казалось, черты её, как маска, как переводная картинка приложены к лику той, другой, от которой остались лишь глаза. Именно эти глаза, их непередаваемое выражение вызвали у Яны неудержимые слезы. Что она оплакивала? Кого? Себя? Ту, другую? Или их обеих?..

Заворочался в замке ключ. Яна вскочила, оттолкнув ногой к стене стул, будто её застали за чем-то постыдным. Стул с грохотом упал. Мысль, что заметят её сходство с той, за вагонным стеклом, и будут сравнивать, была невыносимой.

Вошедший Илья Ильич подозрительно оглядел комнату, лежащий на боку стул, прячущую лицо зарёванную Иоанну и объявил, что звонил Игнатий, что он сейчас приедет и просил подождать, но ждать лучше внизу, потому что Дарёнов, конечно, герой, но зачем же стулья ломать?

Снова затяжной прыжок, пока в директорском кабинете среди вымпелов, стенгазет и спортинвентаря не материализовался вдруг Ганя в распахнутой короткой дублёнке, без шапки, с тающими снежинками в цыганской гриве — из затяжного прыжка, как и она. Он молча сжал её руку, и парашют над ними раскрылся, и сразу стало легко и спокойно, и снова поразило Иоанну это дивное ощущение их глубинной нераздельности, отвергающей все атрибуты обычной любовной игры-войны во имя соединения, нарастающей мучительной жажды — одновременно господства и рабства.

Их парашют раскрылся и парил в небесах высоко над миром, и пока Илья Ильич обсуждал с Ганей какие-то текущие дела, а Яна ждала конца их разговора, изучая фотогазету со спортивными достижениями клуба, она всё время чувствовала спиной его взгляд и знала, что он не слышит ни слова из того, что втолковывает ему Илья Ильич. И что он знает, что и она ничего не видит, кроме его взгляда. Парашют нёс их неведомо куда, и с этим ничего нельзя было поделать — в упоительной подлинности этого полета не было места ни страху, ни игре, ни рассуждениям, ни даже косметике, к которой Яна за весь тот день так ни разу и не прикоснётся. Хотя и убедилась, проходя мимо зеркала, что похожа на мокрую курицу.

— Иоанне не нравятся мои картины, — услышала она, — она любит Левитана и «Девочку с персиками», музыку Вивальди и коммерческий кинематограф с хэппи-эндом.

Это означало, что Ганя освободился. Забавно, что насчёт неё он был недалёк от истины. Илья Ильич усомнился:

— Не может быть. Свидетельствую, она от восторга сломала стул.

— От негодования, Илюха, — сказал Ганя, вставая.

— Господи, Иоанна, что же вам могло не понравиться?

— Стул, — сказала Яна.

Это было, пожалуй, единственное их в этот день упоминание о выставке, включая и причину её приезда. Первое время они вообще не говорили ни о чём, хотя шли пешком от клуба до центра. Рука об руку, как влюблённые подростки. Разве что те бывают счастливы обычно предвкушением ещё большего, для них же это состояние счастья было абсолютным и предельным, уже где-то на грани невозможного. Так же будут они бродить спустя годы по лужинскому лесу, пожираемые комарами, пока тропинки не сотрёт полностью тьма, а единственным ориентиром станет далёкий хор лужинских собак.

А пока — коробки новостроек, постепенно сменяющиеся умирающими особнячками питерских окраин, хлюпающие снежной кашей тротуары, регулируемые и нерегулируемые перекрёстки, такая же снежная каша из-под колёс, плывущие мимо силуэты прохожих, будто по снежному экрану, плывущее мимо пространство и время, где единственная реальность — снежинки в Ганиных волосах, тепло его руки сквозь кожу перчатки и иногда мгновенное, как черкнувшая в ночи золотая звезда, касание его взгляда.

Потом они обедали в каком-то то ли кафе, то ли ресторане, и как-то само собой подразумевалось, что им нельзя ни к нему домой, ни в места, где их знают, ни куда бы то ни было, что у каждого из них своя жизнь, но то, что с ними происходит, не имеет к этой жизни никакого отношения. Вновь эта как бы надмирность их сближения не давала возможности осознать, что же, в конце концов, происходит. Моя руки в туалетной комнате этого то ли кафе, то ли ресторана, почему нельзя взять, например, и подкрасить губы, как она сделала бы в любой другой ситуации? Почему нельзя болтать с Ганей о том, о сём? Почему вообще стало нельзя, что всегда было можно?

Впоследствии она не могла вспомнить, что они ели, и ели ли вообще что-нибудь — наверное, ели, не сидеть же они пришли вот так, напротив друг друга на горе официанту! А ей только и запомнилось, что официанта звали Олегом. Прямо перед ней светилось лицо Гани, неправдоподобно прекрасное и совершенное, совсем рядом, на расстоянии протянутой руки. Она знала, что нельзя смотреть всё время, заставляла себя отводить глаза и смотрела снова, зная, что и сама сейчас так же светится от этого превышающего человеческие силы счастья — видеть на расстоянии протянутой руки светящийся, будто из самой вечности, Ганин лик, ощущать каждой клеткой неодолимое притяжение таинственной тёмно-янтарной глубины его глаз.

Яна вспомнила, что он не пьёт, и тоже наотрез отказалась; зато они выпили очень много кофе, тогда-то и началась, кажется, их обоюдная исповедь, которая продолжалась и потом, во время их бесконечного кружения по городу, по каким-то скверам, скамейкам, кладбищам и кафе-мороженым. Всё, что лежало годами на самом дне души и предназначалось только для личного пользования, было вытряхнуто и свалено к ногам Гани. С ним исключалась просто болтовня о том, о сём, любая игра и фальшь. Всё, что она прежде рассказывала другим. Произошёл безошибочный мгновенный отсев, который выяснил, что существуют две Иоанны. Та, что кружила по городу с Ганей, была, возможно, даже хуже той, оставшейся по ту сторону бытия, и не разобраться, какая же из них истинная — та, что лжёт, или та, что говорит правду. Правда лежала на дне колодца, там была грязь и всякие посторонние предметы и, возможно, золотые монеты на дне. Она торопливо наполняла внизу вёдра, боясь, что не успеет, а Ганя терпеливо вытаскивал ведро за ведром. Если бы он разжал руку, ведро, нагруженное грязью со дна души, убило бы её, стоящую внизу. Это была бы смерть. Но Ганя не уходил, он слушал, слушал, и, как ей казалось, не проронил ни слова. Но, когда они сидели в вокзальном ресторане, ожидая, когда объявят посадку на её поезд, она уже тоже знала о нём всё, и это, конечно же, тоже было чудом, потому что она могла бы поклясться, что говорила лишь она. И по мере того как очищался колодец и тайное становилось явным, и золотисто-янтарный свет Ганиных глаз проникал всё глубже, пока не достиг самого дна её души, коснулся чего-то, ей самой неведомого, какой-то глубинной тайны её «Я», мгновение опять остановилось. Оно останавливалось всякий раз, когда Ганя поднимал голову от невесть какой по счёту чашки с эмблемой МПС или пепельницы МПС, куда он стряхивал пепел невесть какой по счёту сигареты. И тёплые золотисто-янтарные отблески, скользнув по её душе, снова гасли, когда его волосы, как пиратская повязка, обрушивались на лоб, закрыв пол-лица — тяжёлые влажные пряди, впитавшие тысячи растаявших снежинок того дня.


ИГНАТИЙ

Жил-был Ганя, баловень судьбы, номенклатурный мальчик. Сын ответственного партработника из большого уральского города — папы с персональным шофёром, регулярными командировками и вызовами в Москву, спецраспределителями и прочими номенклатурными благами. Папа, кстати, был убеждённым аскетом, фанатом «летящего вперёд паровоза». Пусть меняются машинисты, ошибаются, прут на красный свет, давят отдельных граждан, а то и целые народы — не становись на рельсы! Рельсы проложены правильно, остановка только в коммуне и «иного нет у нас пути». А в случае чего и винтовка в руках имеется.

Этому летящему к светлому будущему локомотиву отец и молился, это был смысл его жизни, за который сражался в гражданку дед, а потом и он вкалывал, голодал, проливал кровь уже на второй мировой, и опять строил, руководил, не спал ночами — иногда на работе, иногда дома, ожидая ареста. Отец бы, наверное, предпочёл сам быть раздавленным этим локомотивом, чем потерять в него веру. Лиши его этой веры, отец бы, наверное, застрелился. Потом настал конец восьмидесятых, времена разоблачения, когда бывшие единоверцы стали поклоняться уже не цели, не светлому будущему, даже не локомотиву, а самим рельсам, которые якобы были когда-то проложены правильно, но полоумные злодеи и маразматики-машинисты умудрились каким-то образом угнать с них паровоз, разъезжая по окрестным полям и деревням, давя массу народа и вообще творя уйму бед. А теперь весь смысл в том, чтоб вернуть его на рельсы. Цели, правда, уже не видно, но рельсы-то правильные!

Их будет искренне жаль, оставшихся в конце восьмидесятых и позже растерянно стоять на рельсах, по которым промчалась их жизнь, и мучительно размышлять — куда же они всё-таки приехали? Или по инерции одиноко бредущих вперёд по шпалам, уже без пущенного под откос паровоза. Брести, пока хватит сил…

Но тогда, в конце пятидесятых, отец был на коне, а вечно во всём сомневающийся Ганя пробовал дискуссировать. Но тот обрезал:

— Вот сдам тебя, контру, куда следует!

В шутку, конечно. А мать пугалась.

— Молчи, Ганечка. Думай, как хочешь, только молчи.

Отец тоже считал, что каждый имеет право думать. Но молча. Верь себе пожалуйста хоть в марсиан, но с рельсов сойди и не мешай правильному движению.

— Почему ты считаешь, что оно правильное?

— Потому что верю. А во что ты-то веришь? — огрызался отец. — В корыто с икрой? В мешок золота? В капитализм? Что там хорошего, в их капитализме? Изобилие!.. Ну представь — всё твоё. Заходи в любой магазин, покупай что хочешь и сколько хочешь. Ну обожрёшься икрой, а дальше что?

— А в светлом твоём будущем разве не так? Каждому по потребностям. Мало ли у кого какие потребности! А если я обжора?

— Моё будущее, сын, светлое, а не сытое, — отец молитвенно поднимал палец, — светлое!..

— Ты хоть знаешь, что это такое? Это же, папуля, абстракция. Прекрасный мираж.

— Лучше уж верить в прекрасный мираж, чем в корыто.

— Ты, бать, как Пушкин. «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман».

С этого, пожалуй всё и началось. С необходимости достойно ответить отцу и самому себе.

Куда идти? Какую цель поставить вместо «мечты прекрасной, ещё не ясной», обильно политой потом и кровью нескольких поколений?

Итак, «наш паровоз вперёд лети». Если не в коммуну, то куда?

Ганя с удивлением обнаружил, что современное человечество над этим не очень-то задумывается. Никто не хочет, естественно, глобальных катастроф, атомных или экологических, ну а вообще-то едем и едем… Некоторые ещё верят в прогресс, хотя с развитием цивилизации вероятность полететь под атомный, экологический или прочий откос весьма возрастает. Другие с удовольствием повернули бы паровоз назад и строят насчёт этого всякие радужные планы, ну а большинство просто едет в неизвестном направлении, зная лишь одно — рано или поздно из поезда тебя выкинут. Навсегда. А он помчится себе дальше, поезд смертников. Над каждым тяготеет смертный приговор, уже сотни поколений сменили друг друга, и ни сбежать, ни спрятаться. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. А пассажиры стараются вести себя так, будто им ехать вечно. Поудобнее устраиваются в купе, меняют коврики, занавесочки, знакомятся, рожают детей — чтоб потомство заняло твоё купе, когда выкинут тебя самого. Своеобразная иллюзия бессмертия! Детей, в свою очередь, заменят внуки, внуков — правнуки… Бедное человечество! Поезд жизни, ставший поездом смерти. Мёртвых, уже сошедших, в сотни раз больше, чем живых. Да и они, живущие, приговорены. Вот шаги проводника — за кем-то пришли. Не за тобой ли? Пир во время чумы. Едят, пьют, веселятся, играют в карты, в шахматы, собирают спичечные этикетки, набивают чемоданы, хотя на выход здесь требуют «без вещичек». А иные строят трогательные планы переустройства купе, своего вагона или даже всего поезда. Или вагон идёт войной на вагон, купе на купе, полка на полку во имя счастья будущих пассажиров. Досрочно летят под откос миллионы жизней, а поезд мчится себе дальше. И эти самые безумные пассажиры весело забивают козла на чемоданах прекраснодушных мечтателей.

Вот такая невесёлая картина открылась юному Гане после долгих размышлений о смысле жизни. Получалось, что всякая конкретная жизненная цель оборачивается величайшей несправедливостью и бессмыслицей. Самоутвердись и исчезни. Потратить жизнь, чтобы облагодетельствовать будущих пассажиров и освободить им место. Красиво! Но они-то тоже смертны! Эти будущие пассажиры. Всё человечество состоит из смертных, значит, жизнь твоя посвящена смерти. А если кто-то из людей и достигнет бессмертия — разве справедливо бессмертие на костях миллионов?

Ладно, возьмём общество потребления. Самый идеальный вариант — отдаю по способностям, получаю по потребностям. Могут быть, конечно, самые ужасные потребности, да и способности тоже… Жить, чтобы жить. Ешь, пей, веселись, рожай, ходи в театр или там на бега… Оставь после себя гору пустых бутылок, стоптанных башмаков, грязных стаканов, прожженных сигаретой простыней…

Ну а если крайности отбросить… Заходи в поезд, садись на своё место, веди себя прилично, занимайся, чем хочешь, только не мешай другим пассажирам, уступай дамам и старикам нижние полки, не кури в вагоне. Перед тем, как уйти навсегда, сдай проводнику постельное бельё и выключи свет.

Всё в любом случае оканчивалось нулём. Смысла в жизни не было.

Да, именно в Светлое будущее верил отец в душе. Не в экономическое изобилие и не в политические права, а в некую прекрасную сказку, грядущий рай на земле, в котором непременно найдётся место и ему, Петру Дарёнову. Потому это и была абстракция, потому-то отец и тысячи других его единоверцев не смогли бы объяснить, что конкретно подразумевают под Светлым Будущим, но здесь соединились извечная русская, да и не только русская мечта о свете и бессмертии. Ёмкое слово «Свет», соединившее в себе понятия Истины, Праведности, Добра и Красоты и слово «Будущее», обещающее этот Свет всем, живым и мертвым. Никакая конкретная земная цель ничего подобного не сулила. Это была наивная детская вера, новая религия, заменившая отнятого Бога.

Не набитое брюхо, не вседозволенность и вседоступность — отец был аскетом, сторонником жёсткого воспитания и твёрдой власти. Он жаждал этой железной непогрешимой руки, заменяющей опять-таки Бога, которой можно по-детски слепо довериться, и лишь подбрасывать угли в топку ведомого ею паровоза. Обычный земной человек для этой цели не годился. Нужен был сверхчеловек, которому они и поверили.

После смерти сверхчеловека его роль отчасти заменила идея непогрешимого и всеблагого государства. Всё это воистину было опиумом для сбившейся с пути, страдающей народной души. Опиумом для тех, которым удалось не спиться и не потонуть в обывательской трясине. Для тех, у кого вызывали тоску, по выражению Лермонтова, «скучные песни земли», сводящие роль человека к роли травы, выросшей на навозе предшествующих урожаев и призванной лишь удобрить собой последующие.

Это Ганя по-настоящему поймёт потом, а тогда он так и не нашёл, что ответить отцу. Возможность наслаждаться жизнью даже в самом комфортабельном поезде смертников, когда вокруг пустеют купе и в любую погоду могут придти за тобой, представлялась ему весьма сомнительной. Жизнь — шутка, не только «пустая и глупая», но и трагическая, — к такому выводу пришёл юный Ганя. Но есть в ней избранники судьбы, — думал Ганя. — Которым не надо погрязать в суете, химерах или пьянстве, чтобы избавиться от ужаса жизни. Наделённые даром творчества. Только в творческом вдохновении человек может вырваться из давящего житейского тупика и улететь к звёздам. И он — этот избранник. Он не помнил, когда начал рисовать, казалось, рисовал всегда — на дверях, окнах, обоях. Пальцами, карандашами, углём, мелом, украденной у мамы губной помадой или куском свёклы из винегрета. Что-то поражало его, он хватал, что попадётся под руку, и рисовал. Ему удавалось двумя-тремя линиями или цветовым мазком схватить самое главное. Ганя ещё ходил в детсад, когда его посланная в Москву на конкурс детского творчества акварель «Печка» получила премию. Коричневый прямоугольник в оранжево-красной рамке, обозначающей гудящее за дверцей пламя.

Сначала Ганины кисти просто пели, как птицы на ветках. О красоте мира, природы, человеческого тела, женских лиц и о содержащейся в этой красоте тайне. Его первые портреты, пейзажи, натюрморты напоминали чуть приоткрытые шкатулки с драгоценностями, где под неброской росписью крышки скрывается истинная красота, таинственная и недоступная. Он тогда увлекался спортом /летом — байдарка, зимой — горные лыжи /, лихо отплясывал рок-н-ролл, увязывался на улице за красивыми девчонками и взрослыми дамами, не раз бывал бит, сам бил, и рисовал, рисовал… Всё, вроде бы, шло, как надо. Отца неизвестно откуда взявшееся дарование сына и радовало, и страшило — опасался богемы. Богему Дарёнов Пётр Михайлович представлял в виде Любови Орловой из «Цирка», лихо отбивающей чечётку на пушке в трико из какой-то рыбьей чешуи. Однако, когда Ганины работы выставили среди прочих в музее подарков Сталину, напечатали в «Пионерской Правде» и даже послали куда-то за рубеж, отец стал постепенно склоняться к уговорам матери отпустить Ганю учиться в Ленинград, где проживала сестра отца, старая дева и тоже «номенклатура», и была бы счастлива поселить у себя одарённого племянника.

После смерти вождя отец окончательно сдался — ему было не до сына. Физическая кончина своего бога потрясла его гораздо больше, чем развенчания двадцатого съезда. Отец тогда похудел, ушёл в себя. Интересно, что именно Сталин, а не Ленин был человекобогом Петра Дарёнова.

Итак, в середине пятидесятых Ганя оказался в Ленинграде.

Загрузка...