Лев Толстой, смятение чувств

1. Св. Августин как прототип

В сексологии было много споров о том, есть ли в действительности латентная гомосексуальность — скрытая, проявляющаяся не сразу или вовсе не проявляющаяся открыто. Такая, когда человек долго или даже всю жизнь считает себя вполне «нормальным», то есть гетеро сексуальным, тогда как в подсознании его тлеют гомосексуальные потребности, готовые в любое время привести к неожиданным эксцессам и, что еще хуже, вносящие в его жизнь непонятную для него самого напряженность и неудовлетворенность.

Нужно учесть, что в обществе гомосексуальность долго считалась позорной и неестественной слабостью. В таких условиях подавление гомосексуальных склонностей сознанием может быть очень прочным, если личность сильная, а ее требования к себе и идеалы — мирские, внушенные средой, или религиозные — очень высоки. Но в таком случае противоречия между подсознанием и сознанием создают трагическую доминанту всей жизни.

Эта трагичность окрашивала жизнь некоторых духовных вождей человечества.

Человек, которому суждено было стать Святым Августином, одним из основателей римско-католической церкви и ее догм, родился в середине IV века н. э. в Нумидии (нынешний Алжир). Благодаря его «Исповеди», мы знаем, что в молодости, поселившись в Карфагене, «где всё вокруг источало негу запретной любви», он «тянулся к ней, как мотылек к свету <…> Для меня любить и быть любимым было наслаждением, особенно если я мог наслаждаться еще и телом любимого человека. Тем самым я загрязнял родник дружбы мерзостью сладострастия. Я замутнял ее чистый поток адской похотью». Его возлюбленный юноша, с которым он наслаждался любовью почти год, внезапно заболел и умер. «Я удивлялся тому, что вместе с ним не умерли все смертные, настолько диким мне казалось то, что он умер, а я жив». Тем не менее Августин имел еще и любовницу, которая родила ему сына. Через 16 лет Августин вместе с сыном приняли христианскую веру. Сын вскоре умер, Августин же порвал все отношения со своей сожительницей, продал свое имение, роздал деньги бедным, а свой дом превратил в монастырь. Через 10 лет он был уже епископом и в последующие три десятилетия написал свои труды, ставшие основополагающим изложением католических догм, аскетизма и женоненавистничества.

Блаженный Августин осуждал любые сексуальные отношения, даже между мужем и женой. «Нет ничего на свете, писал он, — что бы более разлагающе действовало на мужскую душу, чем привлекательность женщин и телесный контакт с ними». Он считал, что «тело мужчины достойнее тела женщины подобно тому, как душа достойнее тела». Так что в своем подсознании он оставался гомосексуальным, но эта гомосексуальность, подавленная христианским мышлением, приобрела искаженную форму женоненавистничества и отказа от всякой плотской любви. Он вытравил в себе и гомосексуальную страсть, особенно возмущаясь мужчинами, которые позволяли использовать свое тело, «как женщины» (Расселл, 1996: 86–90; Августин, 1996).

Но скрытой гомосексуальность Августина была лишь во второй половине его жизни. В молодости он любил мужчин сильнее, чем женщин, любил плотски и сознавал это.

Иначе обстояло дело с другими великими искателями истины и Бога — Николаем Гоголем и Львом Николаевичем Толстым. У обоих гомосексуальные чувства сказываются, но в подавленном виде. Они никогда не вступали в плотскую связь с мужчинами.

Профессор С. Карлинский (Калифонийский университет, Беркли) собрал доказательства скрытой гомосексуальности Гоголя. За всю жизнь Гоголь не был близок ни с одной женщиной. Даже за вдохновением он обращается не к Музе, как Пушкин и другие, а к Гению («1834»). Кроме писем к матери, его огромная переписка адресована почти исключительно мужчинам. Письма к некоторым друзьям носят чрезвычайно эмоциональный и аффектированный характер — Гоголь клянется в вечной и верной любви до гроба. Критики относят это за счет стандартного стиля переписки в пору романтики и сентиментализма, но ведь ни у Жуковского, ни у Пушкина такой чувствительности в письмах нет. Опубликованные посмертно гоголевские «Ночи на вилле», где от первого лица представлены излияния в страстной любви к умирающему юноше, это на деле не художественное произведение, а личный дневник Гоголя, сохранившийся от времени, когда он ухаживал за умиравшим молодым другом князем Иосифом Виельгорским. Смерть Виельгорского была тяжелым ударом для Гоголя, хотя у него была еще одна такая привязанность — к молодому поэту Языкову, которого он уговорил жить вместе. И жили, но долгого сожительства не получилось. Языков отказался от продолжения.

На своем смертном одре Гоголь признавался врачу, что не имел в жизни ни одного полового сношения и никогда не был причастен к «самоосквернению» (то есть к мастурбации). Он был глубоко религиозным человеком и не допускал и мысли о том, что его любовь к юношам может обрести плотский характер. Но весь его быт (Гоголь очень любил красиво и модно одеваться, хорошо варил, а однажды его видели дома в женском наряде), вся его общая ориентация на общение с мужчинами и его избегание женщин свидетельствуют о том, что главный герой его «Женитьбы», убегающий почти из-под венца, это по ощущениям и чувствам сам Гоголь.

И. Н. Крамской.

Портрет Л. Н. Толстого. 1873.


Вокруг него в обществе было очень много людей, почти откровенно практиковавших гомосексуальные отношения — князья А. Н. Голицын (министр просвещения), Вл. П. Мещерский (внук Карамзина, литератор и редактор журнала), П. В. Долгоруков и М. А. Дондуков-Корсаков (вице-президент Академии наук), другой министр просвещения граф С. С. Уваров, приятель Пушкина Ф. Ф. Вигель (у Пушкина есть эпиграммы на них), поэты Ал. Ник. Муравьев и А. Н. Апухтин, композитор П. И. Чайковский и другие. Гомосексуальность витала в воздухе. Для Гоголя это был абсолютно запретный и ужасающий мир греховных искушений, и если он в глубине души сознавал направленность своих влечений, то должен был глубоко страдать от этого. В сущности его смерть близка самоубийству: он перестал есть и вместо сна молился. Он уморил себя голодом и бессонницей (Karlinsky 1976).

Если Гоголь и сознавал свои гомосексуальные влечения, то про являл их только в поступках, но никогда не высказывал их.

Напротив, Толстой, видимо, не сознавал себя гомосексуалом и не проявлял ничего подобного в поведении, но высказывался о своих странных влечениях и удивлялся им.

О скрытой гомосексуальности Толстого высказывался в начале века (1911) философ В. В. Розанов (1990: 105–111, 147). Но его доказательства большей частью носят косвенный характер. Сейчас можно привести более прямые соображения по опубликованным ныне материалам о Толстом.

2. Мизогиния Толстого

Как и многие творчески одаренные люди, человек он был очень сексуальный. С 14 лет, как он многократно вспоминал, похоть терзала его, и это было тем более мучительно, что, с одной стороны, он был болезненно мнителен, считая свою внешность уродливой (он и в самом деле в юности не был красивым), а с другой стороны, воспитанный в уважении религиозных ценностей, он был уверен, что всякая уступка страсти есть моральное падение. Уступать же приходилось то и дело. Организм требовал, а подросток и в мыслях не имел удовлет ворять свою половую потребность не так, как все, «неестественным» образом. «… Когда меня братья в первый раз привели в публичный дом, — говорил он М. А. Шмидт, — и я совершил этот акт, я потом стоял у кровати этой женщины и плакал» (Гусев 1954: 168–169). Но отчаяние прошло, а жизнь поставляла множество ситуаций, в которых находились женщины, готовые утолить его потребность.

В результате попал в больницу.

С записи в клинике и начинается его дневник: «Я получил гаонарею…» (Толстой 1992, 46: 3). Позже, на военной службе, появляются такие записи: «Шлялся вечером по станице, девок смотрел. Пьяный Япишка сказал, что с Саламанидой дело на лад идет. Хотелось бы мне ее взять и отчистить» (Толстой 1992, 46: 87). Читая его дневники столетней давности (1854–57 гг.), Корней Чуковский 24 марта 1954 г. записывает в своем дневнике: «Нет недели, чтобы он не сходился с женщиной, а если не удастся сойтись — поллюции (стыдливо обозначаемые буквой п). Такая ненасытность мужских желаний уже сама по себе свидетельствовала об огромности жизненной силы» (Чуковский 1994: 224).

Будучи стариком, как-то в Крыму Толстой при Максиме Горьком, описавшем эту беседу, спросил Чехова:

«— Вы сильно распутничали в юности?

А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:

— Я был неутомимый.

Л. Н. Толстой (1849 г.), Петербург

С дагерротипа.


Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово» (Горький 1979: 95).

Но вот «правило», которое он назначает себе в юности, в 19 лет: «смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них. В самом деле, от кого получаем мы сластолюбие, изнеженностъ, легкомыслие во всем и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват тому, что мы лишаемся врожденных в нас чувств: смелости, твердости, рассудительности, справедливости и др., как не женщины? Женщина восприимчивее мужчины, поэтому в века добродетели женщины были лучше нас, в теперешний же развратный, порочный век они хуже нас» (Толстой 1992, 46: 32–33).

Это отношение к связям с женщинами проходит сквозь всю его жизнь: «не приятность жизни общественной» — определяет он в 19 лет, а в 72 года записывает в дневник: «Можно смотреть на половую потребность как на тяжелую повинность тела (так смотрел всю жизнь), а можно смотреть как на наслаждение (я редко впадал в этот грех)» (запись от 16 янв. 1900, Толстой 1992, 54: 9).

Максим Горький вынес такое впечатление от бесед с ним:

«К женщине он, на мой взгляд, относится непримиримо враждебно и любит наказывать ее, — если она не Кити и не Наташа Ростова, то есть существо недостаточно ограниченное. Это вражда мужчины, который не успел исчерпать столько счастья, сколько мог, или вражда духа против «унизительных порывов плоти»? Но это — вражда, и холодная, как в «Анне Карениной»…» (Горький 1979: 98–99).

Когда вокруг него шла беседа о женщинах, он «долго слушал безмолвно и вдруг сказал:

— А я про баб скажу правду, когда одной ногой в могиле буду, — скажу, прыгну в гроб, крышкой прикроюсь — возьми-ка меня тогда!» (Горький 1979: 124).

Откуда такая неприязнь к женщинам в человеке, который так часто бегал в юности «к девкам» (частое выражение в дневнике), а в зрелом возрасте жил в многолетнем браке и имел множество детей?

Горький пишет: «Я глубоко уверен, что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит, — даже и в дневнике своем, молчит и, вероятно, никогда никому не скажет» (Горький 1979: 114). Но, как оговаривается и Горький, какие-то намеки всё-таки проскальзывают в дневниках и беседах.

3. Признания Толстого

Возможно, секрет, непонятный ему самому, приоткрывается наблюдением, которое он записывает в своем дневнике в возрасте 23 лет (29 ноября 1851 г.):

«Я никогда не был влюблен в женщин. Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только, когда мне было 13 или 14 лет, но мне [не] хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет — время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенною силою.

В мужчин я очень часто влюблялся, 1 [первой] люб [овью] были два Пушк[ина], потом 2-й — Саб[уров], пот[ом] 3-ей — Зыб[ин] и Дьяк[ов], 4 — Обол[енский], Блосфелъд, Ислав[ин], еще Готье и мн[огие] др[угие]. Из всех этих людей я продолжаю любить только Д[ьякова]. Для меня главный признак любви есть страх оскорбить или [не] понравиться л[юбимому] п[редмету], просто страх. Я влюблялся в м[ужчин] прежде, чем имел понятие о возможности педрастии (описка у Толстого, видимо от волнения. — Л. К.); но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову» (Толстой 1992, 46: 237; 437).

Пушкины — это его дальние родственники графы Мусины-Пушкины, Алеша и Саша, товарищи его детских лет, первый на три года, второй на год старше его. Во второй редакции повести «Детство» Толстой (он выступает здесь как Николенька Иртеньев) вспоминает свою влюбленность в братьев Ивиных. Под этим именем, по его собственному признанию, выступают младшие из трех братьев Мусиных-Пушкиных.

«Старший был нехорош собой и мальчик мясистый, вялый, потный (?); младшие же два были совершенные красавчики. … Я без памяти люблю обоих меньших и люблю так, что готов был бы для них всем пожертвовать, любил не дружбою, а был влюблен, как бывают влюблены те, которые любят в первый раз — я мечтал о них и плакал. Вот как я любил его…».

О Саше Пушкине (Сереже Ивине) он пишет:

«Его оригинальная красота поразила меня с первого взгляда. Я почувствовал к нему непреодолимое влечение. Видеть его было достаточно для моего счастья; и одно время все силы души моей были сосредоточены в этом желании: когда мне случалось провести дня три или четыре, не видав его, я начинал скучать, и мне становилось грустно до слез. Все мечты мои во сне и наяву были о нем: ложась спать, я желал, чтобы он мне приснился; закрывая глаза, я видел его перед собой и лелеял этот призрак как лучшее наслаждение… Мне грустно вспомнить об этом свежем прекрасном чувстве бескорыстной и беспредельной любви, которое так и умерло, не излившись и не найдя сочувствия» («Детство», гл. XIX).

Это было то чувство «особенной дружбы», дружбы-любви, которое было популярно в литературе XIX — начале XX вв. и которое выведено в романах Роже Пейрефита «Особенная дружба» и Ромена Роллана «Жан Кристоф». Такое чувство может перерасти в однополую любовь, а может и умереть с выходом из детства.

А вот дальше уже не детские чувства. Упоминаются друзья по студенческим годам.

Сабуров — личность не установленная. Сабуровы — интересный род. У каждого из крупных русских литераторов был в юности друг из рода Сабуровых, связанный с любовными приключениями и чувствами: к гусару Якову Сабурову обращался со стихами молодой Пушкин, в другого Сабурова, Мишеля, был влюблен Лермонтов, вот «вторая любовь» Толстого — опять Сабуров, далее в полку у Константина Романова мы увидим подпоручика Дмитрия Сабурова подозреваемым в гомосексуальности.

Блосфельд — это, вероятно, студент Карл Блосфельд, университетский товарищ Толстого, сын профессора Блосфельда, читавшего в Казанском университете судебную медицину.

Зыбин и Дьяков («третья любовь») — это тоже друзья Толстого по студенческим годам в Казани, Ипполит Зыбин и Дмитрий Дьяков. С Ипполитом Зыбиным Толстой был на ты, их связывало общее увлечение музыкой (Зыбин был изрядный музыкант). Возможно, однако, что объектом влюблен ности был его брат Кирилл, тоже музыкант, композитор. Они даже вместе с Толстым сочинили вальс. Дьяков, «чудесный Митя», был уланом и лучшим другом Толстого. Старше Толстого на пять лет, он был предметом его обожания. Толстой писал ему откровенные письма, которые боялся отправить. Человек добрый и отзывчивый, Дьяков стал прообразом Дмитрия Нехлю дова в «Отрочестве» и «Юности», которого Николай Иртеньев «любил больше всего на свете» («Юность», гл. XXVII). Добрые отношения с Дьяковым сохранились на всю жизнь (он умер в 1891 г.).

Д. А. Дьяков. С акварели неизвестного художника (1840 годы)


Друзьями студенческих лет в Петербурге были князь Дмитрий Александрович Оболенский и Константин Иславин «незаконный» меньшой сын приятеля отца. Оболенский был старше Толстого на шесть лет, служил стряпчим по уголовным делам в Казани, где и познакомился с Толстым в 1844 г. Толстой характеризует его как человека светского и добродушного. Иславина Толстой узнал уже в Петербурге. «Любовь моя к И[славину] испортила для меня целые 5 м[есяцев] жизни в Петербурге]. Хотя и бессознательно, я ни о чем др[угом] не заботился, как о том, чтобы понравиться ему» (Дневник, та же запись 29 ноября 1851 г.). Впоследствии в «Воспоминаниях» Толстой называл Иславина «очень внешне при влекательным, но глубоко безнравственным человеком», который предстал соблазнителем его брата Дмитрия, а в письме к брату Сергею в 1852 г. Лев Толстой писал: «Костинька, всю жизнь пресмыкаясь в разных обществах, посвятил себя и не знает больше удовольствия, как поймать какого-нибудь неопытного провинциала и, под предлогом руководить его, сбить его совсем с толку… Я говорю это по опыту» (Гусев 1954: 257). Стало быть, внешняя привлекательность и обаяние заслоняли безнравственность.

Готье назван в этом списке последним. Это был Владимир Иванович Готье, сын обрусевшего француза, владелец старинного книжного магазина в Москве. Он был старше Толстого на 15 лет и приходился дедом известному московскому историку проф. Ю. В. Готье. Толстой особо отмечает свою «необъяснимую симпатию» к Готье: «Меня кидало в жар, когда он входил в комнату…». Ровно через 55 лет после записи о любви к мужчинам, 29 ноября 1906 г., Толстой, уже старик, со стыдом пишет в Дневнике: «Вспомнил, как я лгал в молодости, когда солгал Готье, что уезжаю, когда не думал уезжать, только потому, что мне казалось, что это может увеличить его уважение ко мне» (Толстой 1992, 55: 280). Лгал, чтобы понравиться, и краснеет, потому что лгал любимому человеку.

Толстой хорошо отличал любовь от дружбы и приятельских отношений. Вернувшись из Петербурга в Москву и Ясную Поляну, он сдружился с молодым пианистом Рудольфом, даже пригласил его пожить в Ясной Поляне, где тот пил, сочинял музыку и давал уроки Толстому. Этого немца он называл приятелем, но никакой влюбленности не отмечено.

Иначе с Пушкиными, Дьяковым, Иславиным и другими, перечисленными в списке 1851 года. В конце списка следует обобщение:

«Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви — совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня».

Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:

«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д[ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова?] и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр[астие], но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой 1992, 46: 237–238).

Через год записывает:

«…Зашел к Хилковскому отдать деньги и просидел часа два. Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня. <…> Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимой. <…> Еще раз писал письма Дьякову и редактору, которые опять не пошлю. Редактору слишком жестко, а Дьяков не поймет меня. Надо привыкнуть, что никто никогда не поймет меня» (Толстой 1992, 46: 149).

А понимает ли он себя сам?

Максим Горький, живший рядом со стариком Толстым в Крыму, замечает: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины <…> Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна» (Горький 1979: 88). Восхищение вызывал не только Лев Сулержицкий. Как-то, когда Сулержицкий шел рядом с Толстым по Тверской, навстречу показались двое кирасир. «Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости». Толстой начал было подтрунивать над их величественной глупостью. “Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:

— До чего красивы! Древние римляне, а, Левушка? Силища, красота, — ах, боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» (Горький 1979: 108).

Среди его воспоминаний о юности есть одно, странно противоречащее его рассказу о первом сношении с проституткой. Гусев, передающий оба рассказа, отмечает: «Как согласовать между собой эти два рассказа… я не знаю» (Гусев 1927: 106). Второй рассказ Гусева таков: в беседе с И. И. Старининым, книгоношей, Толстой встрепенулся при упоминании о Кизическом монастыре под Казанью, о жизни там среди братии. «— А когда это было? — тихо и как будто задумавшись спросил он». Услышав ответ, «Лев Николаевич совсем тихо и как бы про себя, как-то особенно грустно сказал:

— А у меня там было первое мое падение…» (Гусев 1927: 106).

В мужском монастыре «среди братии»? С кем же? Ведь с женщиной у него было первое падение в публичном доме!

Гусев предлагает такое разрешение противоречия: «По-видимому, Толстой говорил про одну из слобод, расположенных вблизи монастыря» (Гусев 1954: 168, прим. 50). Но собеседник Толстого говорил о жизни «среди братии». Возможно, все же тут какое-то недоразумение.

4. Брак Толстого

В остальном нет ни малейших признаков, что он не то чтобы реализовал когда-либо свою любовь к мужчинам как плотскую, но хотя бы помыслил об этом. Он вообще обычно резко разделял любовь и сексуальное удовлетворение. Сексуальное удовлетворение он получал от женщин, любил — мужчин. Он мечтал о соединении этих чувств, о высокой любви, которую мыслил в браке. В 1856 г., будучи двадцати восьми лет, по совету Дьякова собирался жениться на соседке по имению Валерии Арсеньевой, но вместо церкви уехал к себе в имение.

Тридцати четырех лет женился на 18-летней Софье Берс, хотя сначала ухаживал за ее сравнительно молодой маменькой (своей подругой детства), потом его сватали за старшую из трех дочерей, но средняя, Софья, перехватила жениха (а позже не без основания ревновала к младшей сестре). После первой брачной ночи записал в дневнике: «Не она» (Меняйлов 1998).

Тем не менее в первый месяц пишет родным и друзьям радостные письма: «Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым. <…> Теперь у меня постоянное чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье». Но вскоре начинаются семейные сцены, всё больше выявляющие взаимонепонимание и отчужденность. Жена записывает в своем дневнике: «Лева или стар или несчастлив. <…> Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, всё один. А мне скучно, я одна, совсем одна <…> Я — удовлетворение, я — нянька, я — привычная мебель, я женщина» (цит. по: Жданов 1993: 57, 146). Сцены становились всё более истеричными, с криками и битьем посуды (швырял и бил Лев Николаевич). Семейное счастье было, действительно, не ему назначено.

Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков. Ясная поляна. 1906 г.

Фотография С. А. Толстой


Между тем, почти ежегодно рождались дети. Только это было в глазах Льва Николаевича оправданием чувственной близости с женой, он всё время подчеркивал, что такая близость для него не самоцель, а только средство (Жданов 1993: 146). Половую близость с женой в браке он вообще рассматривал только как работу по производству детей. Черткову пишет: «Сделай себе потеху даже с женой — и ей и себе скверно» (Жданов 1993: 203). Записи Льва Николаевича в дневнике: «Очень тяжело в семье. <…> За что и почему у меня такое страшное недоразумение с семьей! <…> Хорошо — умереть» Он терзается, ищет, в чем причины его страданий: табак, невоздержание и т. п. «Всё пустяки. Причина одна — отсутствие любимой и любящей жены. <…> Вспомнил: что мне дал брак? Ничего. А страданий бездна» (Жданов 1993: 174, 224).

Горькому он как-то неожиданно сказал: «Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет трагедия спальни» (Горький 1979: 96). Множество вполне благополучных супругов согласятся с тем, что это очень субъективное суждение.

Наконец, он приходит к отвержению половой близости даже в браке. Всякое половое сношение основано на чувственности, на слепом инстинкте и, по Толстому, унижает человека. Лучше всего — целомудрие, полное воздержание. А что без брака и половых сношений прекратится человеческий род, так ведь конец света всё равно когда-нибудь наступит. Зато какая чистота будет достигнута сейчас! То есть ясно, что самому ему чувственная близость с женой и, видимо, уже со всякой женщиной была при всей необходимости столь тягостна, столь омерзительна, что он готов был согласиться на всеобщее вымирание, только бы не было этой грязи.

Словом, всё — как у Святого Августина. Остается только оставить жену, имение продать и деньги раздать бедным. Как известно, в конце жизни он и это попытается совершить.

В последний год жизни Толстого разыгрался крупный семейный скандал. В присутствии нескольких знакомых Софья Андреевна 3 августа 1910 г. прочитала мужу вслух его собственную дневниковую запись молодых лет — о любви к мужчинам. Она имела в виду показать ему, что его исключительная приязнь к В. Г. Черткову противоестественна, поскольку увязывается в логичную цепь. Результат записан в ее дневнике:

«Хотела объяснить Льву Николаевичу источник моей ревности к Черткову и принесла ему страничку его молодого дневника, 1851 года, в которой он пишет, как он никогда не влюблялся в женщин, а много раз влюблялся в мужчин. Я думала, что он, как П. И. Бирюков, как доктор Маковицкий, поймет мою ревность и успокоит меня, а вместо того он весь побледнел и пришел в такую ярость, каким я его давно не видала. Уходи, убирайся! кричал он. Я говорил, что уеду от тебя, и уеду… Он начал бегать по комнатам, я шла за ним в ужасе и недоумении. Потом, не пустив меня, он заперся на ключ со всех сторон» (Толстая 1978: 167).

Уход Льва Толстого из дома приобретает в этом свете новый оттенок.

5. Крейцерова соната

Но уже задолго до того, с 1888 г., он пишет свои трагические произведения о низости и мерзости половой страсти — «Дьявола», «Отца Сергия», «Воскресение» и страшную «Крейцерову сонату». «Крейцерова соната» очень автобиографична. Герой, подобно писателю, много старше жены, женился поздно; несмотря на взаимное отчуждение и семейные скандалы, супруги обзавелись детьми; после многих лет брака супруге стал мил один музыкант (близким приятелем Софьи Андреевны стал композитор Танеев). Правда, концовка другая — герой убивает жену, а в реальности Лев Николаевич уходит из Ясной Поляны и умирает на захолустной станции. Но чувства и мысли героя — это чувства и мысли самого Толстого, он этого и не скрывал. Это совершенно ясно из философского «Послесловия» к «Крейцеровой сонате».

О жениховстве герой ее вспоминает:

«Время, пока я был женихом, продолжалось недолго. Без стыда теперь не могу вспомнить это время жениховства. Какая гадость! Ведь подразумевается любовь духовная, а не чувственная. Но если любовь духовная, духовное общение, то словами, разговорами, беседами должно бы выразиться это духовное общение. Ничего же этого не было. Говорить бывало, когда мы останемся одни, ужасно трудно. Какая это была сизифова работа. Только выдумаешь, что сказать, скажешь, опять надо молчать, придумывать. Говорить не о чем было». (Глава Х).

Далее наступил

«хваленый медовый месяц. Ведь название-mo одно какое подлое! <…> Неловко, стыдно, гадко, жалко и, главное, скучно, до невозможности скучно!

<…> Вы говорите естественно! Естественно есть. И есть радостно, легко, приятно и не стыдно с самого начала; здесь же мерзко, и стыдно, и больно. Нет, это неестественно!» (Глава ХI).

О первой ссоре:

«Впечатление этой первой ссоры было ужасно. Я называл это ссорой, но это была не ссора, а это было только обнаружение той пропасти, которая в действительности была между нами. Влюбленность истощилась удовлетворением чувственности, и остались мы друг против друга в нашем действительном отношении друг к другу, то есть два совершенно чуждые друг другу эгоиста, желающие получить как можно больше удовольствия один через другого. <…> Я не понимал, что это холодное и враждебное отношение было нашим нормальным отношением» (Глава XII).

Толстой был крупнее своих фанатичных нотаций и смятенных чувств. Уже через несколько лет он пишет Черткову (15 апр. 1891 г.) о «Крейцеровой сонате»: «Она мне страшно опротивела, всякое воспоминание о ней. Что-нибудь было дурное в мотивах, руководивших мною при писании ее» (Толстой 1992, 87: 83). Что же было там дурного?

Продолжая о ссорах, герой проговаривается: «С братом, с приятелями, с отцом, я помню ссорился, но никогда между нами не было той особенной, ядовитой злобы, которая была тут» (Глава XII).

Брат, отец, приятели — это всё мужчины. Вот где вспоминается, что Лев Толстой любил — вплоть до сексуального возбуждения — только мужчин. Он был способен испытывать сексуальную тягу к женщинам, вожделел их, но любить их не мог. Если бы он вырос в среде, более

свободной по отношению к сексуальной ориентации, он, вероятно, был бы гомосексуален или бисексуален с предпочтением мужчин. И в значительной части трагедия его жизни заключалась, видимо, в том, что он не осознавал своей природы, не давал ей ни малейшей отдушины — и делал несчастными себя и своих близких.

Он ненавидел женщину за то, что был неспособен любить ее, тогда как любить был обязан — по общественным представлениям и по своей собственной религиозной морали.

Эта трагедийность сказывалась и на его творчестве, сквозь которое красной нитью проходит всё усиливающееся отвращение к половой любви, осуждение женщин, признающих ее высшей ценностью. «Мне отмщение, и Аз воздам», — приводил он слова Господа в эпиграфе к «Анне Карениной», предупреждающие людей от узурпации Божьего суда. Но сам Толстой осуждал. Быть может, трагичность его семейной жизни способствовала уходу в воображаемую жизнь, в историю народа, усложняла и обогащала ее восприятие. Сразу же после женитьбы, обуреваемый конфликтами и непонятными ему самому страстями, он приступил к «Войне и миру».

В последние годы Пьер Безухов, один из основных положительных образов романа, привлек внимание психоаналитика (Rancour-Lafferiere 1993). Анализируя сны Пьера, психоаналитик героя рассматривает их содержание как показатель бисексуальных тенденций в его характере. Эта линия интерпретации подтверждена источниковедческим открытием. В. И. Щербаков (1996 г.) выявил неизвестный ранее источник, по которому Толстым формировался дневник Пьера Безухова с его масонскими впечатлениями. Это дневниковые записи некоего масона П. Я Титова. В них те же сны, но бисексуальность в них значительно яснее выражена. Толстой чуть сгладил это, но не устранил. Между тем Пьер принадлежит к тем героям «Войны и мира», к которым Толстой относился с наибольшей симпатией.

Общеизвестно, что откровенное проявление гомосексуальности вызывало у Толстого отвращение. Как пример приводили двух офицеров, описанных с нескрываемой антипатией в «Анне Карениной» (один молодой и неприметный, а другой пожилой с пухлявым лицом). Но теперь мы знаем, что им противостоит образ Пьера Безухова, который, как и сам Толстой, решительно восстал бы против подозрения в склонности к сократической любви, тогда как подсознание неумолимо влекло к ней, и это выдавали не контролируемые сознанием сны.


Загрузка...