Глава пятая, в которой основоположник русской литературы прогуливается с основоположником американской поэзии

— Вот это наше окно в Европу! — весело сообщил Александр, указывая тростью куда-то вдоль Невы.

— Ок! — только и сумел выдавить Эдгар, заставляя себя перегнуться через гранитную набережную и посмотреть на поверхность реки.

Эдгар По мог целыми часами наблюдать за бегом ласковой волны в Чесапикском заливе. Но от созерцания Невы — тяжелой, как свинец, ему стало не по себе. Вода была мрачной, навевавшей тоску, а грязно-белые буруны лишь усиливали эффект безнадежности.

Со стороны Финского залива дул противный ветер, забиравшийся под верхнюю одежду. Пушкин, одетый в теплый суконный плащ с подкладкой, не замечал ни холода, ни ветра. Казалось, он даже получает удовольствие. Медному всаднику, созерцавшему с высоты реку и набережную, было все равно. А вот бедному американцу, чья крылатка и сюртук годились только для теплых вечеров Бостона, было не по душе.

Пушкин и По гуляли по Петербургу уже несколько часов. Александр успел показать американскому гостю некоторые достопримечательности города — домик Петра, дворец Меншикова, Петропавловскую крепость. Эдгар уже устал от обилия впечатлений, но сознаваться в том не хотел.

Александр, искоса глянув на американца, забеспокоился:

— Вы не замерзли, друг мой? Может, пройдем куда-нибудь в тепло? Если хотите, можно пройти в Аглицкий клуб.

— Нет-нет! — горячо запротестовал Эдгар. В Английский (или, как выражается русский — в «Аглицкий») клуб идти совершенно не хотелось. Возможно, если он придет туда с Александром Пушкиным, его и пустят. А может, нет. Не стоит позориться перед русскими. Чтобы уйти от неприятного разговора, спросил, указывая на воду:

— Мне говорили, что в Петербурге часто бывают наводнения.

— Не так уж и часто, но бывают, — усмехнулся Пушкин.

— Расскажете?

— Всенепременно! — кивнул русский. Огладив пышные бакенбарды, Александр предложил: — Я обязательно расскажу вам о самом страшном наводнении, но давайте вначале зайдем в кондитерскую. Не спорьте со мной! Такие рассказы лучше слушать в тепле, с чашкой кофе или с бокалом вина в руке. К тому ж я уже и сам устал.

Когда Александр уже влек слабо упирающегося спутника к гостеприимной двери, случилась маленькая заминка — откуда-то из-за, крыльца выскочила черно-белая кошечка. Встав на задние лапки, она уперлась передними в Пушкина и требовательно мявкнула. Русский поэт слегка опешил, попытался что-то ей объяснить, разводил руками, но хвостатая попрошайка не унималась. Александр вздохнул, повел плечами и, виновато кивнув Эдгару, скрылся внутри кондитерской.

Недоумевающий По в растерянности остался у двери, слегка досадуя, что русский его бросил, но скоро появился Александр, державший в руках тарелку с мясными обрезками. Посмотрев на кошку, потом на тарелку, Александр перевел взгляд на Эдгара:

— Мистер Поэ, у вас не найдется носового платка? Я свой забыл, — виновато пояснил русский поэт.

Платок, хотя и не особо чистый, у Эдгара был. Американец протянул кусок некогда дорогого батиста русскому поэту, но Александр повел подбородком — мол, расстелите, а когда Эдгар развернул ткань и положил ее на булыжник, Пушкин высыпал на импровизированную скатерть содержимое тарелки. Эдгару Аллану было немного жаль платка, вышитого еще мистрис Фрэнсис, но не есть же славной кошечке с грязной петербургской улицы?

В кондитерской, втиснутой между двумя помпезными зданиями, было немноголюдно, очень уютно, а главное — тепло! Чувствовалось, что Пушкин был тут завсегдатаем, потому что к столику, за который уселись поэты, подошел не официант, а сама хозяйка заведения — пышная особа средних лет, одетая в темное платье с белоснежным передником. Расцеловав Александра в обе щеки и с любопытством оглядев его спутника, защебетала о чём-то на непонятном языке. Некоторые слова были русскими, а некоторые — похожими на русские. Пушкин что-то ответил. Когда хозяйка отошла, пояснил:

— Элишка знает русский язык, но часто вставляет, в свою речь родные слова. Она чешка.

— Чешка? — наморщил лоб Эдгар, пытаясь понять — что означает это слово? Какую-нибудь религию?

— Чехи — это нация, — любезно пояснил Александр. — Они похожи на русских, потому что славяне, но живут в Австрии. Элишка именует кофе кавой! Мне нравится.

Про Австрию Эдгар Аллан По знал еще с колледжа. А как иначе, если мистер Блум — преподаватель музыки (а заодно и французского языка) почитал своими кумирами Моцарта и Бетховена? Но разве в Австрии живут не австрийцы? Вызвав в памяти карту Европы, Эдгар явственно представил себе зеленое пятно Англии, желтое — Франции, с синим вкраплением Ла-Маншем между ними и желтую Пруссию, вкупе с многоцветием Саксонии, Баварии и еще каких-то германских княжеств или королевств. Вспомнился еще самый низ карты, окрашенный в коричневое — Османскую империю, угнетавшую Грецию. А вот остальное вспомнить не смог. Россия, переходящая в Татарию, была белой, с черными прожилками рек. Еще помнил, что Россия завоевала Польшу, но поляки вроде бы тоже славяне. Может, Австрия завоевала чехов?

Пока Эдгар размышлял об исторических казусах, хозяйка принесла огромный поднос с рогаликами.

— А разве мы пришли сюда не пить кофе? — озадаченно проговорил По.

— Подождите, будет и кофе, — улыбнулся Пушкин.

И, действительно, скоро на столе появились кофейник, сливочник, а хозяйка принялась разливать божественный напиток по чашкам. Разлила, еще раз звонко чмокнула Александра повыше бакенбарда и удалилась. Пока Эдгар грел руки о чашку, наслаждаясь теплом, Пушкин успел выпить свою «каву» и съесть рогалик. Потянувшись до хруста в костях, взялся было за кофейник, но передумал. Утвердив на столе локоть, подпер подбородок рукой, начал рассказ о самом страшном наводнении:

— Считается, что рассеянные жители столицы не имеют понятия о многих впечатлениях, но этих впечатлений им хватит на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, начну по порядку. С утра лил дождь, а со стороны залива дул ледяной ветер. Вода в Неве стала прибывать. Но как это часто бывает, никто не принял во внимание надвигающуюся беду. Более того — зеваки столпились вокруг каналов, наблюдая за тем, как прибывает вода. Кое-кто даже заключал ставки! К двум часам пополудни ветер усилился, а уровень воды поднялся на два человеческих роста! Толпа, глазевшая на каналы, обратилась в бегство, но многие не успели выбраться на безопасное место. Вода сминала деревья, выбивала стекла! Казалось, само Балтийское море пошло войной на Петербург. По улицам плыли корабли, сорванные с якорей. Огромная баржа вошла в Невский проспект, ставший судоходным, добралась до Екатерининского сада, а потом с размаху ударилась в колоннаду Казанского собора. Дворцовая площадь представляла собой огромный водоворот. По воздуху летали листы железа, сорванные с крыш. Вода заливала подвалы, портила паркеты на первых этажах. Жильцы спасались на крышах! Медный всадник стоял, словно утес во время шторма, а волны разбивались о его постамент!

Говорят, в этот день погибло около тысячи человек, но точные цифры неизвестны — трупы уносило в Финский залив! На следующий день вода успокоилась. Но спала не сразу. По улицам, превратившимся в каналы, плавали мальчишки в корытах. Казалось — сбылась мечта Петра Великого превратить столицу в Северную Венецию.

— Вам нужно написать о наводнении, — с решимостью сказал По.

— Я уже думал об этом, — пожал плечами Александр. — Но в дни наводнения меня не было в столице. Домашние обстоятельства, — русский поэт слегка улыбнулся, — принудили меня той осенью жить в деревне[10]. Стало быть, я не являюсь свидетелем случившегося.

Теперь настал черед пожать плечами Эдгару По.

— Ну и что, что вас не было? Вы так красиво рассказывали, что я словно бы сам все увидел — улицы, залитые водой, Медного всадника, о постамент которого разбиваются волны. Нет, мистер Александр, обязательно напишите! Фантасмагория! Волны переполняют улицы, а Медный император скачет по гребням волн!

Александр задумался. Кажется, он уже принялся сочинять. Чтобы привлечь внимание русского поэта, Эдгар спросил:

— А как же львы?

— Львы? — не сразу понял Пушкин. — Ах, которые на набережных! Ну, львы уже привыкли.

Отошедши от рассеянности, Александр щелкнул пальцами, подзывая хозяйку, а та уже догадливо повторила заказ.

На какой-то момент разговор притих. Русский и американский поэты дружно грызли вкуснейшие рогалики, запивая их ароматнейшим напитком.

— Я завидую русским поэтам, — сообщил вдруг Эдгар.

— Завидуете? — удивленно переспросил Пушкин. — С чего бы это?

— Вот вы, господин Пушкин, располагаете досугом. Стало быть, имеете время для написания стихов.

— И что с того? — пожал Пушкин плечами. — Я знаю немало людей, которые служат, а пишут стихи после службы. Да и сам я, было время, служил.

— Вот и я так хочу, — заявил юноша. — Хочу, чтобы у меня был постоянный кусок хлеба. Ну, скажем, чтобы отдаваться делу до четырех часов пополудни, но чтобы вечер был в моем полном распоряжении. Я хотел бы, — мечтательно прижмурился юноша, — поступить учителем в государственную школу.

Услышав такое, Пушкин едва не подавился кофе. Успел поставить чашечку на стол, откашлялся, аккуратно прикрывшись салфеткой. Удивленно воззрившись на американца, покачал головой.

— Я, мистер Поэ, Царскосельский лицей закончил, — сообщил Пушкин не без гордости. Видя, что это наименование ни о чем не говорит американцу, уточнил: — Что-то вроде вашего Гарварда или аглицкого Оксфорда. Только учеба там с малых лет. И школа, и университет — все вместе. Ну, Итон и Оксфорд, вместе взятые. Как вспомню, что мы там вытворяли, так до сих пор перед наставниками стыдно. Я бы на месте наших преподавателей всех лицеистов из пушки перестрелял. А что в обычных школах творится? Или в Америке сорванцов меньше?

— О нет, — засмеялся Эдгар, вспоминая собственные проказы. — Вспоминаю, как мы стул учительский клеем мазали, а как-то раз в его табак перец добавили.

— А мы классную доску воском натерли, — вспомнил Пушкин. — Так натерли, что мел по ней скользил, но не писал. Скребли-скребли, так и не отскребли. Пришлось доску менять.

— Выпороли? — с пониманием спросил По.

— В карцер отправили, — вздохнул Александр. — А самое главное — на целый месяц без выезда в город оставили.

— А меня выпороли.

Оба поэта засмеялись и от этого стали даже как-то ближе друг к другу. Еще немного, и можно будет переходить на обращение по имени, без этих пресловутых «мистеров».

— Я все понимаю, — сказал Эдгар. — Трудновато придется, но что поделать? Зато буду возвращаться домой к четырем, писать стихи!

Пушкин покачал головой:

— Есть у меня друг… или был… Вильгельм Кюхельбекер, тоже поэт, преподавал языки в пансионе. Так увлекался учительством, что про стихи забывал.

— А что, сейчас он уже не преподает? — полюбопытствовал американец.

— Уже нет, — помрачнел Пушкин, и Эдгар решил, что друга-поэта, верно, уже нет в живых. Расспрашивать Александра не стал. Зачем? Тем более что жизнь и смерть постороннего человека (пусть и близкого для русского поэта) его не особо интересовала. Будь этот Вильгельм действительно великий поэт, он бы о нем слышал. А нет, так верно, что-то вроде самого Пушкина — поэт известный, но не знаменитость.

Допивая «каву», Эдгар сосредоточенно копался в карманах, пытаясь на ощупь определить серебряные монетки — извлекать на свет свое «богатство» казалось неловким. Вот, вроде бы нашел и уже приготовился вытащить, но Пушкин дружеским движением остановил его руку:

— Мистер Поэ, у нас так не принято. Я пригласил — стало быть, я угощаю. Не как у Гёте.

Эдгар хотел возмутиться, но Александр уже вытащил серебряный рубль. Верно, с такой монеты полагалась сдача, но Пушкин предпочел получить ее поцелуем, чему хозяйка осталась довольна.

Слуга помог поэтам одеться, они вышли на улицу. После тепла кондитерского заведения, пронизывающий холод был еще страшнее.

— Вы что-то сказали о Гёте? — поинтересовался Эдгар, пытаясь запахнуть крылатку поплотнее.

— А, ну да… — заулыбался Пушкин. — Князь Шаховской — кстати, не чуждый литературе, встречался с автором «Фауста». Не то в Дрездене, не то в Берлине, не упомню. Господин Гете жил с князем в одной гостинице и вечером пригласил его на чашку чая. Шаховской, удивленный, что подали «голый» чай, приказал принести бутерброды. Гости и сам Гёте отдали должное бутербродам, а утром князю представили счет. Мол, херр Гёте отказывается оплачивать бутерброды, так как он приглашал исключительно на чай. Шаховской удивился прижимистости великого поэта, но счет оплатил.

Из дневника Эдгара Аллана По

Сегодня я познакомился с Пушкиным. Это было нелегко, потому что вход в его квартиру преграждал старый Цербер. Если бы я понимал по-русски, слуга вряд ли меня пустил, а рукоприкладствовать он не решился.

Мне говорили, что Пушкин самый выдающийся поэт России. Что ж, возможно. Хотя он не произвел на меня впечатления ни как поэт, ни как человек. Пушкин неглуп, но его суждения довольно поверхностны, а большинство сведений кажутся мне устаревшими.

Пушкин получил неплохое, по русским меркам, образование. Лицей, где он учился, — это не Итон, и не Регби, но тоже неплохо.

Человек он уже немолодой и довольно-таки некрасивый. Более того, чувствуется изрядная примесь негритянской крови. Лицо смуглое, длинный нос, толстые губы. Странно только, что волосы поэта были русыми, с уже заметными залысинами, а не курчавыми. Но хочется отдать должное — на таком некрасивом лице были чудесные глаза — темно-серые, очень умные. Квартерон? В Бостоне или Ричмонде мистер Александр считался бы негром. Кажется, я даже позволил выразить свое удивление вслух, потому что его взор нахмурился. Я уже приготовился к тому, что Цербер будет спускать меня с лестницы, но, к счастью, мистер Пушкин сменил гнев на милость. Надеюсь, что никто меня не осудит за то, что я совершал прогулки в его обществе и даже посещал вместе с ним общественные места. Впрочем, в России прогулка с чернокожим не считается чем-то предосудительным.

Но что мне понравилось у Пушкина — его кабинет, обставленный с безупречным вкусом и простотой, достойной истинного поэта — огромный стол, где в кажущемся беспорядке сложены листы бумаги — как чистые, так и уже исписанные. На некоторых листах я заметил рисунки — у Пушкина есть такая же привычка, как и у меня, — непроизвольно делать зарисовки к своим сюжетам. Чернильница и письменные принадлежности самые простые. Вокруг стола расставлены простые плетеные стулья, прикрытые вязаными салфетками. А главное — книги, книги, книги! Думается, что Пушкин человек небедный, если он может себе позволить купить столько книг.

Я не читал произведений Пушкина, но думаю, что его литературная репутация в России сильно преувеличена. Слыть великим поэтом среди невежественного народа несложно. В России не было литературной традиции, как это существует в Новом Свете, где Северная Америка впитала в себя легенды о короле Артуре, поэмы Шекспира и Байрона, а Южная — «Песню о Сиде», романы Сервантеса и пьесы Лопе де Вега. Думаю, это не вина России, а ее беда. Россию постоянно кто-нибудь завоевывал — татары, шведы и французы. Страна, находящаяся в постоянной борьбе с врагам, не может создать ничего стоящего. Там, где постоянно идет война и приходится чем-то жертвовать, нет времени на написание настоящей литературы. Разве что исторические романы. Но исторические романы сегодня уже мало кого интересуют. История — это выработанная жила, где для настоящего художника нет ни одного грана золота. Но о чем писать в России, где нет собственной истории, а та, что имеется, покрыта налетом страха?

В России легко быть гением. Для этого просто достаточно познакомиться с великой литературой Древней Эллады и Рима, освоить старофранцузскую поэзию и англо-саксонские легенды, впитать в себя главные идеи, освоить чужие литературные стили, а потом облечь все это в привычные для слуха и глаза славянина слова.

По моему разумению, Гёте был прав. Действительно, почему он должен расплачиваться за чужой заказ? И дело не в жадности. Князьям положено платить за поэтов, а не поэтам за князей. Вельможа, имеющий много денег, просто обязан делиться ими с поэтами. А иначе какая польза от этих вельмож? Возможно, в человеческой памяти от князя Шаховского останется лишь одно воспоминание — вельможа как-то пил чай с самим Гёте.

Я не стал высказывать своего мнения Пушкину. Ведь и сам Александр в некотором отношении вельможа, хоть и нетитулованный. Вдруг он обидится? Кем же сам числит себя русский поэт — литератором или аристократом?

Из неопубликованных воспоминаний Александра Сергеевича Пушкина

Осень осьмсот двадцать девятого года была чрезвычайно памятна для меня. Еще не забылись впечатления от поездки в армию генерала Паскевича, и жизнь казалась мне пресной. Балы, рауты, прогулки по Невскому казались глупейшим времяпровождением, после того как я лишь слегка прикоснулся к свисту пуль, лязгу штыков и грохоту барабанов. Верно, из-за того я понаделал немало глупостей, кои совсем не хочется вспоминать.

Из головы не шли две встречи со старыми знакомцами — с двумя Александрами. Мёртвое тело Грибоедова влачили волы, а Марлинский сам мчался навстречу смерти.

Сегодня кое-кто говорит, что Пушкин придумал эти встречи, чтобы украсить свои путевые заметки. Не стану спорить. Придумал ли я, нет ли, но когда закрываю глаза, то явственно вижу старую рассохшуюся арбу, запряженную парой мосластых волов, тащивших через бурную реку тело моего несчастного собрата. Верно, под одно из колес попал камень, телегу тряхнуло, и тело едва не свалилось в воду. Бог им судья. Меня уже в чем только не упрекали из-за этой поездки! И где-то я уже говорил, что приехать на войну с тем чтобы воспевать будущие подвиги, было бы для меня, с одной стороны, слишком самолюбиво, а с другой — слишком непристойно. Как объяснить людям, что я отправился на Кавказ только затем, чтобы туда отправиться? Почему все обязательно ищут какие-то «подводные камни», «глубинные течения»? Почему я, русский человек, живущий в России, не могу просто съездить за пределы своей родины? Или поэт обязан бродить по свету только за вдохновением? Помилуйте, я живой человек, желающий полюбоваться красивым пейзажем и прекрасными пейзанками. Искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудою: вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта; я смогу почерпнуть его и сидя за собственным письменным столом. Грустные осенние луга подле Болдина ничем не хуже ярких летних ярких садов вблизи Бахчисарая. Вдохновение нужно носить в собственной душе, а не озираться по сторонам. Впрочем, о чем это я? Да, осенью двадцать девятого года был еще и приезд в Москву, неудачное сватовство к Наталье Николаевне и мой спешный отъезд в Петербург. Право слово, та осень была не самой лучшей осенью моей жизни. Посему я с трудом воспринимал прежних знакомых, не спешил обзаводиться новыми друзьями и уж тем паче не удерживал в памяти их имена и лица. Имена и лица менялись, не находя во мне ни отклика, ни воспоминаний. Перо не хотело оставлять следы, а только царапало бумагу. Сам не знаю, как я сумел заставить себя пересилить сплин и заняться делом. Но сумел-таки и потому, наверное, кое-что из той осени я запомнил. Прежде всего — встречу с юным американским поэтом. К счастью, в отличие от наших домашних гениев, которые тащат мне всякий вздор, он ничего не принес. Я вполне допускаю, что молодой человек пишет гениальнейшие стихи, но в то утро не стал бы слушать и самого Байрона!

Мне вспоминается еще один мой знакомец. Кажется, он появился в моей жизни примерно в то же время, что и господин Поэ. Он всем хорошо известен и достаточно знаменит. Боже мой, как же они похожи и одновременно непохожи — юный американец и молодой малоросс! Даже внешне в них было что-то общее — нервное лицо, тонкие усики, нос. Оба были чрезвычайно увлечены всякими мистериями и мистификациями, тратили свое и чужое время на нелепые сказки и побасенки. И оба боялись быть заживо погребенными. Но если один сорил деньгами (когда они у него были) и идеями (их у американца было не десятерых), то второй скрупулезно считал каждый рубль и тянул к себе мало-мальски пригодный для сочинительства сюжет.

А еще глаза… Если посмотреть в глаза двух молодых гениев, то можно сквозь них увидеть нечто страшное и притягательное одновременно: так, словно вы заглянули в открытое окно, выходящее на ночное кладбище. Но кладбища будут абсолютно разными. У одного это будут теснившиеся друг к другу надгробия, зажатые обветшалыми стенами, а у второго — бескрайнее поле, покрытое могильными холмами с деревянными крестами.

Касательно американца, то много позже мне говорили, что в его стихах можно заметить мое непосредственное влияние, а его проза отчасти напоминает мою. Но так же можно сказать, что и моя проза, мои стихи также напоминают чью-то иную. Возможно, даже и самого юного американца. Каждый из нас стоит на плечах предшественников. Оговорюсь лишь, что американец не читал моих произведений, а я не читал его стихов ни тогда, ни потом. Впрочем, не мне судить. Всякой талант неизъясним. Как ваятель видит в куске мрамора богиню Венеру и выводит ее на свет, действуя только грубым резцом и молотом? Загадка… Но кусков мрамора раскидано по свету немало. Дело ваятеля — всего лишь отыскать свой кусок и как следует обработать его резцом. А уж насколько хороша получится Венера — судить критику. А он, критик, может углядеть в вашей Венере и не Венеру вовсе, а Гестию или того хуже — хромого Вулкана. А уж кто на кого оказал влияние — это интересно лишь самому автору изысканий, паре филологов, осиливших его опус, а большинству читателей интересен сам текст, а не почва, из которой он вырос.

Впрочем, все по порядку. Однажды утром я чувствовал то благодатное расположение духа, когда мечтания явственно рисуются перед вами и вы обретаете живые, неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся под перо ваше и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли.

Вдруг дверь кабинета скрипнула. В такие минуты никого не хочется видеть, а уж меньше всего — слуг, докладывающих о посетителе. Но это были не слуги, а сам посетитель.

В проеме двери стоял незнакомец. Первоначально юн показался мне ровесником, но, приглядевшись, я понял, что ему не более двадцати лет. Он был невысокого росту, худощав и казался лет двадцати. Черты смуглого лица были выразительны: высокий лоб, осененный черными клоками волос, черные сверкающие глаза, орлиный нос, небольшие усы, впалые щеки — желто-смуглые — даже оливковые, обличали в нем иностранца. На нем был черный фрак; панталоны летние (хотя на дворе стояла уже глубокая осень). Будь мы в Италии, я приняло бы его за карбонария; в России же он больше напоминал неаполитанского музыканта, что собирается дать несколько концертов и развозит по домам свои билеты. Уже хотел вручить ему рубль, а то и пять рублей и поскорее от него избавиться, но незнакомец сказал: «Гуд монинг, мистер Пусшкин. Ай эм америкен поет…» и что-то там еще.

Не скрою, мое знание аглицкого языка оставляло желать лучшего. Я довольно сносно читаю на нем, но очень скверно говорю, а еще хуже понимаю.

Юнец впялился в меня, оттопырил нижнюю губу и пробормотал что-то. Не на французском, а на аглицком, но слово «ниггер» я узнаю без перевода. Хотел уже звать Никиту, чтобы тот помог отыскать незнакомцу выход — желательно, без лишнего членовредительства, но юнец снял шляпу и виновато улыбнулся; «Айм сорри, мистер Пусшкин. Эскьюз ми. Ай эм америкэн поет!»

Незнакомец добавил еще что-то, но, видя мою беспомощность, спросил по-французски:

— Vous parlez français?[11]

Произношение юноши было настолько чудовищно, что мне захотелось ответить: «Désolé, je ne parle pas français»[12]. По крайней мере таким французским я не владею. Но не желая казаться грубияном, скромно кивнул. Юноша просиял и продолжил:

— Mr. Pouchkine. On m'a recommandé de vous, comme un grand poète. Je m’appelle Edgar Allan Poe. Je suis un poète américain.

Поэт? Да еще и американец? Мне стало любопытно. Допреж я не слышал о существовании поэтов-американцев. Да и о самих американцах знал лишь из путевых очерков г-на Свиньина да со слов Толстого-американца. Но Федор Иваныч, как известно, соврет — недорого возьмет!

Итак, мы познакомились. Звали юношу Эдгар Эллейн Поэ. Возможно, правильнее будет писать его фамилию по-другому, не могу судить. Эллейн, как оказалось, это второе имя. Ему едва исполнилось двадцать лет. Ни служба, ни семья не обременяли его. И, как это часто бывает с нашим братом-литератором, деньги его тоже нисколько не обременяли.

Мой юный знакомец прибыл в Россию, чтобы из Петербурга отправиться к Черному морю, а оттуда на Средиземное, где он собирался сражаться за свободу греков от турецкого владычества! Конечно же, тут чувствовалось влияние лорда Байрона! Но кто будет осуждать Поэ за его увлечение? Во всяком случае, не я. Мне до сих пор жаль, что я опоздал на последний корабль, увозивший из Одессы греческих волонтеров. Да и мой друг, граф Броглио, бывший в лицее «последним по успехам и первым по шалостям», в ту пору сражался в Греции. Увы, в ту осень я еще не знал, что Броглио уже нет в живых, а его прах закопан в руинах близ какой-то неизвестной деревни.

Я завидовал моему американскому приятелю. Он беден, его будущее неопределенно, но он свободен! И в Новом Свете и в Европе любой человек волен ехать туда, куда хочет, мне же не дозволяется путешествовать даже в пределах своей собственной империи, не говоря уже о сопредельных странах! Впрочем, об этом я уже так часто говорил и писал, что повторять собственные сетования не хочется.

Конечно же юноша опоздал на войну. Греков прекрасно освободили и без его участия. Господину Поэ оставалось лишь вернуться обратно в Северо-Американские Штаты, где его никто не ждал.

Мы разговаривали очень долго. Чудовищный акцент уже казался вполне приемлемым. Я забыл о письменном столе, где были разбросаны чистые листы, о высыхающих чернилах и даже о том, что Муза — это женщина, которой нужно оказывать уважение, а не отвлекаться на болтовню.

Молодой человек имел на все собственное мнение. Касалось ли это политики, театра, новейших открытий археологов в Османской империи или эпидемии тифа в Самарской губернии. Где находится Самара, он не знал, но резонно заявил, что любая болезнь происходит от чрезмерного воображения человека и нервного расстройства.

Господин Поэ показал себя прекрасным знатоком поэзии Байрона и немецкой литературы — особенно Гофмана. Впрочем, кто в наше время не увлекается Гофманом и Байроном? О русских литераторах мой юный друг имел лишь самое поверхностное представление. Точнее — никакого. Я редко спорю о том, чего не знаю, а молодой человек пытался меня уверить, что в России не может быть литературы, подобной Гофману. Взял с господина Поэ слово, что он прочтет Антония Погорельского, как только его книги переведут на аглицкий язык.

Юноша много и жадно расспрашивал. Особенно его интересовала всякая чертовщина — явления мертвецов, переселение душ и прочее. Я представил себе, как к гробовщику являются те, кого он похоронил, пересказал сюжет рассказа Эдгару. Он долго смеялся, но ответствовал, что сей рассказ скорее юмористический, чем мистический. Ладно, решил я, напишу о том сам.

Расспрашивал он меня: а не бывало ли средь русской аристократии какой-то вражды? Что-нибудь душераздирающее, с вековыми распрями. И чтобы непременно была любовь! Словом — какой-нибудь Роман Горкин и Юлия Капустина на русский лад! Что ж, извольте, ответил я и повествовал г-ну Поэ о том, как в одно утро некий помещик — назовем его г-н Б. — выехал прогуляться верхом, взяв с собою борзых, стремянного и мальчишек с трещотками. В то же самое время его давний недруг — М., также соблазнясь хорошею погодою, велел оседлать собственную кобылку. Подъезжая к лесу, увидел он соседа своего, гордо сидящего верхом. Если б М. мог предвидеть встречу, то, конечно б, он поворотил в сторону. Но вот беда — в сие время заяц выскочил из лесу и побежал полем. Б. и стремянный его закричали во все горло, пустили собак и следом поскакали во весь опор. Лошадь М. — весьма куцая кобылка, не бывавшая никогда на охоте, — испугалась и понесла, а доскакав до оврага, прежде ею не замеченного, вдруг кинулась в сторону, и М. упал. Его давний недруг тотчас же бросил охоту, приказал стремянному помочь соседу вкарабкаться в седло, а затем пригласил его домой. М. не мог отказаться, ибо чувствовал себя обязанным. А далее, как водится, соседи позавтракали, разговорились. А после второй или третьей рюмочки стали друзьями. Как следствие, их дети поженились и принесли потомство, на радость дедушкам. Таким образом вражда старинная и глубоко укоренившаяся, прекратилась от пугливости куцей кобылки. Мне было не жаль отдавать этот сюжет, потому что рассказ по нему я уже успел напечатать и возвращаться к подобной теме не стану.

Господин Поэ был разочарован — он ждал чего-то иного — смертельной вражды двух родов или, как говорят итальянцы — vendetta. Но больше всего его возмутило мое мнение, что в примирении двух враждующих сторон роль миротворца сыграла какая-то куцая кобыла. По его мнению, коли вражда, то все должно гореть ярким пламенем, кровь литься ручьями, а место кобылы должен занять жеребец. Такой, чтобы бил копытом и метал искры из глаз. Конечно, кобыла тут совсем ни к чему. Кобыла — миролюбивейшее создание, не способное причинить человеку вред. Жеребец же может укусить, наддать копытом, да и то, если человек сам нарвется на неприятность. Как ни говори, но во многих бедах виновны люди, а уж никак не бессловесные твари. Ну, коли так, так пусть сам Эдгар и придумывает такой сюжет — душа поверженного вселилась в коня, дабы отмстить обидчику… Рассказик мог бы получиться неплохой. Главное, чтобы американец не перепутал — не поместил бы лошадиную душу в человека. Вот был бы казус!

Как объяснить молодому человеку, что коли в наших краях случается вражда, то настоящая vendetta происходит не на поле брани, а в присутственных местах, копья и пистолеты нам заменяют кляузы, а вместо секундантов выступают стряпчие? Тяжбы такие могут тянуться годами и в конечном итоге судебные заседания выпьют из человека куда больше крови, нежели дуэли, а чернила страшнее клинка или свинцовой пули.

Юноша оказался прекрасным рассказчиком. Когда наш разговор зашел о творчестве Даниэля Дефо, у которого я читал лишь «Робинзона» да пару пасквилей, переведенных на французский язык, мистер американец принялся пересказывать содержание романа, о котором я допреж не слышал. Книга эта — «Дневник чумного года» — повествует о лондонской чуме. Мне было не по себе, когда я слушал, как становились мертвыми дома, как вдоль узеньких улочек проезжала телега, заполненная мертвецами. Иногда трупов было столь много, что они застревали между стен, а вознице приходилось перетаскивать их на руках.

Подъезжая к зачумленным домам, возница кричит во весь голос:

— Покойников берем! Покойников берем!

А если никто не появлялся, он снова кричал:

— Выносите своих мертвецов!

Если уже некому было выносить тела, возчик ехал дальше, к старому кладбищу, вокруг которого был выкопан длинный и узкий ров. В него-то и сбрасывали тела.

Я так живо представил себе умирающий город, где все люди — мертвецы, что по спине пробежался легкий морозец! Каюсь, после такого рассказа я крикнул Степана, велел ему тащить на стол наливку (шампанское у меня не водилось в ту пору) и мы выпили с мистером Поэ не чокаясь — поминая мертвецов, отдавших Богу душу в далеком чумном городе, а потом еще и лорда Байрона, умершего за идею. Верно, в таком мертвом городе оставались еще островки жизни, где собирались люди, пытавшиеся отогнать собственную смерть веселыми песнями и шумной гульбой. Или же спрятать собственный страх под бравадой и буйством.

Вот, наверное, и все. Если бы я имел возможность ознакомиться с творчеством американца, то рассказал бы гораздо больше. Но увы — мистер Эдгар читал свои стихи на аглицском языке, и я мог оценить лишь их мелодичность, но никак не смысл. Рассказывать о наших прогулках с господином Поэ не вижу особого смысла. Я попытался показать американцу Санкт-Петербург, но не особо в этом преуспел. Кроме того, господин Поэ оказал мне услугу, которую способен оказать только верный и преданный друг (или сумасшедший поэт, легко откликающийся на дурные просьбы и не задумывающийся о последствиях своих поступков!). Да, юноша был секундантом на одной из моих дуэлей. В последнее время все стали жутко благоразумными. За два-три часа, проведенные на свежем воздухе, заплатить потом годом или двумя духоты и тесноты не хочется никому.

Позже я слышал, что у мистера Поэ были какие-то сложности, связанные с женщиной и полицией. Но я, увы, в ту пору отсутствовал в столице и ничем помочь юноше не мог. А жаль.

Мне думается, наше знакомство может стать сюжетом для повести или рассказа. Хорошо бы, чтобы об этом написал тот литератор, что так мастерски рассказал о Кюхле: разумеется, добрую половину он выдумал, вторую приврал, но все, что осталось, — истинная правда.

Загрузка...