Гомосексуальность Чайковского

1. Тема и время

Среди тем, недавно бывших запретными и внезапно ставших открытыми, — гомосексуальность Чайковского. Выходят одна за другой книги, где эта тема занимает все больше места (вплоть до «Самоубийства Чайковского»); поставлен балет «Чайковский», в котором главный герой танцует со своим любовником; секс-меньшинства в Петербурге создали общество имени Чайковского… Ну, кому какое дело до гомосексуальности Чайковского? У нас есть его музыка. Гомосексуален он был или нет, мы ею наслаждаемся и будем наслаждаться.

Пост-структуралист Ролан Барт провозгласил «смерть автора» — автор умирает в своем произведении. Когда оно создано, автор исчезает и для читателя существует лишь его произведение. Читателю нет дела до автора, до его намерений, его биографии и связей, неважно, какая ситуация вызвала к жизни произведение. Оно создано таким, каким создано. К чему бы ни стремился автор, его намерения вовсе не обязательно реализовались так, как он хотел. Да и вообще читатель вычитывает из произведения нечто, что автор, быть может, вовсе и не думал внести в произведение. Ведь у читателя другой склад мышления, другой кругозор, другая подготовка и другое время.

С этим трудно согласиться. Мы не бабочки-однодневки. Мы не привязаны к нынешнему моменту. Мы живем в истории и созданы ею. Такими же мы воспринимаем и вещи, нас окружающие. Чтобы понимать мир, нам нужно улавливать связи вещей, их причины. Чтобы предвидеть ход развития, нам надо знать его истоки. Любое произведение звучит для нас совершенно иначе — полнее, интереснее, ближе, — если мы видим его место в истории, знаем его автора, если автор для нас не пустой звук, а полнокровная личность.

В России долгое время Петр Ильич Чайковский был наполовину скрыт от нас. В 1900–1902 гг. появилось трехтомное жизнеописание, составленное его братом Модестом, в котором была сформирована официальная биография — сформирована такой, какою ее хотели видеть родные и близкие Чайковского. Такая биография соответствовала нормам среды, приличиям и идеологии государства и церкви. Жизнь Чайковского была прикрыта тяжелым бархатным занавесом, из-за которого он выходил к публике кланяться — в профессорском сюртуке и в мантии кембриджского доктора. Этот образ был унаследован и утвержден также советской идеологией. Революционным и патриотическим устоям нужен был народный герой, который бы воплощал в себе лучшие качества народа и страдать мог только от гнета самодержавия, в крайнем случае от буржуазной ограниченности — не привелось читать Маркса и Плеханова.

Столько было биографий, но все они придерживались линии, намеченной Модестом. Даже биография, написанная врачом-психоневрологом Стойко, над которой он работал чуть ли не всю жизнь (опубликована посмертно в 1972 г.), ни словом не упоминает гомосексуальность композитора и вообще какие-либо его отклонения от идеала здоровой гармоничной личности и норм поведения. Даже пристрастие к алкоголю, которое отмечал сам Чайковский в своих дневниках (в частности, отвергая пуританство Миклухо-Маклая). Между тем в короткий период относительной свободы от цензурных ограничений, в начале 20-х годов, в Советской России были опубликованы дневник Чайковского (ЧД) и часть его переписки с родными и друзьями, где достаточно ясно выступает его гомосексуальность, которую сам он рассматривал как порок и источник душевных терзаний.

Творчество его необычайно драматично, мелодии томительно прекрасны и зачастую наполнены слезами, гармонии потрясают красотой и какой-то отрешенностью от мира. Не оставляет впечатление, что Чайковский другой, не тот, который обрисован в десятках биографий.

Первой осуществила прорыв к истинной жизни Чайковского эмигрантская писательница Берберова. На основе опубликованных дневников и писем Чайковского, а также бесед с родными и друзьями композитора она первой заговорила о специфической сексуальной ориентации Чайковского, о его любви к тем или иным юношам. Но характерно, что даже она в своей книге 1936 г. (российск. изд. Берберова 1997) ни разу не употребила слов «гомосексуальность», «гомосексуальный». Она избегала называть этот ужасный порок по имени, страшилась осквернить этим словом образ великого композитора.

Но так или иначе джин был выпущен из бутылки. В том же году два эмигрантских писателя, Адамович и Ходасевич, выступая с откликами на сочинения Берберовой, высказались о публикации дневников Чайковского в Советской России и о самом Чайковском в его новом облике.

Адамович назвал публикацию дневников «великим грехом перед памятью Петра Ильича, а самый дневник — ужасающим, ошеломляющим, невероятным в своей болтливой откровенности… Его можно было бы резюмировать словом, которое, однако, тут неприменимо и недопустимо, потому что записи принадлежат одареннейшему человеку: слово это — ничтожество».

Он противопоставил Чайковского-композитора Чайковскому-человеку. В жизни Чайковскому-человеку была свойственна «беспредельная пассивность слабой себялюбивой души». Чайковский по Адамовичу это «слабый человек, который был великим художником» (Адамович 1936).

Ходасевич вынес из чтения дневников иное впечатление. Он, правда, тоже отмечает у Чайковского «интеллектуальное безвкусие и эмоциональную расхлябанность». Его эмоциональные и нравственные недостатки рецензент объясняет «тяжелой наследственностью […], отчасти — и главным образом — той эротической ненормальностью, которая ему была свойственна». Как и Адамович, Ходасевич не прощает Чайковскому его неспособности противостоять гомосексуальным страстям. Оба критика тоже страшатся произнести слово «гомосексуальность».

Но Ходасевич не противопоставляет две стороны личности Чайковского, а пытается как-то связать их. Он отмечает

«прямую связь этой ненормальности Чайковского с припадками нестерпимой тоски, которые на него наваливались без видимого повода […], с тем ложным положением, в которое он себя ставил по отношению к женщинам […]. Та же ненормальность […], во времена Чайковского встречавшая жестокое осуждение […], конечно, была причиной его замкнутости, скрытности и (как производное отсюда) — несправедливости, трусости, ощущения затравленности. Чайковский прожил жизнь под вечным страхом «разоблачения», «позора». Отсюда трагизм в его творчестве (Ходасевич 1936).

После Берберовой гомосексуальность Чайковского стала общим местом в западной литературе (подробно об этой стороне жизни композитора см. Poznansky, 1991).

2. Истоки

П. И. Чайковский, Петербург, 1863 г. Фото Кулиша.


Что касается наследственности, то ныне известно, что мужская гомосексуальность или предрасположенность к ней в значительной мере наследственна и передается по женской линии (если она связана с геном, то он находится в хромосоме X, получаемой всегда от матери). Мать Чайковского Александра Андреевна была дочерью Андрея Михайловича Ассиер, из французских эмигрантов. Так что же его гомосексуальность имеет французское происхождение? Андрей Ассиер был человеком нервным, чувствительным, и у него бывало что-то вроде эпилептических припадков (конвульсии случались и у Петра Ильича). Но ведь и не от деда подозрительный ген, а от бабки…

Отец Илья Петрович, сын городничего из Вятской губернии, ставшего дворянином. Он был старше жены на 20 лет и очень любил музыку Окончил Горный кадетский корпус, работал всю жизнь директором Камско-Воткинского завода, а под старость стал в Петербурге ректором Технологического института.

Детство и юность Петр Чайковский провел в Училище правоведения на Фонтанке. Он поступил туда осенью 1852 г. 12-летним, совершенно домашним, благонравным пай-мальчиком, а уж там усвоил более вольные навыки поведения. За желтую опушку мундиров учеников-правоведов дразнили «чижиками». Это о них сверстники из других школ сложили песенку-дразнилку:

Чижик-пыжик, где ты был?

На Фонтанке водку пил.

Выпил рюмку, выпил две,

Закружилось в голове.

Выпивка и курение были запрещены в училище и поэтому усваивались с особенным рвением. Страсть к тому и другому Чайковский усвоил на всю жизнь.

Училище было известно, между прочим, и своими гомосексуальными традициями. Такие традиции вообще складывались в закрытых однополых учебных заведениях — как за рубежом, так и в России. Известным рассадником гомосексуальности был Пажеский корпус, немало таких приключений было и в юнкерских училищах (о них говорится в юнкерских поэмах и эпиграммах Лермонтова). В Училище правоведения незадолго до поступления туда Чайковского был сложен гомосексуальный гимн, впоследствии напечатанный в Швейцарии в русском неподцензурном сборнике «Эрот не для дам»:

Так нужно ль с п…..и

Знакомиться тут?

Товарищи сами

Дают и е..т.

Приятное дело

Друг другу давать

И ж…ю смело

Пред х. м вилять.

Один из старшеклассников, Зубов, сокурсник Чайковского, с помощью товарища (Булгакова) затащил одного младшеклассника (Фомина) в грот в Павловском парке и изнасиловал. По инициативе одного из учащихся, Танеева (брата композитора), этот случай разбирался на собрании, причем Танеев признавался, что затеял разбирательство просто ради того, чтобы придать делу огласку и досадить начальству. Пять или шесть человек защищали Зубова. «Общее настроение воспитанников — в пользу Зубова» — отмечал Танеев (Танеев 1959: 399–404). Но виновника всё же подвергли общественному изгнанию. Администрация не вмешивалась, делала вид, что ничего не знает, хотя в импровизированном суде принимали участие около 80 человек.

А. Н. Апухтин, соученик Чайковского по училищу правоведения, его друг, будущий поэт.


Из выпускников училища вышли видные деятели, известные своей гомосексуальностью, — редактор «Гражданина» князь В. П. Мещерский, поэт Апухтин, обер-прокурор Священного синода Победоносцев (по прозвищу «Петровна», тот самый, который «над Россией простер совиные крыла») и другие. С Мещерским и Апухтиным Чайковский был соучеником и дружил с обоими.

Мещерский прославился своими гомо сексуальными скандалами значительно позже, но, вероятно, был привержен одно полой любви с юности. Сверстник Чайков ского толстяк Леля Апухтин появился в классе в 1853 г. тринадцатилетним, уже знакомым лично с известными литера торами Фетом и Тургеневым. Он считался восходящей поэтической звездой и был любимчиком (и любовником) классного наставника Шильдера-Шульдера. Кровати «Чаиньки» и Апухтина стояли рядом и мальчики подружились. Апухтин был лидером, заводилой. Циник и критикан, он научил Чайковского курить и, видимо, не только курить. Дружбу с Апухтиным Чай ковский пронесет через всю жизнь. На его стихи напишет ряд романсов, надолго поселится в его квартире. Они и умрут в один и тот же год.

3. Сексуальная и жизненная ориентация

С 1859 г., окончив Училище правоведения, Чайковский оказался чиновником в Министерстве юстиции. Он подружился с учителем пения итальянцем Пиччиоли. Уже в возрасте, что-то около пятидесяти, Пиччиоли молодился, красил бороду и усы, подкрашивал губы и всегда был в кого-то влюблен. Он влиял на Чайковского в том же направлении, что и Апухтин. Продолжалась и дружба с Апухтиным, который своей гомосексуальности не стеснялся. Чайковский был более стеснителен, но прогуливался по солнечной стороне Невского проспекта щегольски одетым и бритым, что тогда было признаком вольнодумства. В 1862 г. оба оказались замешаны в каком-то гомосексуальном скандале (в ресторане «Шотан» на Невском), после которого, как отмечал Модест, они были «обесславлены на весь город под названием бугров» (Автобиография Модеста Чайковского в: Познанский 1993: 177, прим. 48). Бугр — это французское обозначение активных гомосексуалов (пассивные — это бардаши). Пришлось уйти из Министерства юстиции.

Г.А. Ларош, ближайший друг и соученик Чайковского по Петербургской консерватории


Вот тогда-то Чайковский задумался над своей карьерой и решил, что юриста из него не выйдет. Он с детства увлекался музыкой и теперь решил заняться ею всерьез — поступил учиться в Консерваторию, к Антону Рубинштейну. В консерватории познакомился и подружился на всю жизнь с красивым 17-лет-ним музыкантом Германом Ларошем, похожим на молодого Шиллера. Играли в четыре руки, ночевали друг у друга. Герман, которого друзья звали «Маня», по уговорам Чайковского стал музыкальным критиком, весьма известным. Заканчивая консерваторию, Чайковский поселился на квартире у Апухтина. Издатель и журналист Суворин, посетивший их как-то, рассказывает (1923: 29), что Апухтин лежал уже в постели. Чайковский сказал, что идет спать. «Иди, голубчик, — откликнулся Апухтин, — сейчас я к тебе приду».

В 1866 г. 26-летний композитор переехал в Москву, где брат Антона Рубинштейна Николай, руководивший Московской консерваторией, обещал ему место профессора и поселил в своей квартире. Он хорошо представлял себе особенности Чайковского и, хотя сам он весьма приударял за женщинами, его эти особенности не смущали. К удивлению Николая Григорьевича, через два года Чайковский влюбился в приезжую примадонну итальянской оперы Дезире Арто, 30-летнюю и очень красивую, и объявил всем, что хочет жениться. Он полагал тогда, что его привычки — дело временное и брак с прекрасной женщиной его выправит. В письмах к отцу и Модесту он расписывает свою любовь. Отец чрезвычайно рад, Модест, сам гомосексуальный, сомневался в возможности исправить натуру. Но больше всех усомнился Николай Григорьевич Рубинштейн. У него были и личные причины: не хотел потерять хорошего преподавателя. Он уговаривал Чайковского: на что Вам оказаться просто мужем при знаменитой жене, сопровождать ее повсюду как аккомпаниатору, когда Вы можете стать сами звездой первой величины. Но Чайковский загорелся своей идеей и слышать не хотел об отмене планируемой свадьбы. Дезире должна была только съездить домой и вернуться для бракосочетания.

Перед ее отъездом к ней зашел с букетом цветов Николай Григорьевич Рубинштейн и, чрезвычайно смущенный, повел деликатный разговор о ее суженом и слухах, которые о нем ходят. Дезире, страшно взволнованная, спешно покинула Москву и уехала, а через месяц вышла замуж за одного тенора.

Чайковский же остался профессором консерватории, а в личной жизни продолжал встречаться ради сексуального удовольствия с молодыми людьми, часто из простонародья. Поиски их — частый мотив в Дневниках. Вот 12 июля 1873 года, Веве, Швейцария: «Гулял по набережной в тщетной надежде!» Назавтра: «Желанья у меня непомерные, да ничего нет!» (ЧД: 7).

В 1873 же году к нему поступил слугой на смену старшему брату 16- летний Алексей (Алеша, Леня) Софронов. Хотя разница между ними была в 17 лет (а может быть, именно потому), Чайковский чрезвычайно к нему привязался, выучил его русской грамоте, потом французскому языку и произношению, возил его с собой за границу, где Леня надевал пиджак и котелок. В характере этой привязанности нет никаких сомнений. Когда Леню забрали в армию, Чайковский хлопотал за него перед разнообразным начальством, но ничего не вышло. Он падал в обморок, бился в конвульсиях. Писал Лене в армию нежные письма. Вот одно из них:

«Голубчик мой, Леня. Получил сегодня утром твое письмо. Мне и радостно и грустно было читать его. Радостно потому, что хочу иметь часто известия о тебе, а грустно потому, что письмо твое растравляет мою рану. Если бы ты мог знать и видеть, как я тоскую и страдаю оттого, что тебя нет!.. Так грустно, так грустно стало, что я заплакал, как ребенок. Ах, милый, дорогой Леня! Знаю, что если бы ты и сто лет остался на службе, я никогда от тебя не отвыкну и всегда буду ждать с нетерпением того счастливого дня, когда ты ко мне вернешься. Ежечасно об этом думаю… Все мне постыло, потому что тебя, моего дорогого, нет со мной» (цит. по: Берберова 1957: 190).

Это не обычное письмо барина своему слуге.

Леня вернулся и оставался при Чайковском слугой и поверенным до самой смерти композитора, хотя в 1887 г. и женился на Феклуше. Дом в Клину композитор завещал ему. Леню сменил другой слуга, Назар — «грамотный» (т. е. понимающий своеобразные пристрастия барина), поскольку перешел от брата Модеста. Запись 5 сентября 1886 г.: «Спал я беспокойно и видел странные сны (летание с Назаром в голом виде, необходимость и вместе невозможность что-то сделать при посредстве Саши, дьяконова сына и т. д.)» (ЧД: 93).

Привязался он в Москве и к одному ученику, 14-летнему Володе Шиловскому. Привязанность была взаимной, на много лет. Чайковский ездил к Шиловским в имение, возил Володю с собой за границу (все поездки за счет Шиловских), брал у Шиловского деньги взаймы. В 1877 г. Шиловский женился на графине, которая была старше его на одиннадцать лет, и решил этим свои финансовые и социальные проблемы (стал графом). Как оказалось, и с чисто физиологическими проблемами, которые жизнь с женщиной перед ним поставила, он справился, что весьма обнадежило Чайковского. В 36–37 лет его окружали ученики — братья Шиловские, красавец виолончелист Анатолий Брандуков, скрипач Иосиф (Эдуард) Котек, познакомившийся с Чайковским еще будучи 16-летним. И тоже они были вместе много лет. В январе 1877 г. Петр Ильич писал о нем брату Модесту:

«Я его знаю уже 6 лет. Он мне всегда нравился, и я уже несколько раз понемножку влюблялся в него. Это были разбеги моей любви. Теперь я разбежался и втюрился самым окончательным образом…. Когда по целым часам я держу его руку в своей и изнемогаю в борьбе с поползновением упасть к его ногам… — страсть бушует во мне с невообразимой силой, голос мой дрожит, как у юноши, и я говорю какую-то бессмыслицу. Однако же я далек от желания телесной связи…. Мне нужно одно: чтобы он знал, что я его люблю бесконечно, чтобы он был добрым и снисходительным деспотом и кумиром» (цит. по: Соколов 1994: 28).

Котек обращался к бывшему учителю на ты, звал его «голубчик».

А для телесных услад существовал еще один приятель — Бек-Булатов, в подмосковном имении которого была устроена, по словам Чайковского, настоящая «педерастическая бордель». Тем более, что Котек был гетеросексуалом и не мог ответить Чайковскому взаимностью. Модесту Петр Ильич пишет в мае 1877 о своей безутешности:

«Моя любовь к известной тебе особе возгорелась с новой и небывалой силой! Причиною этого ревность. … Не могу тебе сказать, до чего мучительно мне было узнать, что мои подозрения основательны. Я даже не в состоянии был скрыть моего горя. Мною было проведено несколько ужасных ночей. … вдруг я почувствовал с необычайной силой, что он чужд мне, что эта женщина в миллионы миллионов раз ему ближе. Потом я свыкся с этой ужасной мыслью, но любовь разгорелась сильнее, чем когда-либо. Мы все-таки видимся каждый день, и он никогда не был так ласков со мной, как теперь» (цит. по: Соколов 1994: 28).

Чайковский и его ученик И. И. Котек. Москва, начало 1877 г.

С племянником В. Л. Давыдовым. Париж, июнь 1892 г.

4. Борьба с натурой

Свою гомосексуальность Чайковский считал несчастьем. Брату Анатолию он писал в 1875 г.:

«Я очень, очень одинок здесь, и если б не постоянная работа, я бы просто ударился в меланхолию. Да и то правда, что [моя страсть] образует между мной и большинством людей непроходимую бездну. Она сообщает моему характеру отчужденность, страх людей, робость, неумеренную застенчивость, словом, тысячу свойств, от которых я всё больше и больше становлюсь нелюдимым. Представь, что я теперь часто и подолгу останавливаюсь на мысли о монастыре или чем-то подобном» (ЧПР: 214).

Петр Ильич сердился на самого себя за то, что не может отделаться от своих страстей, считал их порочными, но не мог устоять никогда. Младшему брату Модесту, тоже гомосексуальному, он писал:

«Меня бесит в тебе то, что ты не свободен ни от одного из моих недостатков — это правда. Я бы желал найти в тебе отсутствие хотя бы одной черты моей индивидуальности, и никак не могу. Ты слишком похож на меня, и когда я злюсь на тебя, то в сущности злюсь на самого себя, ибо ты вечно играешь роль зеркала, в котором я вижу отражение своих слабостей» (цит. по: Берберова 1997: 105).

В 1873 г. в Западной Европе разыгрался громкий гомосексуальный скандал с французскими поэтами Верленом и Рембо: Верлен стрелял в своего возлюбленного, жена Верлена обвинила его в «постыдных связях», пересуды докатились и до Петербурга. В начале 70-х также весь Петербург говорил об одном директоре департамента, изловленном полицией на гомосексуальном приключении. Это был не столь громкий, но более близкий скандал.

Мысли о монастыре оставлены. В августе 1876 г. Чайковский пишет брату Модесту (19/31 авг.): «…Я решился жениться. Это неизбежно. Я должен это сделать, и не только для себя, но и для тебя, и для Толи, и для Саши, и для всех, кого люблю. Для тебя в особенности!» Он намекал на недавнее решение Модеста принять на себя обязанности воспитателя при глухонемом мальчике Коле Конради. И дальше: «Но и тебе, Модя, нужно хорошенько подумать об этом. Бугромания и педагогия не могут вместе ужиться» (ЧПР: 253; ср. Соколов 1994: 26).

Через три недели он снова пишет Модесту:

«Что касается меня, то я сделаю всё возможное, чтобы в этом же году жениться, а если на это не хватит смелости, то во всяком случае бросаю свои привычки и постараюсь, чтобы меня перестали причислять к компании [бугров]… Думаю исключительно об искоренении из себя пагубных страстей».

Он добавляет:

«С нынешнего дня я буду серьезно собираться вступить в законное брачное сочетание с кем бы то ни было. Я нахожу, что мои склонности суть для нас обоих величайшая и непреодолимейшая преграда к счастию, и мы должны всеми силами бороться со своей природой…. Я сделаю всё возможное, чтобы в этом году жениться, а если на это не хватит смелости, то во всяком случае бросаю навеки свои привычки» (10/22 сент. 1876 — ЧПР: 253–254).

На возражения брата он отвечает 28 сентября:

«Потом ты говоришь, что нужно плевать на qu'en dira-t-on (что говорят)! Это верно только до некоторой степени. Есть люди, которые не могут меня презирать за мои пороки только потому, что они меня стали любить, когда еще не подозревали, что я в сущности человек с потерянной репутацией.

… Разве ты думаешь, что мне не тяжело это сознавать, что меня жалеют и прощают, когда в сущности я ни в чем не виноват! И разве не убийственна мысль, что люди, любящие меня, могут иногда стыдиться меня! А ведь это сто раз было и сто раз будет.

Словом, я бы хотел женитьбой или вообще гласной связью с женщиной зажать рты разной презренной твари, мнением которой я вовсе не дорожу, но которая может причинить огорчения людям, мне близким…

Во всяком случае, не пугайся за меня, милый Модя. Осуществление моих планов вовсе не так близко, как ты думаешь. Я так заматерел в своих привычках и вкусах, что сразу отбросить их, как старую перчатку, нельзя… Да притом я далеко не обладаю железным характером, и после моих писем тебе уже раза три отдавался силе природных влечений. Представь себе! Я даже совершил на днях поездку в деревню к Булатову, дом которого есть не что иное, как педерастическая бордель… Итак, ты совершенно прав, говоря в своем письме, что нет возможности удержаться несмотря ни на какие клятвы, от своих слабостей» (ЧПР: 259–260).

Письмо чрезвычайно противоречивое. С одной стороны, благо намеренное стремление жениться, с другой стороны — на ком угодно, а можно даже не женясь, лишь бы с женщиной. Ей-то какая роль предназначена? Роль маски? Прикрытия?

С одной стороны, жажда пресечь пересуды «всякой презренной твари», с другой — мнением их не дорожу, а в сущности я «ни в чем не виноват», это моя природа.

С одной стороны, твердое намерение бороться со своей природой, с другой — сознание, что это нереально.

Дальше в том же письме он пишет о предполагаемом браке: «Но я сделаю это не вдруг и не необдуманно. Во всяком случае, я не намерен одеть на себя хомут. Я вступлю в законную или незаконную связь с женщиной не иначе, как вполне обеспечивши свой покой и свою свободу». На что нужна женщина, ясно из того, что допустима и незаконная связь. А как понимается «свобода», ясно из того, что за истекший месяц, как признается композитор брату, он имел три гомосексуальных контакта. Видимо, не собирается порывать с ними.

Брату Анатолию, близнецу Модеста, он пишет:

«Я чувствовал, что вру, когда говорил тебе, что вполне решился на известный тебе крутой переворот образа жизни. В сущности, я на это вовсе еще не решился. Я только имею это серьезно в виду и жду чего-то, что бы заставило меня действовать… Повторяю, что я имею серьезно в виду переродиться, но хочу только приготовить себя к этому постепенно (ЧПР: 257)».

А два замечания предрекают скверную судьбу той женщине, которая рискнет связать свою судьбу с этим экспериментатором. Брату Модесту: «…ненавижу ту прекрасную незнакомку, которая заставит меня изменить свой образ жизни и свой антураж» (ПРС, 6: 71). Брату Анатолию: «…моя уютненькая квартирка, мои одинокие вечера, моя обстановка, тишина и покой, среди которых я обитаю, все это имеет для меня теперь какую-то особую, неоцененную прелесть. Мороз дерет по коже, когда подумаю, что со всем этим нужно расстаться…» (ПРС, 6: 72–73).

Таковы были умонастроения Чайковского к 1877 г., когда в жизнь его вошли две «роковые» женщины.

5. Роковые женщины

Через Котека он познакомился заочно со вдовой миллионера, строившего железные дороги, Надеждой Филаретовной фон Мекк, большой почитательницей музыкального таланта Чайковского. Получил сначала заказ на сочинение музыки, потом, видя по переписке, как Надежда Филаретовна воодушевлена ею, решился попросить взаймы несколько тысяч рублей. Фон Мекк не только дала просимую сумму, но и решила выплачивать композитору ежегодно гораздо более крупную сумму безвозмездно — как стипендию, чтобы он чувствовал себя без финансовых забот и мог полностью отдаться сочинению музыки. Стипендия дошла до 18 тысяч рублей в год — по тому времени колоссальная сумма.

Однако Надежда Филаретовна решила соблюдать одно условие: они никогда не будут встречаться, никогда не увидятся лично. Она была старше Чайковского на 9 лет, имела детей. Это была высокая, худая нервная женщина, умная и образованная. То ли она, влюбившись в Чайковского заочно, боялась столкновения с реальностью — опасалась разрушить божественный образ композитора, построенный ее воображением, то ли, что более вероятно, подозревала, что будучи старше и не очень красивой, она не встретит настоящей взаимности, что композитор будет почитать в ней только ее деньги.

В дальнейшем она строго соблюдала это условие многие годы, и даже когда они проживали в одном городе, они не встречались. Только переписывались. Переписка их составила три толстых тома (ЧПМ). Тематика была и музыкальной, и философской, и бытовой. Они сообщали друг другу перипетии своей жизни, обсуждали различные события, советовались. Фон Мекк приглашала Чайковского пожить в ее имении, он приезжал и пользовался ее гостеприимством, слуги создавали ему максимальный уют, он работал там, сочинял, но всё происходило без хозяйки. Надежда Филаретовна на это время неукоснительно выезжала из дому. Впоследствии они решили даже породниться: спланировали и устроили бракосочетание сына фон Мекк Николая на племяннице Чайковского Ане Давыдовой. Но и при этом не вошли в личный контакт, всё заочно. Иногда они издалека видели друг друга в театре. Однажды случайно встретились на улице в экипажах, мельком взглянули друг на друга и тотчас разъехались.

Свою Четвертую симфонию Чайковский посвятил ей, но не называя ее имени — просто «Моему лучшему другу»…

В том же 1877 г., и на той же основе — влюбленности в его музыку — Чайковский познакомился с миловидной молодой выпускницей консерватории Антониной Ивановной Милюковой. Она прислала ему письмо, полное восхищения, молила о встрече, прямо сообщала, что влюблена в него. Чайковский сначала не собирался отвечать. На его вопрос бывшему преподавателю Милюковой, что она собой представляет, тот ответил коротко: «Дура». Однако Чайковский к этому времени был весь нацелен на женитьбу, перебирал кандидатуры. Умная подруга у него уже была, а для той роли, которую он предназначал жене, ум вовсе и не требовался. Он повидался с девушкой, был благосклонен, любезен. К тому же Чайковский был в долгах, а девица дала понять, что обладает весьма приличным состоянием (это оказалось не так). Композитор начал ухаживать за ней, и дело быстро пошло к женитьбе.

Их представления о браке были крайне несхожи. Она, как оказалось, пылает чувствами и ожидает избавления от девственности, а он считал, что брак и чувственность — вещи весьма различные, по крайней мере вполне могут быть такими. Чувства могут влечь в одну сторону (куда бы это ни оказалось, для него — отнюдь не к жене), а брачный долг — в другую. Брак для него был делом долга и приличий, а отнюдь не чувства.

В это время Чайковский как раз работал над ролью Татьяны в «Евгении Онегине». Та тоже писала своему избраннику первой. Арии Татьяны так удались ему потому, что для него пушкинская героиня была отнюдь не отвлеченным образом. И даже не только аналогией его невесте. Для него это был идеал жены, о которой он для себя мечтал — жены, строго отделяющей свои чувства от брачного долга и готовой жить так, как велят приличия. Любовь может влечь ее к некой цели, «но я другому отдана и буду век ему верна». В жизни Чайковский и собирался осуществлять именно такой брак — без чувственной реализации. Его совершенно не тянуло ни к малейшему плотскому общению с невестой.

Чайковский с женой Антониной Ивановной (Милюковой). Москва, июль 1877 г.


«Маменька! — писала невеста матери. — Этот человек такой деликатный, такой деликатный, что не знаю, как и сказать!» Однако после торжественного бракосочетания такая деликатность стала представляться ей уже чрезмерной. Новобрачная знала, что в брачную ночь должно произойти некое действо, которое превратит ее в женщину, она с пылом предвкушала это событие, но муж всячески его оттягивал, после венчания молодые разъехались по разным домам. В свадебном путешествии в Петербург Петр Ильич под любым предлогом уклонялся от совместной постели, а когда это оказывалось неизбежным (наивные хозяева отводили молодым одну кровать), впадал в припадки болезни. Модесту он писал:

«Когда вагон тронулся, я готов был закричать от душивших меня рыданий. Но нужно было еще занять разговором жену до Клина, чтобы заслужить себе право в темноте улечься на свое кресло и остаться одному с собой… Утешительнее всего мне было то, что жена не понимала и не сознавала моей плохо скрываемой тоски».

В Петербурге «Наступил самый ужасный момент дня, когда я вечером остаюсь один с женой. Мы стали с ней ходить обнявшись». Тут внезапно до Чайковского дошло, что он может теперь представить жену обществу и заткнуть рты всем сплетникам. «С этого момента все вокруг просветлело… в первый раз я проснулся сегодня без ощущения отчаяния и безнадежности. Жена моя нисколько мне не противна» (брату Анатолию 13 июля 1877 г. — Соколов 1994: 35). К сожалению, это ощущение было мимолетным. По возвращении в Москву Чайковского обуяли прежнее отвращение и отчаяние.

Он даже предпринял попытку самоубийства (по воспоминаниям его друга Кашкина) — вошел ночью в холодную реку и оставался там так долго, чтобы простудиться и смертельно заболеть. Но он был на деле весьма здоровым человеком и остался без вреда. Тогда он отправил брату Анатолию короткое письмецо: «Мне необходимо уехать. Пришли телеграмму — якобы от Направника, что меня вызывают в Петербург». Телеграмма пришла, и он стремглав помчался в Петербург. Родные не узнали Чайковского. Они недавно видели ухоженного человека в цвете лет, а с поезда сошел осунувшийся и постаревший незнакомец с белой бородой. Двое суток он пролежал без памяти.

Модесту он писал (17 окт. 1877 г.):

«Презрения я стою, потому что сделать такое безумие, какое я сделал, может только круглый дурак, тряпка, сумасшедший. Но мне до общего презрения дела нет. Мне только больно думать, что вы… сердитесь в глубине души на меня за то, что сунулся жениться, не посоветовавшись ни с кем из вас, а потом повис на вашей шее» (ЧПР: 302).

Николаю Григорьевичу Рубинштейну, когда-то удержавшему Чайковского от женитьбы на Дезире Арто, он пишет (23 дек. 1877/4 янв. 1878 г.): «Я знаю теперь по опыту, что значит мне переделывать себя и идти против своей натуры, какая бы она ни была» (ЧПС, 7: 324). И брату Анатолию (13/25 февр. 1878): «Только теперь, особенно после истории с женитьбой, я наконец начинаю понимать, что нет ничего бесплоднее, как хотеть быть не тем, чем я есть по своей природе» (ЧПР: 374).

Тут уж до Антонины Ивановны дошло истинное положение дел, а она не могла быть совсем несведущей: издавна в семействе ее родителей скандал следовал за скандалом. Мать с отцом жили врозь, непрерывно судились, у матери были незаконные дети, она обвиняла отца в сожительстве с дворовым человеком и в растлении старшей дочери (Соколов 1994). «Ух, какое несимпатичное семейство!» — жаловался Петр Ильич сестре (ЧПС, 6: 158). «Мне очень мало нравится ее семейная среда»; «кругозор их узок, взгляды дики»; «единственная мысль моя: найти возможность убежать куда-нибудь»; «хотелось задушить ее»; «я не встречал более противного человеческого существа. … Она мне ненавистна, ненавистна до умопомешательства…»; «Что может быть ужаснее, как лицезреть это омерзительное творение природы! И к чему родятся подобные гадины!» (ЧПС, 6: 158; 162; 175; 185; 190; 285).

Сестра Чайковского Александра Давыдова поначалу вступалась за несчастную Антонину Тогда она написала Модесту:

«Теперь скажу тебе коротенько мнение свое о Пете: поступок его с А. И. очень, очень дурен, он не юноша и мог понять, что в нем и тени задатков быть даже сносным мужем нет. Взять какую бы то ни было женщину, попытать[ся] сделать из нее ширму своему разврату, а потом перенести на нее ненависть, долженствующую пасть на собственное поведение, — это недостойно человека, так высоко развитого. Я почти убеждена, что в причине ненависти его к жене никакую роль не играют ее личные качества — он возненавидел бы всякую женщину, вставшую с ним в обязательные отношения…» (цит. по: Соколов 1994: 54).

Чайковский жаждал развода и готов был взять на себя вину — якобы измену. Но в преддверии судебного процесса Антонина Ивановна сообщила, что готова простить «измену», только бы муж вернулся. Сохранился черновик письма Чайковского жене: «ты до сих пор еще надеешься, что, как ты выражаешься, рано или поздно мы должны сойтись с тобой». Этому Петр Ильич противопоставляет «непреложную истину»: сожительство невозможно.

«…Никогда, ни в каком случае, ни под каким видом, ни за что на свете я не соглашусь на сожительство с тобой. Кажется, уж достаточно было говорено <об том, что тут не заключается ничего обидного для тебя> о причинах этого невозвратного решения… Еще в последний раз повторяю: ты ни в чем не виновата, я не отрицаю того, что ты можешь составить счастье другого человека, во всем виноват я, упрекать мне тебя не в чем, и тем не менее никогда, никогда, никогда жить с тобой я не буду» (ПСС, 7: 243–244).

Жена грозила открытием полиции его «пороков, за которые ссылают в Сибирь». Модесту он пишет, что последнее письмо жены «замечательно тем, что из овцы, умилившей тебя до того, что даже в отдаленном будущем ты предполагал возможность примирения между нами, — она вдруг явилась весьма лютой, коварной и хитрой кошкой. Я оказался обманщиком, женившись на ней, чтоб замаскироваться (а разве не так? — Л. К.), она много от меня претерпела, она ужасается моему позорному пороку и т. д., и т. п. О, какая мерзость! Но чёрт с ней» (26 сент. / 7 ноября 1877 — ЧПР: 305).

Анатолию он пишет, что жена «хочет шантажировать меня, донеся про меня тайной полиции — ну, уж этого я совсем не боюсь» (ЧПР: 364). Действительно, мог бы не бояться: много весьма высокопоставленных особ, министры и сами великие князья, братья царя, были гомосексуальны. Любые обвинения любимого композитора были бы несомненно замяты, как заминали гораздо более громкие скандалы. Но на деле Чайковский всё же боялся. Тому же Анатолию он позже признается (26 окт. /7 ноября 1878 г):

«Я делаюсь совсем сумасшедшим, как только это дело всплывает! Чего я только не воображал себе? Между прочим, я в своем уме решил, что она начинает уголовное дело и хочет обвинять меня. Живо я воображал себя на скамье подсудимых и хотя громил прокурора в своей последней речи, но погибал под тяжестью обвинения. В письмах к тебе я храбрился, но в сущности считал себя уже совсем погибшим. Теперь всё это мне представляется чистым сумасшествием» (ЧПР: 496).

Между тем «вести от гадины» продолжали идти. Потратив все свои средства на свадьбу, она действительно была в ужасном экономическом положении и просила денег. В декабре 1889 г. она поведала композитору, что полиция прекрасно осведомлена о его сексуальных вкусах. Впрочем, поясняя, что шеф жандармов Н. В. Мезенцев, знакомый ее семейства, предлагал подать ему докладную записку, чтобы он мог действовать, Антонина Ивановна, как она уверяет, отказалась — не желала причинять своему избраннику зло. Она продолжала его любить.

Фон Мекк, полагавшая, что просто жена оказалась «не та», дала денег на то, чтобы откупиться, — 10 000 руб. Позже, через два года фон Мекк напишет Чайковскому потрясающее признание:

«Знаете ли Вы, что я ревную Вас самым непозволительным образом, как женщина — любимого человека. Знаете ли, что когда Вы женились, мне было ужасно тяжело, у меня как будто оторвалось что-то от сердца. Мне стало больно, горько, мысль о Вашей близости с этой женщиной была для меня невыносима… Я ненавидела эту женщину за то, что Вам было с нею нехорошо, но я ненавидела бы ее еще во сто раз больше, если бы Вам с нею было хорошо. Мне казалось, что она отняла у меня то, что может быть только моим, на что я одна имею право, потому что люблю Вас, как никто, ценю выше всего на свете» (ЧПМ, 2: 213).

Но это признание последует потом. А сейчас она написала деликатное и трогательное письмо:

«Петр Ильич, любили ли Вы когда-нибудь? Мне кажется, что нет. Вы слишком любите музыку для того, чтобы могли полюбить женщину… Я нахожу, что любовь так называемая платоническая (хотя Платон вовсе не так любил) есть только полулюбовь, любовь воображения, а не сердца…»

Он отвечал:

«Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь неплатоническая? И да и нет. Если вопрос поставить несколько иначе: то есть спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нет и нет… Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я всё могущество этого чувства, то отвечу: да, да и да, и опять-таки скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительство и вместе блаженство любви» (ЧПМ, 1: 204–205).

О том, что мучительство и блаженство доставляла ему именно платоническая любовь в буквальном смысле слова, о существовании которой образованная фон Мекк знала, он благоразумно умолчал.

Деньги фон Мекк позволяли устроить развод, но жена предпочитала сохранить возможность восстановления брака. Она и дальше продолжала просить деньги, прижила от другого мужчины троих детей, ожидала их усыновления Чайковским и в конце концов сошла с ума. Последние 20 лет жизни провела в сумасшедшем доме.

Так окончилась попытка Чайковского преодолеть собственную природу. Композитор взялся за Четвертую симфонию, в которой музыка передает схватку с судьбой и неодолимость судьбы. По его собственным словам, «Это фатум, это та роковая сила, которая мешает порыву к счастью дойти до цели, … которая, как дамоклов меч, висит над головой и неуклонно, постоянно отравляет душу. Она непобедима, и ее никогда не осилишь» (ЧПМ, 1: 218). Музыка абстрактна, и в Четвертой симфонии эта коллизия предельно обобщена. Но в чем эта «роковая сила» конкретно выражена для самого композитора, что для него самого было дамокловым мечом, после всего сказанного достаточно ясно.

6. Манфред

В 1878 г. Чайковский бежал от жены за границу, а затем переселился из Москвы в Петербург. Стипендия от фон Мекк и гонорары позволяли ему отказаться от изнурительной преподавательской работы в консерватории и отдаться целиком сочинительству. В том, что Чайковский смог обогатить русскую музыку таким количеством превосходных произведений, есть большая заслуга фон Мекк. В 1880 г. он встретился на частной квартире с 22-летним великим князем Константином Константиновичем, поэтом, писавшим под псевдонимом К. Р., и с этого времени начинаются их очень приязненные отношения (великий князь был также гомосексуален).

Восьмидесятые годы для Чайковского это годы творчества — в это время созданы «Орлеанская дева», «Черевички», «Ромео и Джульетта», «1812 год», «Спящая красавица», «Щелкунчик», Пятая симфония.

Это же и годы сознательного и теперь уже бескомпромиссного продолжения гомосексуальной активности. Облик композитора, его музыка, его мировая слава привлекали к нему сердца молодежи. Это бывало порою сопряжено с драмами. В 1880 г. ему писал страстные письма 17-летний Леонтий Ткаченко, умолял взять камердинером и заниматься с ним музыкой. Правда, когда Чайковский его взял, то Леонтий быстро стал закатывать истерики и вымогать деньги. В 1886 г. в Тифлисе у Чайковского возникла взаимная любовь с молодым офицером Ваней Вериновским, но тот вскоре застрелился, то ли из-за провала на экзаменах в Академию, то ли испугавшись своих собственных чувств. В Дневнике зафиксировано горе Чайковского: как вспомнит — впадает в рыдания.

Еще раньше ушел из жизни некий Эдуард Зак (тоже, видимо, покончил с собой в связи с любовью к Чайковскому). Теперь, много лет спустя, Петр Ильич терзался, вспоминая о нем, и записывает в Дневнике:

«Перед отходом ко сну много и долго думал об Эдуарде. Много плакал. Неужели его теперь вовсе нет???» И назавтра опять: «Думал и вспоминал об Заке. Как изумительно живо помню я его: звук голоса, движения, но особенно необычайно чудное выражение лица его по временам. Я не могу себе представить, чтобы его вовсе не было теперь… Мне кажется, что я никого так сильно не любил, как его. Боже мой! Ведь что ни говорили мне тогда и как я себя ни успокаиваю, но вина моя перед ним ужасна» (ЧД: 176–177).

Чем Чайковский провинился, когда — не знаем.

С 1882 г. Чайковский носился с идеей написать симфонию по драме Байрона «Манфред». Симфонию эту создал в 1885 г., и, поскольку стихи Байрона оказались созвучны с переживаниями самого композитора, ему удалось придать музыке чрезвычайную красоту и силу. Байрон, любивший и юношей и собственную сестру, заставляет своего героя славить любовь,

Хотя любить, как мы с тобой любили, — Великий грех.

Отчаяние Манфреда беспредельно, и все же он умирает несломленным: он оплатил свои грехи земными страданиями и не нуждается ни в божьем прощении, ни в помощи дьявола. Симфония оканчивается в мажоре. Чайковский писал о Манфреде:

«В нем, как мне кажется, Байрон с удивительной силой и глубиной олицетворил всю трагичность борьбы нашего ничтожества с стремлением к познанию роковых вопросов бытия… ведь Байрон не хотел поучать нас, как следует поступать раскаявшемуся греховоднику, чтобы примириться с совестью; задача его другая…» (ЧПС, 13: 316).

Примирился со своей природой и своей совестью и Чайковский. Иногда, правда, восклицал в Дневнике: «Что мне делать, чтобы нормальным быть?..» (1887 г., ЧД: 135). Но это были всего лишь мимолетные настроения. Он продолжал любить юных музыкантов, студентов и кадетов из своего окружения.

Много любопытного в Дневнике за 1886 год. 14 мая, Марсель: «Шлялся по городу… Искание без успеха». 18 мая, Париж: «Около Cafè Chantant неожиданное знакомство с очень смелыми двумя французами. С одним из них разговаривал. Пьянство. Дома». 21 мая: «Шлялся около шантанов» (ЧД: 59–61).

В России, судя по этому Дневнику, к услугам Петра Ильича, обычно за небольшую плату, были банщик Тимоша, «милейший» слуга Саша Легошин в семействе друга Кондратьева, деревенский мальчик Егорушка, Саша-просвирник («Саша дьяконский сын и его стратегические приемы для получения мзды» — ЧД: 83), московский извозчик Ваня.

О мальчике Егорушке Табачке — 8 августа 1886, усадьба возле Клина: «После обеда ходил в город через Прасолово, надеясь увидеть интересующую меня личность». Назавтра: «После обеда ходил в Клин… Назад через Прасолово. Видел Егорушку, просил и получил вдвойне». 15 августа: «Соблазнился и дошел до Клина через Прасолово». Назавтра: «После обеда ходил в лесок и вернулся через Прасолово. Егорку не видел, а старался видеть» (ЧД: 86–88). 17 октября: «После обеда ходил все по дороге к Прасолову и добился, что Егор, к сожалению не один, выбежал ко мне. Разговоры, обещание коньков и т. д.» (ЧД105–106).

С извозчиком Ваней Чайковский познакомился в начале 1886 г. или чуть раньше и сначала называл его в дневнике Иваном. Потом неоднократно ездил с ним. 2 сентября встретил Ивана случайно: «Неожиданно Иван. Рад. Парк. Большая прогулка в лесу». В конце записи за этот день Иван назван уже более интимно: «Влюблен в Ву. Колебание. Добродетель торжествует» (расшифруем цензурные точки издателя: «Влюблен в Ванечку»). Добродетель торжествовала недолго. 14 сентября: «Мой Ваня. Всевозможные заходы в кабаки. До безобразия». И назавтра: «Недоразумение с Ваней. Нахожу его у подъезда при возвращении. Очень приятная и счастливая минута жизни. За то бессонная ночь, а уж что за мучение и тоску я испытывал в утро то, — этого я выразить не в силах». 16 сентября: «Ощущение тоски. Поиски Вани около гостиницы». 17 сентября: «Ваня. Домой» (ЧД: 92, 95–96).

Дальше мимолетные встречи, в спешке, так что любовные действия приходится ограничивать — 2 октября: «Ванюша. Руки». 9 декабря: «Ваня. Рука». 10 декабря: «Ваня. Руки». 11 декабря: «Пьяный Ванька» 12 декабря: «Вчера Ваня вызвал гнев. Сегодня растаял». 18 декабря: «Иван-извощик и 15 р.» (ЧД: 115–118). Наконец, 21 марта 1887 г.: «Охлаждение к Ване. Желание от него отделаться» (ЧД: 133).

Петр Ильич и дальше затевал знакомства со слугами и продавцами. 10 июня 1889 г.: «Познакомился я с новым прикащиком». Назавтра: «Пошел на встречу к прикащику, имевшему вернуться. Встретил. Ничего. Дома» (ЧД: 243). Не брезговал великий композитор и утехами с банщиками и другими молодыми людьми, промышлявшими платной любовью. Его часто видели в ресторане «Палкин» на Невском, д. 47, — известном месте встречи гомосексуалов («теток»), желавших познакомиться с молодыми гуляками. В полицейском документе начала 90-х об этом обиталище «теток» говорится: «Здесь они пользуются большим почетом как выгодные гости и имеют даже к постоянным услугам одного лакея, который доставляет в отдельные кабинеты подгулявшим теткам молодых солдат и мальчиков». Фамилия лакея Зайцев (Ротиков 1998: 402; Берсенев и Марков 1998).

Будучи в Париже в 1889 г., композитор специально отметил в дневнике: «в Café с [блядями] и в Paix. Шахматы. Я дремал. Один домой. Негр. Они зашли ко мне» (ЧД: 231). Дальше обрыв записей на неделю.

Слухи об этих похождениях композитора стали общим достоянием.

7. Пиковая дама

В 1890 г. внезапно наступил кризис в его отношениях с фон Мекк. Она вдруг написала ему письмо, в котором извещала, что финансовое состояние ее резко ухудшилось и, к сожалению, она более не сможет выплачивать ему ту стипендию, которую 13 лет высылала регулярно. В связи с этим переписка их должна прекратиться.

Н. Ф. фон Мекк (1876 г.)


Петр Ильич был, конечно, огорчен. Правда, теперь уже это не было бедствием для него. Он давно уже был знаменит, и его собственные заработки были весьма велики, а с 1881 г. царь в знак особого расположения платил ему пожизненную пенсию в 3000 р. серебром, хотя, конечно, сумма, которую присылала фон Мекк, была отнюдь не лишней. В конце концов, он мог понять прекращение финансовой поддержки. Но почему надо обрывать переписку? Он написал ей, что прекращение стипендии отнюдь не означает разрыва отношений, он будет всё также рад получать ее умные и дружеские письма. Но ответа не последовало. А через год он узнал, что состояние ее вовсе не пришло в упадок: железнодорожные акции даже повысились в цене.

Просто ее брат разъяснил ей настоящую причину отсутствия женщин у Чайковского. И хотя фон Мекк знала, что такое истинно платоническая любовь, как и кого любил Платон, Чайковскому этой любви она простить не могла. А может быть, не могла простить скрытности, неискренности. Для него этот разрыв также был афронтом. Она отказала ему в дружбе и поддержке за вину, которой, как он теперь понимал, за ним не было. Конечно, Надежда Филаретовна сильно постарела, ожесточилась от семейных неурядиц и очерствела, он это мог понять, но всё же удар был чувствителен.

Как раз зимой и весной 1889–1890 г. он писал музыку к «Пиковой даме» (либретто делал Модест). Для создания оперы уехал во Флоренцию, писал музыку там. Трагический сюжет захватил композитора. Опера была написана всего за 44 дня — что называется, на одном дыхании. Глазунову он писал, что переживает «очень загадочную стадию на пути к могиле». «Что-то такое совершилось внутри меня, для меня самого непонятное». Писал, что Герман очень ему симпатичен.

Поскольку Леня Софронов женился и был всё время в Клину, с композитором был, как уже сказано, другой слуга, Назар, уступленный ему Модестом. Назар сознавал, сколь значительного хозяина послал ему Бог, и вел записи своего общения с Чайковским. Из записей Назара:

«— Ну, Назар», обратились ко мне и начали рассказывать…, как Герман покончил с собой. Петр Ильич говорили, что они плакали весь этот вечер, глаза их были в это время еще красны, они были сами совершенно измучены…».

Композитор явно чувствовал некую близость к Герману — этому авантюристу, который так сильно надеялся на помощь богатой и таинственной старухи, был поддержан ее колдовской силой и неожиданно обманут в своих надеждах. Это было так близко композитору, вероятно, потому, что именно в это время он пережил такое же разочарование в своих странных и немного мистических отношениях с фон Мекк. Нельзя отделаться от ощущения, что Пиковая дама, графиня, для него слилась с образом всегда далекой и утерянной навсегда старухи фон Мекк.

8. Шестая, «Патетическая»

В 90-е годы Чайковский, уже белый, как лунь в свои 50 с лишним лет, влюбился без памяти в своего племянника Владимира Давыдова, Боба, как звали его в семье, высокого статного курсанта училища правоведения. В своем завещании композитор передал Владимиру Львовичу Давыдову все авторские права на свои произведения.

Уезжая в Америку, он писал оттуда Бобу:

«Больше всего я думал, конечно, о тебе, и так жаждал увидеть тебя, услышать твой голос, и это казалось мне таким невероятным счастьем, что, кажется, отдал бы десять лет жизни (а я жизнь, как тебе известно, очень ценю), чтобы хоть на секунду ты появился, Боб! Я обожаю тебя».

В 1893 году он должен был получить мантию и диплом почетного доктора музыки в Кембриджском университете. По дороге в Кембридж пишет опять же Бобу:

«Я пишу тебе с каким-то сладострастием. Мысль, что эта бумажка будет в твоих руках, дома, наполняет меня радостью и вызывает слезы… Несколько раз вчера во время дороги я решился бросить и удрать, но как-то стыдно вернуться ни с чем. Вчера мои мучения дошли до того, что пропал аппетит, а это у меня редкость».

Боб милостиво принимал ухаживания дяди, однако в сексуальном плане был к нему вполне равнодушен, и Чайковский это знал. На деле Боб был все же гомосексуален или во всяком случае бисексуален. Это явствует из письма к нему, двадцатилетнему, влюбленной в него тетки Прасковьи, жены Анатолия Чайковского, не намного его старшей.

«… Раз я сидела среди общества, зашел разговор о тебе, я по обыкновению восторгалась тобой — на это мне отвечают, что ты таким только кажешься, а что многим ты омерзителен и что многие даже не захотят подать тебе руки… Я страшно была счастлива, когда заметила, что тебе нравлюсь; но когда в вагоне на мой вопрос, правда ли то, что про тебя говорят, ты ответил, что «может быть и то и другое» (т. е. и муж. и жен.)… и потом повторял несколько раз серьезно: «Я подлец» — еще большее сомнение насчет тебя запало во мне.

Я думала, думала и додумалась, что… я … 1-ая женщина, которая действовала на твою чувственность, а ты думал, что рожден ненавистником женщин. Любить же то и другое совсем уж безнравственно… Я узнала также, что д. Петя боялся и старался, чтобы ты не был таким… И нетрудно догадаться, чье общество и какой entourage имел на тебя пагубное влияние, чьи друзья сосланы за границу и кто нашел, когда ты был еще почти ангелом, что ты будешь такой… Если б я была свободна — я ручаюсь, что излечила бы тебя. — Теперь еще есть время; но я связана по рукам и ногам и не могу тебе помочь… Я не могу слышать, когда говорят, что ты среднего рода, что ты отпетый и неисправим…» (цит. по: Соколов 1994: 200–201).

В. Л. Давыдов (Боб) в мундире Училища правоведения


Вот такого юношу с родственными чувствами полюбил Петр Ильич. Тем обиднее было ответное равнодушие. Но любви не прикажешь. Петр Ильич мог относить это равнодушие если не за счет разницы природных ориентаций, то за счет своего возраста, так или иначе это было для него трагедией. Для Боба же, видимо, трагедией было метание между собственными чувствами. Много лет спустя он по кончит с собой. Но до этого еще далеко. Сейчас композитор терзается неразделен ной любовью.

Именно в это время он пишет Шестую симфонию, глубокий трагизм которой потряс слушателей. Она посвящена В. Л. Давыдову. Когда Давыдов особенно наглядно показал свое невнимание к дяде, композитор велел снять посвящение, но потом снова вернул. Критик В. В. Стасов писал в 1901 г. о Шестой симфонии:

«…она не что иное, как страшный вопль отчаяния и безнадежности, как будто говорящий мелодиею своего финала: «Ах, зачем на свете жил я!»… Настроение этой симфонии страшное и мучительное; она заставляет слушателя испытывать горькое сострадание к человеку и художнику, которому пришлось на своем веку испытать те ужасные душевные муки, которые здесь выражены и которых причины нам неведомы» (Стасов 1980: 99).

В советское время было принято искать в этом трагизме социальное звучание — отражение социального отчаяния конца века, конца царизма. Академик Б. В. Асафьев называл эту симфонию (в 1922 г.) «трагическим документом эпохи». Эпохи или биографии? Асафьев понимал, что непосредственные стимулы к созданию произведений лежали в сфере личных переживаний композитора и втайне, вероятно, отдавал себе отчет, что часто это были переживания, вызванные особой сексуальной ориентацией. Именно так было с некоторыми компонентами самых ярких произведений Чайковского — «Евгением Онегиным», «Пиковой дамой», симфонией «Манфред», Шестой симфонией. Но, как пишет Асафьев (1972: 301) о Чайковском,

«Он часто… сам удивлялся совпадению его тайных сокровенных грез с желаниями людей вокруг. Так было с «Евгением Онегиным». Когда же в конце жизни он геройски собрал свои силы, чтобы выявить, наконец, в музыке то лично трагическое, что не давало покоя ему всю жизнь, он создал «Пиковую даму» и Шестую симфонию, от которых и теперь становится страшно…».

Композитор хотел так и назвать симфонию — Трагическая, но Модест предложил более интересное название — Патетическая. В ней ведь не только отчаяние, но и пафос любви. Помните? «Да, да и да». Владели ли Чайковским в это время идеи отказа от радостей жизни, чувства раскаявшегося грешника, ожидание расплаты за грехи и пороки? Никак нет.

Великий князь Константин Константинович, его высокий покровитель, К. Р., терзавшийся от сознания своей греховности (также связанной с гомосексуальностью), предложил Чайковскому написать «Реквием» на горькие слова Апухтина. В ответном письме (21 сент. /З окт. 1893 г.) Чайковский вежливо отказывается, ссылаясь на то, что чувства траура уже выражены в Шестой симфонии и ему не хочется повторяться. Сочтя это объяснение недостаточным, через несколько дней он шлет второе письмо (26 сент. /8 окт.). В нем, за месяц до своей смерти, он пишет:

«Есть причина, почему я мало склонен к сочинению музыки на какой-бы то ни было реквием, но я боюсь неделикатно коснуться Вашего религиозного чувства. В «Реквиеме» много говорится о Боге-судии, Боге-карателе, Боге-мстителе (!!!). Простите, Ваше Высочество, — но я осмелюсь намекнуть, что в такого Бога я не верю, или, по крайней мере, такой Бог не может вызвать во мне тех слез, того восторга, того преклонения перед создателем и источником всего блага, которые вдохновили бы меня» (ЧПС, 17: 186).

Между тем всего месяц оставался до его неожиданной и мучительной смерти.

9. Возмездие?

Эпидемия холеры в Петербурге шла уже на спад, но Чайковский заболел и через несколько дней мучений скончался. Хоронил его весь город.

С того самого времени начали ходить слухи о том, что смерть его не была естественной, что он покончил с собой и что это как-то связано с его сексуальными прегрешениями. Слухи эти дошли до наших дней и реализовались в двух версиях.

Одну предала печатной гласности музыковед А. А. Орлова в 1980-х годах, естественно, за границей (Орлова 1987 и др.). По ее рассказу, ей сообщил это некто Войтов, которому в 1913 г. соседка по даче в Крыму, Елена Карловна Якоби, вдова сенатского прокурора и соученика Чайковского по училищу правоведов, передала страшную тайну. Муж ее, Николай Борисович Якоби, за 20 лет до того, в 1893 г., устроил в своем доме в Крыму собрание соучеников по училищу, на которое пригласил Чайковского. Все примчались из Петербурга. Жена сидела за запертыми дверями кабинета несколько часов и слышала глухой разговор там. Потом выскочил взволнованный Чайковский и бросился вон. А муж рассказал ей суть дела.

Граф Стенбок-Фермор пожаловался государю на то, что юному племяннику графа строит куры композитор Чайковский. Государь разгневался и приказал Сенату разобраться. Узнав об этом, Якоби собрал бывших соучеников по училищу правоведения и устроил суд чести, который должен был предотвратить позор, который бы пал на училище, если бы дело было предано гласному суду. Соученики предложили Чайковскому поступить, как подобает дворянину — покончить с собой. Чайковский уехал, принял яд, и через несколько дней мир узнал о его смерти от холеры.

Версию эту приняли немногие издания, у нас, в частности, писатель Нагибин. Большинство ученых версию принять не смогло. Во-первых, дело несоразмерно такому развороту событий. На что графу Стенбоку-Фермору жаловаться? На простое ухаживание! Самое сильное, что могло бы последовать за такой жалобой (и даже за более основательной) — это укоризненное замечание, переданное намеком Чайковскому через кого-нибудь из великих князей или придворных. Сенату тут делать нечего. Во-вторых, Стенбок-Ферморы — придворные и хорошо знали, что гомо сексуальностью отличались сами великие князья (8 или 9 из них!), обер-прокурор Синода и влиятельные министры. Светские люди не стали бы ставить всех в неудобное положение, постарались бы справиться с делом личными контактами. В-третьих, даже публичные гомосексуальные скандалы (например, в скандале 1889 г. было замешано около 200 гвардейцев и артистов Александринского театра!) в России старались замять. В- четвертых, не правоведам бы (выпускникам училища правоведения, певавшим тот самый гимн) судить за гомосексуальность. В-пятых, последние дни Чайковского прослежены по часам — там не остается времени для путешествия в Крым к Якоби. В-шестых, нет общедоступного яда, способного действовать медленно — убивать за несколько дней — и без четких следов химического препарата. В-седьмых, версия передана устно через ряд посредствующих звеньев, разделенных друг от друга десятками лет, когда действуют погрешности памяти и просто сочинительство; ни один из этапов передачи этой версии не зафиксирован письменно, и версия не подтверждена никакими документами 1893 года.

Другая версия всплыла тоже в XX веке — у швейцарского музыкального критика Алоиса Моозера, автора истории русской музыки (он умер в 1969 г.). В молодости он побывал в России и слышал якобы от Риккардо Дриго, дирижера императорского балета, что Чайковский соблазнил сына дворника. Дворник пожаловался полиции. Дело дошло до императора, и тот якобы высказал пожелание: виновный должен исчезнуть. Чайковский принял яд. Со слов Моозера, композитор Глазунов подтвердил ему эту версию.

Она несколько реалистичнее по объекту совращения: известно пристрастие Чайковского к молодым парням низшего сословия — банщикам, слугам, кучерам. Однако версия носит сугубо европейский характер. В России в подобном случае всё обычно улаживалось небольшими денежными подачками. Совершенно нереально, чтобы за сына дворника вступился столь грозно император, который очень любил Чайковского. Затруднение с ядом остается. Документальных подтверждений никаких. Версия остается на уровне слухов, распространявшихся далекими от Чайковского людьми.

Сторонники этих версий ссылаются на разногласия и неточности в описании последних дней Чайковского врачами и родными. Но в растерянности и смятении катастрофы это обычно: детали путаются и смещаются. Кроме того, и врачи, и Модест проморгали первые симптомы болезни, потеряли, минимум, день или два, когда еще можно было спасти композитора, так что они вольно или невольно старались так изложить детали, чтобы затенить эти ужасные для них обстоятельства. Отсюда путаница и разногласия в деталях (Познанский 1993).

Не было возмездия от людей — не им судить. Не было и возмездия от Бога — по отношению к Чайковскому он, действительно, не был карателем и мстителем. Петр Ильич умер от той же болезни, что и его мать за полвека до него — от холеры. А матери-то его за что было мстить? Очень была порядочная и благонравная женщина. Чайковский сотворил столько чудесной музыки, которая одушевляет и услаждает миллионы людей во всем мире вот уже два века. Причинял ли он кому-либо зло? Возможно. Свою несостоявшуюся жену Антонину явно разочаровал и озлобил. Быть может, и кого-то из случайных возлюбленных. Его несдержанность способствовала смерти некоторых его возлюбленных. Застрелившийся (впрочем, не обязательно из-за гомо сексуальности) Вериновский. Застрелившийся Эдуард Зак. Застрелившийся Боб Давыдов… Но, встречая необычное чувство и находя в себе ответное, в большинстве они знали, на что идут, и желали этого. Чайковский был прав в том, что не виноват в своей натуре. А как мы видели, в его музыке эта натура отразилась многообразно и разными своими сторонами. В том числе и связанной с гомосексуальностью.

Такой суровый моралист, как Лев Толстой, несомненно знавший слухи об эротических особенностях Чайковского, на известие о его смерти отреагировал в письме к жене (26 или 27 окт. 1893 г.) очень неожиданно и странно:

«Мне очень жаль Чайковского… Жаль как человека, с к[оторым] что то б[ыло] чуть-чуть неясно, больше еще чем музыканта. Как это скоро, и как просто, и натурально, и ненатурально, и как мне близко» (Толстой 1992: 200–201).

Что в жизни и смерти Чайковского Толстой считал натуральным, что — ненатуральным, можно догадываться. А вот что и почему было ему близко? Здесь встает вопрос о чувствах самого Толстого.


Загрузка...