XXIV

Пользуясь временно наступившим затишьем и отдыхом, Доман начал приготовляться к свадьбе. Ему хотелось устроить ее на славу, к тому же и старик, Милин отец, выдавая дочь за богатого кмета, не прочь был похвастать, что в состоянии угостить даже большое количество званых гостей.

Доман начал с того, что блистательно разодевшись, в сопровождении слуг в праздничных нарядах, ездил от одного двора к другому, приглашая дружков.

По дороге, когда он очутился перед Вишевой хижиной, — сердце у него сжалось невольно, — вспомнилась Дива.

Людека не было дома: он со своими людьми поспешил за Добеком; младший брат один остался хозяйничать.

Остановившись у ворот, Доман протянул руку хозяину.

— Я женюсь, — проговорил Доман, — не откажите быть дружкой моим…

— Охотно, — отвечал молодой человек. — Радуюсь, что вам, наконец, удалось забыть нашу сестру.

Доман пристально посмотрел на него и как-то невесело засмеялся.

— Не думайте, — продолжал он, — чтобы я мог где-нибудь найти такую, как ваша… Просто увлекся наружностью… Невеста моя молода и красива!.. Я беру в жены дочь Мирша, что под Ледницей живет… Какое мне дело, богата она или бедна!.. Глаза у нее такие смеющиеся, авось развеселят и меня… Теперь я что-то мрачно смотрю на людей… Вот, садитесь на лошадь… Поедемте вместе, будьте братом моим… Пускай все знают, что я мстить не намерен и что мы по-прежнему остались друзьями.

Они протянули друг другу руки, с минуту еще поболтали, и Доман уехал… В Вишевой хижине новая весть эта порядком-таки удивила женщин. Живя, стоявшая тогда у огня, вспыхнула вся, опустивши глаза. Она, быть может, втайне мечтала, что Доман возьмет ее. С тех пор как не стало матери и отца, дома все ей опостылело… Жены братьев мало оказывали ей уважения, братья же ни во что не вступались… Она с радостью вышла бы за Домана, но увы, — он другую брал. Видно, судьба уж такая…

Мирш совсем позабыл о своих горшках среди свадебной суетни. Дочь не давала ему ни минуты покоя, столько всяких вещей и безделок ей от него было нужно. Мирш ничего не жалел.

Мед давно уж был приготовлен; теперь как раз заварили пиво, и хмель в него сыпали щедрой рукой. Старая песня, вспоминая о нем, говорила, что хмель-шалун "из девиц делал замужних женщин"; потому-то на свадебных пирах его столько и требуется.

Баранов, козлят, кабанов — всего запасено было в изобилии. Сухая просеянная мука стояла наготове.

Как-то однажды в дверях показалась Яруха. Мирш был у своей печи над озером. Старуха, должно быть, с умыслом выбрала именно то время, когда знала, что может Милю застать одну. Она уставилась на красавицу и при этом так улыбнулась, что лицо ее стало похоже на гриб, после того как его раздавили ногой.

— А что, Миля? — начала она. — Теперь ведь не скажешь, что Яруха все врет? Так ли, аль нет? Иль мое зелье не действует?… Дай-ка мне пива, а то в горле совсем пересохло…

Миля покраснела, как маков цвет, и побежала за пивом. Старуха меж тем присела на корточках у дверей, мешок свой на полу положила, вынула из него ломоть хлеба и с видимым удовольствием приняла из рук проворной красавицы любимый напиток.

— Вот видишь, — шептала старуха, — дала я тебе жупана, теперь госпожой будешь… А если б не я, да не зелье… ого!., иль никогда бы тому не бывать, иль уж, наверно, не скоро… А ты-то помни, что старые бабы и молодицам подчас нужны бывают… Ворожить, притянуть, оттолкнуть… Мы все это можем… Он будет тебя, конечно, любить, ну, а если у него окромя тебя и другие найдутся, все они будут твоими служанками. У богатых людей женщин не сосчитать, да тебе-то какое до этого дело?…

Миля, вспыхнув, закрыла лицо руками.

Теперь, когда она была у желанной цели, ею овладело какое-то беспокойство, чего-то она боялась. Так ведь легко досталось ей все! Невольный страх заползал в грудь красавицы.

Яруха тем временем тянула пиво да головой потряхивала, не дожидаясь ответа. Осушив кубок, старуха подала его Миле, которая, снова наполнив его, возвратила Ярухе. Ведьма залпом проглотила напиток.

— В честь Триглова, Миля, — проговорила старуха, — дай еще третий кубок… Тогда и отправлюсь в дорогу. Ноги вот у меня что-то слабнуть начали… Волей-неволей приходится пить сперва на одну ногу, потом на другую, да и на руку, которая держит палку, потому она, все равно, что третья нога…

Яруха, смеясь, затянула веселую песню.

— О! О! Что это они здесь натворили, что натворили на белом свете! — вдруг заговорила она печальным голосом. — Князь и белая княгиня… оба… пошли к отцам без костра, без поминок! А мне их жаль… У столба теперь никого нет! Лишь трава там растет, ничего-то больше!.. Княгиня знала, что делать с травою… Носила я ей всякие зелья… Она за это два, а не то и три дня приказывала есть мне давать, да холста кусок, да сукна немного… Правда, князь иногда натравливал на меня собак, потому как он старух ненавидел, но меня ни один пес не укусит!.. Сейчас же взбесился бы… Теперь у столба — камни, пепел и уголь!.. Сороки прыгают, вороны каркают и кричат… местами кости белеют… Жаль княжеского дома, жаль!

Она выпила третий кубок и снова повеселела, поднялась было с места, но не могла устоять на ногах. Миля поддержала ее. Яруха простилась с красавицей и поплелась по дороге.

— О, зелье мое золотое! Любчик мой! — раздавался долго еще ее хриплый голос. — У тебя такое чудное свойство: князь или раб, тебе все равно, — хватаешь за сердце каждого… Ой, любчик мой, зелье мое, проси же меня на свадьбу!

Никого не спрашивая и, конечно, не получив приглашения, Яруха дала себе слово явиться на свадьбу.

Доман по обычаю прислал к Мирше сватов. Как только назначен был свадебный день, сейчас же сняли колесо с большого шеста, стоявшего перед домом, в знак того, что молодцу разрешалось увезти отсюда красавицу, если отец дает на то свое родительское согласие.

Миля выбрала себе шесть подруг, которых не постыдилась бы даже княгиня: все они были молоды, веселы и такие крали, что просто чудо!

У Домана тоже было шесть дружек: все сыновья именитых кметов, красавцы и молодцы, каких редко сыскать!..

В хижине Мирша хозяйничало теперь несметное количество женщин, все в белых одеждах. Сестра Мирша заменяла невесте мать.

Но, как это часто бывает перед свадьбой, несмотря на общее оживление, окружающее веселье — Миля, которая только о том и мечтала, как бы ей выйти замуж за кмета, чего-то вдруг загрустила и стала задумываться; так же и Доман, хотя по-прежнему находил, что суженая вполне красавица, но сам на себя сердился за то, что сердце его тянуло куда-то в другую сторону.

Ему сделалось жалко и Мили, и самого себя.

Что делать… Слова назад не возьмешь! Свадьба должна состояться, о ней уж давно всем объявлено!

Старик Мирш, не противясь судьбе, тем не менее мрачно смотрел на все хлопоты. Братья одни высказывали сомнение:

— Мы бы охотнее отдали ее за своего человека, за гончара, — говорили они. — Кто знает, какая судьба ее ожидает и сколько у него женщин?

Накануне венчального дня все было уж приготовлено. Хижина заново выбелена, пол вымыт и выметен, посыпан зеленью; у дверей повесили много венков, все горшки поставили новые. Около невесты, согласно обычаю — печальной и хмурой, вертелись ее подруги и разодетая посаженая мать, подобно названной дочери, — не веселая. В этот последний день Милю нарядили в самое тонкое полотно, облачили в самое красивое платье, на руках у нее блестели кольца, подаренные ей отцом. Девичьи косы, в последний раз заплетенные, украшали ее восхитительную головку.

В хижине с самого утра раздавались песни, ни на минуту не умолкавшие, потому что каждый час этого дня должен был быть почтен особой песнею.

Еще до прибытия жениха стали готовить тесто, из которого следовало испечь свадебный каравай. Очаг пылал ярким огнем.

Девушки окружили большой горшок, заключавший тесто, в которое всыпали семь мерок муки, белой как снег, столько же чарок золотистого меда и воды ключевой, а за каждой меркой муки или чаркой меда раздавалась новая песня, объявлявшая их значение. Под такт этих песен красавицы месили тесто, а затем принялись плясать вокруг символического горшка, после чего они начали лепить каравай. Каравай этот почитался священным, потому что его приносили в жертву богам… На нем обыкновенно изображали девичью косу, птичек, зеленые ветки, красные ягодки, молодые побеги — все эмблемы девичьей молодости, веселья, свободы, которым наступал конец в этот день; начиналась жизнь трудовая, полная слез и печалей, и одной лишь любви предоставлялось ее скрашивать и разнообразить.

Когда каравай был готов, его торжественно поднесли к очагу, чтобы он запекся; туда же кидали и выделанных из теста птичек, — это все в честь божества жизни — Живи.

По окончании описанного обряда невесту посадили на улье, покрытом платками, а подруги ее затянули печальную песню прощания; в песне описывалась вся жизнь красавицы, тоска за родным углом, за колодцем, за садиком, в котором цвели цветы, за братьями, за отцом и матерью, за золотыми весенними днями.

Пока расплетали ей косы, Миля горько плакала.

Домана еще не было; его ожидали с минуты на минуту… В отсутствие жениха брат невестин занимал его место по праву опекуна и защитника.

Уже вечерело, когда на дороге послышался топот нескольких лошадей… Подруги Милины выбежали из избы и сейчас же вернулись, ударяя в ладоши:

— Месяц едет, месяц молодой!

В этот день Доман был месяцем; шесть молодых всадников окружали счастливца, все были в пух и прах разодеты.

Несмотря на заметную бледность, жених казался красивее всех. Одежда его поражала богатством. Сидел он верхом на белой лошади с длинной гривой. Конь был покрыт красным сукном, на лбу у него блестели яркие украшения. Кушак Домана весь был унизан металлическими кольцами, на груди выделялись узорные запонки; острый меч, колпак с пером и цепочкой дополняли убранство.

Завидев невестин дом, всадники пустили лошадей своих вскачь и, примчавшись к порогу, так внезапно и шумно их осадили, что, казалось, окрестность вся задрожала.

Сначала женщины не дозволяли прибывшим входить в избу, делая вид, что принимают их за врагов и разбойников, задумавших похитить чужое добро. Они принуждены были просить, объясняться, а в конце концов дать большой выкуп. Тогда только им позволено было переступить порог. Доман привез с собой чрезвычайно много подарков и когда развязал красный платок, из него к ногам невесты посыпались такие чудные вещи, что глаза женщин заискрились. Чего-чего только не было тут? Кольца, запонки, гребни, шпильки, много серебряных денег, кушаки, разноцветные ленты. Все эти вещи можно было приобрести разве только в Винеде, куда не всякий умел находить дорогу. В числе подарков особенно выделялись: золотой кубок и какой-то сосуд из прозрачного камня, которому все не могли надивиться, так как, на первый взгляд, он казался сделанным из льда, между тем от солнца не таял.

Своими подарками жених приобрел право на первое место вблизи невесты, которое брат ее должен был ему уступить. Сейчас же после того из соседней избы вынесли праздничный каравай и зеленую свадебную ветвь, всю разукрашенную лентами, блестками, перьями. К ветке было привязано полотенце, вышитое красными нитками.

Хижина Мирша вскоре была уже битком набита народом, в числе которого виднелись два старика: гусляр и товарищ его с кобзою, приглашенные повеселить молодежь. Мирш угощал всех; братья невесты разливали пиво и мед, наготовленные в большом количестве. В избе скоро не осталось местечка незанятым. Поэтому молодежь вышла плясать на дворе, а на крыльце устроились гусляр со своим спутником.

Песни следовали за песнями почти без перерыва.

Доман сидел рядом со своей невестой, любуясь ее красотой, а она все как будто чего-то боялась… Сердце у нее крепко, крепко билось в груди. А ведь в те дни, когда она лишь о том мечтала, как бы, обернувшись птичкой, улететь в широкую даль, о подобном чувстве она и понятия не имела! Откуда же являлось теперь это предчувствие, эта боязнь?…

Доман рассеянно вертел в руках кушак, молчал, делая вид, что улыбается, но где его мысли блуждали, о том никому ведомо не было.

Дружки между тем пели приличные случаю песни.

Так прошла ночь. С восходом солнца все двинулись на городище, к священным дубам; старик-отец должен был там благословить новобрачных. Дружки сели на лошадей, невесту поместили в телеге, убранной красным сукном и разукрашенной цветами. Вслед за ними следовали подруги новобрачной, гости и толпа любопытных.

Под тенью старого дуба молодые по очереди обходили всех, у каждого прося благословения. Потом, взявши друг друга за руку, делились они калачом, пили из одной кружки, а на головы им падали венцы; семь раз обошли они вокруг старого дуба; и отец трижды обсыпал их зерном.

Обряд, в течение которого песни не умолкали, окончился принесением жертвы богам с целью отклонить злые чары, после чего все в прежнем порядке вернулись обратно в Миршеву хижину.

Тут сейчас же невесте расплели косу, остригли ее, а на голову прикрепили чепец. Как только этот символ замужней женщины замечен был молодой, из глаз ее полились горькие слезы… Подруги под стать затянули было грустную песню, но гусляр крепче ударил по струнам, и бойкие звуки разом изменили настроение гостей.

Началась пляска; все должны были веселиться, чтобы день этот не был предвестником дурной жизни для новобрачных. Всю ночь напролет плясали гости в Миршевой хате и на дворе; некоторые, устав, отправлялись вздремнуть на крыльцо, а оправившись, снова продолжали пить и плясать. Молодые же скрылись давно в отдельное помещение, где им постлана была свадебная постель. Хмель все более разбирал присутствующих, они и не думали расходиться.

Ранним утром, еще до восхода солнца, среди поля, вдали показалась какая-то старая женщина. Она бежала изо всех сил по направлению к хате пировавших; иногда она останавливалась, оглядывалась назад, поднимала вверх палку и кричала что-то ужасающим голосом. Смысл того, что она кричала, разобрать было невозможно, частью за дальностью расстояния, частью и потому, что в избе так шумели, что и сами пирующие едва понимали друг друга.

Женщина бежала все скорее. Наконец узнали ее: это была Яруха.

— Что с ней? — воскликнул старик Мирш. — Бежит, словно рехнувшаяся…

— Она всегда так! — смеялись другие. — Любит пиво, а хмель и распоряжается с ней по-своему… Она, чего доброго, и плясать пойдет…

Яруха между тем добежав до гостей, столпившихся в кучу, измененным от ужаса голосом крикнула:

— Спасайтесь! Бегите отсюда!.. Едет, бежит ужасный дракон! Поморцы идут! Враги недалеко… за мной следом…

Все слышали эти слова, но никто не хотел им верить.

— Стонет земля, туман идет, клубы дыма… Бегите, спасайтесь, кому жизнь дорога!.. Люди, спасайтесь!.. Поморцы идут!..

При этих словах Яруха подняла вверх обе руки и, вскрикнув, без чувств повалилась на землю.

Старый Мирш посмотрел в синюю даль и, войдя в избу, закричал:

— На коня, все на коня, кто жизнью дорожит! Яруха только что прибежала с известием, что поморцы идут на нас! Быть может, старуха с ума сошла, быть может, стадо овец она приняла за поморцев. Пусть кто-нибудь съездит, посмотрит. Пыль столбами несется вдали, это верно!

Плясавшие остановились как вкопанные, известие всех поразило. Оно произвело такое же действие, какое производит коршун на птиц, когда повиснет над ними. Более горячие головы, однако, не хотели сразу поверить. Мужчины бросились к дверям, девицы и женщины в соседнюю хату. Вместо песен послышались вопли и плач.

На шум прибежал Доман, держа за руку Милю, перепуганную и плачущую. Закрывшись руками, она причитала:

— Ой, судьба, горькая ты моя судьбина!

На дворе все как шальные бегали и кричали:

— Немцы! Кашубы! Враги!

Мужчины кинулись на луг к лошадям. Этой ничтожной горсти о защите и думать не приходилось; волей-неволей оставалось заботиться лишь о том, как бы спастись хоть бегством.

Молодой парень, которому первому удалось поймать лошадь, вскочив на нее, поскакал к ближайшему холму… Отсюда он увидел невдалеке столбы пыли, услышал топот, бряцанье оружия и сейчас же вернулся, крича, что есть мочи:

— Идут! Идут!

Все решительно растерялись. У них не было достаточно времени для того даже, чтобы сообразить, нельзя ли где-нибудь спрятаться, на остров разве, на Ледницу?… Но и здесь помеха! Ни одной лодки! Те, которые по обыкновению должны бы находиться у берега, все уже были разобраны и в эту минуту усиленно плыли от берега!

Доман побежал за своим белым конем, стоявшим в сарае. Миля следовала за мужем, ломая в отчаянии руки.

Не думая, какая судьба постигнет других, Доман схватил жену и с нею вскочил на коня; на мгновение остановившись перед хижиной, он крикнул своим:

— За мной, друзья! — и поскакал в сопровождении догонявшей его дружины.

У старого Мирша была большая яма в земле, вход в которую был известен ему одному. Он не хотел, чтобы все узнали об этом, а потому, заметив, что Доман с женой ускакал, старик сделал знак своему сыну, чтобы тот оставался. Вскоре оба отошли к стороне сарая и мгновенно исчезли. Не первый раз приходилось старику прятаться от толпы диких наездников.

Но вот топот и крики послышались ближе. Несметная толпа кашубов и поморцев стремилась к озеру с ужасной быстротой, окруженная целым облаком пыли. Иногда среди облака мелькали головы и блестящие копья.

Яруха все еще лежала на земле, точно мертвая. Хижина, где недавно перед тем шумно пировали гости, стояла теперь мрачная и пустая. Каравай лежал на столе, бочки пива и меда виднелись в разных местах. На дворе ни одной живой души, одни собаки, бегая по двору, бестолково лаяли.

Те из гостей Мирша, которым посчастливилось захватить лошадей, сломя голову скакали вдоль озера; другие дожидались врага, чтобы лишь с его появлением броситься в воду, думая тем сохранить свои силы и уйти от смертельной опасности.

Всюду царило гробовое молчание.

Старшие женщины, собравшись вместе, стояли над озером. Вдали мелькали уходящая дружина Домана и белое платье Мили, раздуваемое ветром. Уходящих изобличал столб пыли: его легко было видеть от Миршевой хижины.

Неприятель, приметив бегущих, с диким криком пустился за ними в погоню. Часть его окружила хижину, захватывая все, что в ней оставалось. Собаки — единственные сторожа, лежали убитыми близ ворот.

Стоявшие над водой побросались в нее и попрятались в камышах. Поморцы пускали в них стрелы, слышались крики, наконец, все исчезло в высокой траве.

Между тем наездники не теряли времени: они растаскивали хозяйское добро Мирша, подарки Мили, ее приданое. Так как горшков с собой унести неудобно было, то их принялись колотить. Насколько взор только мог окинуть, повсюду враги. Особенно выделялись меж ними два молодых всадника, по всему видно, начальники дикой орды. По одежде судя, их можно было принять за немцев, да и немцы же их окружали. Они соскочили с лошадей и вошли в избу. Толпа покорно раздвигалась перед ними.

Оба начальника, светло-русые, черноглазые, походили один на другого, словно родные братья. Неудивительно: они ими действительно были. Сыновья Пепелка снова собрали дружину и шли войной отомстить кметам за смерть отца и первую неудачу. За ними на толстой веревке тащили седоволосого старика с поломанными гуслями в руках. Старика где-то на дороге поймали, а немцы терпеть не могли этих слепых певцов за то, что пели они про старое, доброе время. Гусляр молчал, опустив на грудь голову, не жалуясь, не оглядываясь даже на тех, которые били его и смеялись над беззащитным.

На скамье, на которой так недавно еще сидела невеста, уселись молодые князья. Тем временем спутники их доканчивали осмотр хижины, вынося все, что хоть какую цену имело. Старшины принялись за пиво и мед, за найденные мясо и хлеб.

Старик-гусляр упал у порога, но его силой втащили в избу. Мужчина высокого роста, весь покрытый железом, с побелевшим от злости лицом и черной, густой бородой, подошел к старику, сильно ударив его по спине. Всем хотелось выведать кое-что о богатом храме, о спрятанных в нем сокровищах. Старику угрожали, что если он будет молчать, то его тут же повесят, и все-таки ничего не добились.

— Вешайте! — повторял старик.

Поморцы хотели узнать, сколько людей на острове, как удобнее пробраться к храму.

— Птицей долететь, рыбой доплыть, — отвечал старик, не пугаясь угроз.

Его расспрашивали, где в окрестности живут богатые кметы, где самые лучшие стада; но старик только кряхтел и не отвечал, разве словом презрения. Тогда его начали бить плетьми. Старик смеялся и пел в то же время, но таким страшным голосом, что даже у жестоких поморцев холод пробежал по спине!

— Ой, судьба, горькая наша судьба! — пел старик. — Веселье и могила! Готовили свадьбу, наготовили похороны! Ой, судьба! Бейте, бейте скорей, пусть душа тело покинет, скорей, наболелась она уж вдоволь! О, Лада! Купало! Помогите ей выйти из тела!

Казалось, старик не чувствовал более ударов; он приполз к ведру с водой и, наклонив его ко рту, с жадностью пил. Один из мучителей было поднял меч, но рука его, дрогнувши, опустилась.

Время от времени в хижину приводили людей, пойманных у берега, плачущих, связанных. Старшины, окружавшие молодых князей, совещались, что им теперь надлежит предпринять. Прежде всего предлагали они отдохнуть. О Леднице нечего было и думать, так как переправиться на остров не совсем-то легко, да притом же им ничего не известно о количестве воинов, защищающих храм.

На дворе раздались веселые крики:

— Ведут их! Ведут!

Толпа поморцев, пустившаяся в погоню за Доманом, вела его за собой. Доман был ранен; он сидел верхом, со связанными руками, а перед ним на лошади лежало тело молодой жены, в котором торчал меч, из-под которого кровь просачивалась по каплям. Лицо у нее было бледное, жизнь ее навсегда покинула. Доман зубами придерживал ее за рубаху, так как руками владеть не мог. Весь в крови, во многих местах изрубленный, Доман сохранял вид, как будто не чувствовал боли.

Его сейчас же стащили на землю, но он, разорвав связывавшие его веревки, пытался уйти, захватив труп своей молодой жены. Попробовали отнять у него тело Мили, но он так крепко в него вцепился, что сделать это не представлялось возможности. Доман, впрочем, сейчас же упал вместе с трупом на землю.

По лицу и одежде пленника дикари без труда догадались, что перед ними богатый владыка. К нему вышли из хижины сыновья Хвостека в сопровождении немцев, и все обступили раненого.

Один из князей наклонился над Доманом и, угрожая ему кулаком, крикнул:

— Собачье отродье! Когда разоряли наш замок, когда убивали наших, ты, конечно, был там, а, может быть, и начальствовал над этой сволочью!

От Домана требовали, чтоб он объяснил, кто стоял тогда во главе кметов, кто возбуждал их к восстанию. В противном случае ему угрожали смертью.

Доман, однако, упорно молчал и беспрестанно взглядывал на жену, труп которой покоился рядом с ним. Домана били, толкали, он все оставлял без внимания. Немцам непременно хотелось что-либо узнать от него; они ни минуты не давали ему покоя. Легко может быть, что они боялись вторичного на них нападения. Но несчастный, горем убитый муж, видимо, не желал проронить ни единого слова.

— Мы ваши князья! — крикнул младший Хвостеков сын. Только тогда поднял голову Доман и окинул дерзкого презрительным взглядом.

— Из вашего рода ни один никогда над нами княжить не будет! — сказал он. — Этого вы никогда не дождетесь! Вы наши враги, вы разбойники, не вам властвовать, подлое змеиное племя!

Доман снова умолк после этих слов. Его велели прочь увести и отошли от него. Долго немцы издевались над ним, били его, потешались, он все терпеливо сносил. Наконец, его снова связали и потащили на берег, где лежали другие.

Доман упал под Миршевой вербой. Руки у него были связаны, ноги свободны.

Вечером труп убитой Мили лежал один над водой. Доман тихонько приполз к воде, когда часовые уснули, он бросился в озеро и исчез.

Загрузка...