Глава десятая, в которой юный американец становится свидетелем убийства несчастного животного

Эдгар прошел внутрь, не обращая внимания на увещевания слуги и, как бы сквозь него. И вид у юноши был такой, что верный пестун Александра растерялся и не решился останавливать гостя силой. Но, пройдя почти до самого дивана, где лежал укрывшийся с головой русский поэт, юноша резко остановился и, если бы Степан не поддержал, упал бы.

— Ты чё, барин, выпил с утра? — не особо удивился старик, но, принюхавшись, пожал плечами: — Не пахнет. Ну-кось, садись сюда.

Американец все равно не понимал, о чем говорит белый невольник, но безропотно уселся на придвинутый стул.

Пушкин, высунув всклокоченную голову, открыл рот, чтобы отругать старика, но тот лишь растерянно развел руками — мол, не виноват я, барин! Бережно взяв упавшую шляпу гостя и горестно вздохнув, старик пошел чистить лоснившийся войлок. Пушкин перевел взор на Эдгара и мгновенно проснулся при виде непонятного зрелища — юный американец, уперев подбородок руками, мелко трясся, захлебываясь в рыданиях.

…Эдгар решил с утра зайти на Aprashcu — полистать книгу, замеченную вчера в лавке старьевщика. Увидев скопление людей — в основном мелких торговцев и ямщиков, попытался протиснуться сквозь толпу, но ничего не получилось. Mujici стояли плотно, а попытка раздвинуть грязно-серые кафтановые спины привела лишь к тому, что кто-то довольно чувствительно заехал локтем под ребра, а еще кто-то поддал под коленную чашечку. Прихрамывая и закрывая бок, юноша попытался выбраться, но толпа сжимала так плотно, что даже пошевелить руками не удалось. Откуда-то изнутри, перекрывая гомон и смех, донесся душераздирающий крик — пронзительный и жалобный, как у раненого животного. Скорее всего, поймали воришку и теперь бьют.

Эдгару было жаль неизвестного мальчишку, но спасать он бы его не рискнул. Пусть это будет трусостью, но в Бостоне разъяренная толпа насмерть забила маленького негра, пытавшегося стащить лепешку. Вместе с негритенком был убит пожилой священник — не то чтобы старик был аболиционистом, просто пожалел черномазого. Хозяин негритенка не отыскался, городу пришлось хоронить мальчишку и священника за свой счет. Похороны священника прошли торжественно, многие грустили (кое-кто из убийц даже пустил слезу), но отыскать виновного ни прокурор, ни шериф даже и не пытались.

Вместе с пахнущими луком и шерстью людьми Эдгар сделал несколько шагов и наконец увидел то, что видеть бы не хотелось.

Дюжий малый, в нечистом фартуке, одной рукой удерживая шест с петлей, каким пользуются ловцы бродячих собак, где билась маленькая рыжая обезьянка, в другой держал сучковатую палку. Время от времени он подтягивал шест и охаживал несчастное животное батогом.

Обезьянка, уже ни в силах кричать, только пыталась прикрыть лапками голову — точь-в-точь ребенок, закрывающий лицо под кулаками пьяного отца. Мужчине надоело забавляться с несчастной тварюшкой и он, вложив в удар всю свою силу, стукнул палкой крест-накрест. Раздался хруст, обезьянка вскрикнула в последний раз и обмякла.

Толпа, раздосадованная быстрым завершением зрелища, недовольно забурчала и стала рассеиваться. Кажется, вот только что она была плотная, словно глина, а теперь рассыпалась песком. Эдгара вытолкнуло прямо лицом к лицу к живодеру. Наверное, следовало что-то сказать, ударить мерзавца, но юный американец ничего не смог сделать — стоял, будто его подошвы приклеились.

А убийца, даже не обратив внимания на юношу, ухватил мертвое животное за хвост и потащил куда-то.

Пушкин если и понял что-то из сбивчивого рассказа, то совсем немного. Но он не стал ни смеяться над сентиментальностью американца, ни утешать. Даже не поинтересовался — откуда на Апраксином дворе могла взяться обезьяна? Мало ли откуда! Спросил о чем-то своего белого раба, а когда тот горестно развел руками, покачал головой. Потом, раздумчиво почесав левый бакенбард, предложил:

— Эдгар, а не пойти ли нам с вами в кабак?

— Was ist kabak? — перепутал По французский и немецкий, но Пушкин его понял.

— Даст ист трактир, — любезно сообщил Александр. Видя, что американец по-прежнему не понимает, перевел на французский. — Кабак — это заведение, где можно выпить. Ресторация, но со скромными закусками.

— Бар! — кивнул По, уловив-таки русскую аналогию.

— Н-ну, пусть будет бар, — пожал Александр плечами. — Хотя «кабак» звучит лучше.

— А зачем идти в бар? — не понял американец.

— Зачем ходят в бар? — вытаращил Пушкин мутные с утра глаза. — Ясный день — чтобы выпить. У Степана ничего нет. Мог бы, каналья, позаботиться о барине. Да и вам сейчас не помешало бы выпить, снять душевную накипь.

Не смущаясь, что он в одном белье, поэт соскочил с дивана и начал собирать вещи, раскиданные вчера вечером (или сегодня утром). Отыскивая рубашку, заорал:

— Степан, зараза такая, не мог на место положить?! Такая ты…

Кричал он по-русски, но Эдгар его почему-то понял. Кажется, за последнее время научился понимать русский язык. Особенно ругательства.

Из-за двери донесся сконфуженный рев, означавший, что вчера слуга не рискнул показываться на глаза хозяину. Пушкин, досадливо махнув рукой, заскакал по комнате, пытаясь попасть ногами в штанины. Из-за слабости его немного покачивало, и Эдгару пришлось поддержать под локоток великого русского поэта. Александр сумел одолеть штаны, заправил рубаху и начал сражение с жилетом, попутно излагая свои мысли:

— Вот, дорогой мой друг, представьте себе, что вы читаете о встрече Гёте и Шиллера…

— Представил, — кивнул По.

— И находите в описании, что они чинно-благородно гуляли по Йене или по Веймару, нюхали цветочки, заходили только в кофейни и ни разу не выпили по кружке пива с колбасками. Вы в это поверите?

— Так это великие поэты, — засомневался Эдгар. — Возможно, они были чужды проявлениям человеческих слабостей.

Пушкин расхохотался самым гнусным образом. От его смеха Эдгару стало не по себе, зато стали куда-то уходить мысли о недавнем происшествии.

— Во времена моей юности… — начал свое повествование поэт, протягивая руку за галстуком, оказавшимся так глубоко под креслом, что пришлось становиться на колени и вытаскивать. Отвлекшись на важную деталь туалета, Пушкин сбился с мысли и начал рассказ по-новой: — Во времена моей юности самым великим поэтом в России считался Гаврила Державин.

— А кто это?

— Неважно, — махнул Пушкин галстуком, не желавшим завязываться, и Эдгару снова пришлось идти на помощь. Вытягивая шею, русский поэт продолжил: — Так вот, в ту пору я был в выпускном классе. А Гаврила Романович…

— Романович? — наморщил лоб Эдгар, просовывая конец галстука в петлю. Кажется, Александр называл другую фамилию?

— Гаврила Романович Державин, — вздохнул Александр, сетуя на самого себя, что не объяснил иностранцу особенностей русских имен.

— Ага, — поддакнул Эдгар, завершая работу. Критически осмотрев узел, кивнул — мол, неплохо.

Пушкин еще раз вздохнул. Кажется, ему уже расхотелось рассказывать дальше. Но, раз уж начал, следовало закончить.

— Мы ждали господина Державина на выпускной экзамен. А мои друзья-лицеисты — все сплошь и рядом поэты! Вот представьте себе — куда ни плюнь, все пишут и пишут. И каждая лицейская скотина, включая меня, мнит себя гением! За один год столько бумаги извели, что на губернаторскую канцелярию хватит. Мы императора так не ждали, как Гавриилу Романовича! Бегали, высматривали — не едут ли санки? А морозец в тот день был — о-го-го. И вот, наконец, появляется фигура высокого старика в генеральской шинели. Мы стоим, ждем — не изречет ли великий человек что-то такое, что можно внести в анналы истории, а он спрашивает у швейцара: «Где, мол, братец ты мой, здешний сортир?»

— Сортир?

— Туалетная комната.

Сложности перевода порой убивают нюансы повествования, зато Александр уже влез в сюртук и надевал пальто. Деловито похлопав по карманам и не найдя в них ничего нужного, поэт скривился и подошел к книжной полке. Вытащив книгу в тяжелом кожаном переплете, извлек из нее несколько серых бумажек. Почесав лоб, сунул одну в карман, а остальные положил обратно.

— На вечер хватит…

Эдгар лишь мельком увидел бумажку, исчезнувшую в кармане поэта, но ему стало не по себе. При всем том, что в России (да и в Америке тоже) бумажные деньги ценятся ниже серебряных, при русских ценах пятидесяти рублей ассигнациями хватит, чтобы напоить полк.


В баре (ну, пусть будет кабак, если Александру так удобнее) Пушкин заказал четыре кружки пива. Сдвинув локтем две глиняные емкости (не в пинту, а куда больше!) в сторону американского друга, жадно ухватил свою.

Пока Эдгар цедил русское пиво мелкими глоточками, Александр единым махом одолел кружку и, изрядно повеселев, начал неспешно тянуть вторую.

— Ух, хорошо-то как!

— М-мм… — проговорил Эдгар, пытаясь разобрать на вкус пиво, отличавшееся от тех сортов, что ему доводилось пробовать. Русский напиток напоминал английский эль.

— Мы с вами пьем легкое пиво, — сообщил Пушкин. — «Женское», как у нас говорят. Вот теперь самое время заказать «мужское» пиво.

В ожидании «мужского» пива поэты молчали.

— О, чуть не забыл, — хлопнул себя по лбу Александр. — В Аглицком клубе только и говорят о юном англичанине, что выплеснул пиво в лицо старому идиоту Ишервуду. Это не вы?

— А почему англичанин? — несколько обиделся Эдгар.

— Значит, это были вы! — обрадовался Пушкин. — Я так и подумал. А то, что приняли за англичанина, — ничего удивительного. Язык схожий, если не тот же самый. Что могли подумать люди, ни разу не видевшие живых американцев? Кстати, если доктор вызовет вас на дуэль, я охотно пойду секундантом. Он еще не прислал вам картель?

— Картель?

— Ну да, картель — вызов на поединок, — пояснил Пушкин, потянувшись за закуской к пиву — солеными кусочками хлеба, стоявшими прямо на стойке. Захрустев, Александр деловито сообщил: — Имейте в виду, что выбор оружия за вами. Вы что выбираете? Пистолеты или шпагу?

Эдгар удивился. Вызывать на дуэль из-за такого пустяка, как выплеснутое в лицо пиво? Одно дело, когда Гамильтон и Бёрр стрелялись из-за политических разногласий[17], и совсем другое — убивать друг друга из-за нелепых ссор. Вот если бы ему кто-то выплеснул пиво в лицо, он бы… Нет, он бы убил негодяя на месте.

— Я бы выбрал пистолеты, — решил-таки По, вспомнив, что из холодного оружия он держал разве что артиллерийский тесак, которым удобно рубить кусты. Впрочем, стрелять ему довелось только из пушек, да и то всего один раз. А если уж совсем честно — то он наблюдал со стороны, как стреляют другие.

— Пистолеты — это правильно, — мотнул головой Пушкин. — Если у вас нет своих, так я одолжу. У меня неплохая дуэльная пара.

После «мужского» пива Эдгара начало клонить ко сну и юноша задумался, а не уйти ли отсюда? Взять извозчика, чтобы отвез в гостиницу. Но после разговора о дуэли уход мог выглядеть трусостью. А тут еще и Александр, будто в насмешку, спросил:

— Не устали?

Уступать русскому хоть в поэзии, хоть в питье американец не собирался. Единственное, что сделал По, так это сходил в известное место, размещавшееся во дворе. Вернувшись, почувствовал прилив сил и национальной гордости. Оттопырив нижнюю губу, постарался придать ей презрительный вид (хотя как можно придать губе презрительный вид?), процедил:

— Таким пойлом у нас поят маленьких детей.

— О, вы совершенно правы! — жизнерадостно отозвался Пушкин на выпад младшего товарища. — Стало быть, пора переходить к более крепким напиткам.

Пушкин оплатил выпитое, разменяв ассигнацию на кучу серебряных и медных монет — маленьких и больших. Царственным движением руки сгреб серебро, оставив медь бармену. Увлекая за собой американца, стремительно помчался вперед.

Александр шел так быстро, что Эдгар едва успевал. Но, к счастью, идти было недалеко.

— Трактир для извозчиков, — объяснил русский поэт, указывая тростью на неприглядное здание в один этаж, перед которым располагался обширный двор, заполненный колясками, телегами и конями, жующими сено. — То же самое, что ресторация, только рангом пониже. Зато вкусно и недорого кормят. И водку водой не разбавляют.

Внутри заведения стоял стойкий запах лука и квашеной капусты. Американец сморщился, пытаясь решить — прилично ли будет прикрыть нос платком, но додумать не успел — увлекаемый Пушкиным, прошел через зал, заполненный бородатыми мужиками. Русские степенно хлебали суп, заедая его хлебом, держали в растопыренных пальцах широкие блюдца, шумно всасывая в себя огнедышащий чай. Водки или пива на их столах Эдгар не увидел. Что же, неудивительно — кто станет пить с утра, если он не скучающий поэт?

— Сюда! — сдвинул Александр занавеску, отделявшую от основного зала небольшой закуток на два столика. За одним уже сидел пожилой благообразный мужчина, коротко стриженный, в засаленном сюртуке, перед которым сиротливо стояла стеклянная рюмка, заполненная подозрительной бурой жидкостью.

Скользнув взглядом по благообразному, Александр скинул пальто и шляпу на руки подскочившего официанта, помог разоблачиться товарищу и быстро-быстро заговорил по-русски. Из его длинной тирады Эдгар понял только слово vodka, благо оно звучит одинаково на всех языках.

Первыми на столе очутились запотевший графинчик и тарелка, заполненная кусочками сельди с колечками лука. Эдгар ждал, что официант примется наполнять рюмки, но графинчик взял сам русский поэт. Не гнушаясь, Пушкин разлил почти прозрачный — с легким оттенком зеленого, напиток и уже открыл рот, чтобы сказать первый тост, но его сорвал благообразный, вставший из-за столика. Мужчина что-то виновато пробормотал и протянул рюмку.

Эдгар собрался осадить наглеца, осмелившегося вторгнуться в личное пространство двух великих поэтов, но Александр был более снисходителен. Хохотнув, Пушкин подставил бочок своей рюмки и вежливо кивнул, услышав хрустальный звон. Чокнувшись с американцем, Пушкин выпил, слегка прижмурился и, отправив в рот кусочек селедки, прожевал и только тогда пояснил изнывавшему от любопытства Эдгару:

— У нас считается неприличным пить одному.

— А, — только и мог сказать По, выпивая-таки свою рюмку.

Русская водка обожгла рот, спалила язык и скатилась вниз, взорвавшись изнутри.

— Селедочкой ее, селедочкой! — присоветовал русский поэт, с любопытством взирающий на американца. Но тот с честью вышел из положения, хотя на глаза навернулись слезы.

— Неплохо, — одобрил Александр. Разливая по второй рюмке, Пушкин повел бакенбардой: — У нас, знаете ли, иностранцы очень непривычны до русской водки. Кашляют, задыхаются.

— Ерунда, — хмыкнул По, испытывая легкое презрение к слабакам и радость от того, что не показал собственную слабость. — Когда я был студентом, никто не мог меня перепить.

— Вы учились в университете? — удивился Пушкин.

— Недолго, — ушел от ответа Эдгар. Ему не хотелось говорить русскому, что учеба в Виргинском университете не продлилась и года.

— Карты? Женщины? — полюбопытствовал русский поэт.

— Первое, — скупо процедил Эдгар, проклиная себя за длинный язык и пиво, этот язык развязавшее. Картежников никто не любит. Наверняка русский поэт станет относиться к нему гораздо хуже. Но, к его изумлению, Александр звонко расхохотался и потрепал своего американского коллегу по плечу:

— Как я вас понимаю!

— Вы тоже играете в карты? — удивился По.

Если уж говорить совсем откровенно, то Эдгар был изумлен не столько тем, что в карты играет именно Пушкин, а в том, что и в России играют в карты. Понятное дело, что в вист и штоф играют в Америке и Европе, но в России!

— Помните, недавно вы были секундантом на моей дуэли? Я стрелялся из чужих пистолетов, потому что собственные проиграл. Перекинулись в штосс с приятелем — хороший человек, только в картишки играет нечисто, сначала просадил вексель — весь гонорар, а потом пистолеты. Вексель отыграл, а вот пистолеты… К счастью, недавно выиграл дуэльную пару получше прежних. Мои были тульские, а эти аглицкие.

Эдгар с уважением посмотрел на Александра. Дуэльные пистолеты — красивые и дорогие. Значит, ставки в игре были крупные.

— Однажды я умудрился проиграть свою рукопись, — сообщил Александр.

Эдгар открыл рот, чтобы поинтересоваться — какой дурак станет принимать ставку в виде бумажных листов, испачканных чернилами, но вовремя прикусил язык, вспомнив, что Пушкин, в отличие от него самого, известный и, стало быть, печатающийся поэт, чьи стихи на бумаге должны что-то стоить.

— Я проиграл две с половиной тысячи долларов, — сообщил По со скромной гордостью. — Мой опекун был вынужден заплатить за меня долги, но университет пришлось оставить.

— Это хорошо, — кивнул Пушкин, разливая водку.

— Что хорошо? — не понял Эдгар. — Хорошо, что пришлось оставить университет?

— Хорошо, что есть человек, оплачивающий ваши карточные долги, — хмыкнул Александр.

Что было дальше, Эдгар Аллан По помнил смутно. Кажется, он вообще выпал из времени и действия. (А ведь говорили умные люди, что пить ему нельзя!) Когда же пришел в себя, то увидел, что яств и напитков, равно как и людей, прибавилось — за их столиком сидит уже и благообразный сосед, а рядом умостился длинноносый юнец, смотревший на Пушкина глазами влюбленной девственницы. Кажется, юнца звали не то Мик, не то Ник. Ну, или как-то так.

— Эдгар, почему ты ничего не ешь? — заботливо поинтересовался Александр, словно бы не заметив состояния юноши. А может, и на самом деле не заметив, увлекшись разговором.

Есть По совершенно не хотелось, а пить — тем более. Кажется, еще чуть-чуть — и он просто свалится под стол. Между тем благообразный что-то спросил у Пушкина, и тот перевел:

— Господин Тимохин — кстати, он приват-доцент Императорского университета, интересуется, как зовут вашего батюшку.

— Как зовут моего батюшку? — не понял Эдвард. — А зачем ему это?

В разговор вмешался благообразный.

— Вы заметили, что в России принято именоваться по отчеству? Скажем, меня Валерий Борисович. А господина Пушкина — Александр Сергеевич, что означает — сын Сергея. А нашего юного друга — Николай Васильевич.

— Имя моего отца было Дэйвид, — пожал Эдвард плечами. К отцу он трепетных чувств не питал, да и питать не мог, но скрывать его имя тоже не счел нужным.

— Вы, стало быть, будете Эдуардом Давидовичем, — констатировал Валерий Борисович.

— Это как у шотландцев, — догадался По. — Мак-Фергюссон, Мак-Магон?

— А у хозяина здешнего кабака фамилия Макагоненко, — сообщил Валерий Борисович.

— Хозяин — шотландец? — заинтересовался По. — Мак-Магон — сын орла.

Пушкин и Тимохин дружно расхохотались.

— Макогоненко означает, что он гонит — то есть выжимает, масло из мака, — объяснил Александр.

Внезапно Эдгару стало страшно. Он слушал своих собеседников — приват-доцента, Александра и этого долгоносого юнца, и понимал их разговор… Неужели он выучил русский язык за две недели? Разумеется, он гений, но выучить такой сложный язык за столь короткое время невозможно. Эдгар вспомнил своего предшественника на должности сержант-майора Армии Северо-Американских Соединенных Штатов — старого пьяницу Темпла, допившегося до того, что начал разговаривать с летучими мышами… Может, он тоже?..

— Александр, — робко поинтересовался юноша, — а на каком языке говорят с нами мистер приват-доцент и молодой человек?

— Разумеется, на французском, — ответил Пушкин, слегка удивленный вопросом.

— Ух, — с облегчением выдохнул Эдгар. От радости он даже опрокинул очередную рюмку. Стало хуже, зато не так было больно слушать стихи, читаемые Ником. Возможно, на русском языке они звучали неплохо, но строчка, которую уловил пьяным сознанием По («Под тенью лип, уютный коттедж Пастора. Имеется старый человек живет»), ввергла его в тоску. Похоже, Пушкин тоже не оценил стихосложения. Носатый юноша прикусил губу и набычился. Ситуацию спас приват-доцент.

— А вот скажите, Александр Сергеевич, что вы хотели сказать в поэме «Руслан и Людмила»? В ней же явственно виден политический мотив!

— В каком смысле? — опешил Пушкин.

— Ну, вы же явно хотели показать слабость власти, если дочь великого князя похищают из стен дворца? А опасность исходит со стороны восточного мира — ведь похитителя зовут Черномор.

Александр от подобного заявления растерялся. Но, взяв себя в руки, твердо сказал:

— Вообще, милостивый государь, моя поэма рассказывает о любви. А то, что невесту похитили из дворца — так это стандартный прием. Почитайте сказки. В любой сказке кто-то кого-то похищает, а кто-то кого-то спасает. Елену Троянскую похищает Парис — ну, не совсем похищает, но данайцы же не знают, что она пошла добровольно! Весну похищает Велес, ее спасает Ярило. Ну и так далее.

— Э, нет, — махнул длинным пальцем Валерий Борисович. — Вам, господин литератор, не удастся прикрыться ни стариной, ни поэтикой. Вы же явственно подразумевали конкретные факты и события, вплоть до конкретных людей. Разве Ратмир — это не генерал Сподышев, ушедший жить в деревню и взявший в жены простую крестьянку? А рабы Черномора, которых освободил Руслан? Разве это не намек на необходимость отмены крепостного права?

— А знаете что, господин приват-доцент, — заявил Пушкин. — А пойдете ли вы к черту? Я написал одно, вы трактуете совершенно другое. Еще немного — и сделаете из безобидной поэмы памфлет или революционную прокламацию.

Тимохин совершенно не обиделся. Кажется, даже не заметил, что его куда-то послали.

— Вы, господин поэт; можете не догадываться, о чем вы пишете. Но мое право — это право читателя увидеть всю глубину авторских замыслов, трактовать ее так, как мне угодно!

— Да на здоровье, — усмехнулся Пушкин. — Я как раз собираюсь еще несколько сказок сочинить. Там у меня будут и бесы, и лешие. Можете из бесов французов придумать, а из леших — разбойников. О, только не знаю, куда вы русалку пристроите.

Теперь настал черед удивляться приват-доценту.

— Какую русалку?

— Нашу, славянскую, — объяснил поэт. — У нас ведь русалки без хвостов — чай, не ундины, как в германских землях, и не наяды, как в Древней Элладе. Наши русалки с ногами, все больше по лесу бродят. Или на ветвях сидят — кому как нравится. О, хорошая строчка в голову пришла…

Эдгар не слышал про русалок с ногами, но у русских все не как у цивилизованных людей. Александр тем временем вытащил откуда-то карандаш, поискал глазами — на чем бы ему записать, но не нашел. Но тут к нему на помощь пришел длинноносый юноша. Мик с готовностью содрал с рукава не очень чистую манжету, и Пушкин, поблагодарив юнца взглядом, начал писать:

— Там чудеса: там леший бродит, Русалка на ветвях сидит. Там где-то что-то происходит; И старый пень тоску наводит… Нет, не то…

Видимо, дальше дело застопорилось.

— Ладно, остальное потом допишу — на трезвую голову, — решил Пушкин, засовывая карандаш и истерзанную манжету, которую Мик сопроводил грустным взглядом.

— А вот это вы зря, — укорил его Валерий Борисович. — Стихи нужно писать на пьяную голову!

— Это еще почему?

Кто первым задал вопрос, непонятно. Кажется, все трое. А довольный приват-доцент; оказавшийся в центре внимания, не спешил. Долив в свою рюмку, выпив, начал витийствовать:

— Поэт — он не совсем человек. Да, он ходит по земле, как мы, грешные, кушает и даже, прошу прощения, посещает уборную. Но когда он творит — он уже выше всех нас, потому что приближается к Демиургу. Но как достичь такого состояния? Либо силой молитвы, либо чего-то другого. Поэт может творить лишь в пограничном состоянии, между явью и вымыслом, и тогда он станет приближенным к Творцу. Ну, или хотя бы к пророку! Ведь как хорошо сказано — «Глаголом жги сердца людей!» Да, а кто это сказал? Княжнин или Державин?

— Капнист, — мрачно буркнул Пушкин.

— Гений! — вознес свой перст Валерий Борисович еще выше.

Что было дальше, Эдгар не помнил. Пришел в себя только на улице, обнаружив, что его куда-то тащит русский поэт. Александр был слегка навеселе, но если не приглядываться, то можно и не заметить.

По совершенно не понимал — куда его тащат, да и не пытался узнать. Понадеявшись, что Пушкин не бросит, положился на волю провидения и крепкую руку русского поэта.

— Эдгар, вы любите лошадей? — поинтересовался вдруг Пушкин, останавливаясь посередине дороги.

— Очень, — ответил По, даже не удивившись вопросу. В этот момент ему казалось, что он готов прижать к груди всех лошадей мира, сколько бы их ни было. Собравшись с мыслями, вспомнил: — В детстве у меня был пони — опекун подарил. Я скакал на нем по холмам и лесам, как заправский ковбой!

— Скакал, как пастух? Ну если так… Поедемте кататься!

На чем кататься? Куда? Но ежели лучший друг и наставник сказал — кататься, значит, кататься.

— Едем!

Александр стянул перчатку с руки, вложил в рот два пальца и свистнул так заливисто, что у По заложило в правом ухе, а из окна дома показалась чья-то недовольная физиономия.

Зато по каменной мостовой бойко зацокали копыта и зашелестели колеса извозчичьей пролетки. Эдгар решил, что сейчас они поедут куда-нибудь за город, в русские заснеженные леса (ну не могут же леса быть не заснеженными, если здесь Россия?), но Пушкин распорядился по-другому. Сунув изумленному мужику рубль, потом второй, что-то сказал, и извозчик, изумленный донельзя, принялся распрягать лошадь.

— Садись! — похлопал Александр скакуна — довольно флегматичную кобылку неопределенной, из-за сумерек, масти.

— Зачем? — поинтересовался Эдгар. Он-то считал, что кататься они станут в коляске. От изумления даже не обратил внимания, что русский поэт вдруг перешел на «ты».

Но Пушкин его уже не слушал. Повинуясь приказу барина, извозчик встал на одно колено, подставляя второе, чтобы американцу было удобно. Эдгар наступил на мужика, подтянулся на руках, а Александр деликатным образом подтолкнул его в зад. Но закинуть ногу через спину лошади не удалось, и Эдгар завалился поперек, словно смертельно раненный солдат, которого товарищи взгромоздили в седло.

Пушкин, критически посмотрев на лежащего коллегу, крякнул и бодро вскочил на спину коня, утвердившись за американцем. Удерживая одной рукой Эдгара Аллана По, а другой — гриву коня, мягко ударил каблуками в бока лошади, и та довольно резво поскакала по ночной улице. Эдгар болтался, словно куль с мукой, в живот ему впились какие-то жесткие выпуклости, а Пушкин лишь хохотал. А следом за ними бежал извозчик и что-то кричал, размахивая руками.

Из дневника Эдгара Аллана По

Записей два дня не вел.

Из ненайденных воспоминаний литератора Николая Васильевича Гоголя-Яновского

Когда я перебрался в Санкт-Петербург, то почему-то считал, что все мне будут здесь рады. Казалось, что я смогу прокормиться литературным трудом — как же, еще в Нежине мною была написана поэма «Ганс Кюхельгарден». Сегодня, вспоминая строки из поэмы, я улыбаюсь.

— Светает. Вот проглянула деревня,

Дома, сады. Всё видно, всё светло.

Вся в золоте сияет колокольня

И блещет луч на стареньком заборе.

Пленительно оборотилось всё.

Наивные строки, но в те далекие времена они казались гениальными! Кроме того, я желал поступить в актеры Императорского театра. И наконец, я желал показать свою поэму Пушкину, чтобы один великий поэт отметил гениальность другого поэта! А уж такая мелочь, как собственный дом, карета, лакей в богатой ливрее, — все это свалится на меня в одночасье.

Но сразу же начались разочарования. Поэма, изданная за собственный кошт, была жестоко раскритикована, а Пушкин, к которому я притащил опус, меня не принял — слуга сообщил, что барин почивает. Я думал, что Александр Сергеевич творил всю ночь, а он-то, оказывается, всю ночь играл в карты! В актеры меня не приняли, пришлось поступать в чиновники.

Повторное знакомство с Пушкиным состоялось лишь через год. Я в ту пору слегка поумнел, перестал считать себя исключительным гением — выкупил и сжег несчастного «Ганса Кюхельгардена», успел побывать за границей. Благодаря встречам с Пушкиным мне посчастливилось познакомиться с великим американцем — Эдгаром Алланом По.

Несмотря на краткое время знакомства — мы встречались с ним два, от силы — три раза, я составил о нем самое четкое и яркое впечатление. Если говорить о внешности По, то не могу забыть странную живость на его лице — живость мертвеца, восставшего из могилы. Воображение юноши было чутким настолько, что даже со стороны улавливались его обнаженные нервы! Иногда он изрекал нечто, напоминавшее не то гениальное суждение, не то бред, облекавшийся в образы. Несомненно, в его ушах постоянно слышался голос, называющий его по имени, который объясняют тем, что душа призывает его, и после которого следует неминуемо смерть.

Мне кажется, вышеупомянутого абзаца вполне достаточно, чтобы прослыть старинным знакомцем американского поэта и привести в восторг всех его почитателей и биографов. Теперь же позвольте открыть вам «страшную» тайну: я ничего не могу сказать об Эдгаре По. Я не помню, во что он был одет, о чем говорил и говорил ли вообще. Очень часто, как говорят — постфактум, вспоминая великих людей, ушедших от нас, мы начинаем приписывать им те свойства, о которых в ту пору и не догадывались, присочиняем какие-то вещие слова, оригинальные поступки. Но я не могу припомнить ни одной фразы, сказанной По (тем более, что говорил он по-французски), а сочинять за него нет ни какого желания. Ну, посудите сами — до американца ли мне было, если хватало собственных забот?

Я бы и вовсе не запомнил этого молодого человека, отиравшегося рядом с Пушкиным (Сколько было таких мотыльков-однодневок, летящих на яркое светило?), если бы не его национальность. Мне в ту пору Америка казалась краем обетованным, местом, где владычествует разум и труд! Казалось нелепым, что кто-то может покинуть земной рай, чтобы приехать в нашу постылую действительность.

Чёрт на колокольне (Рассказ звонаря Селивана)

Это про какого такого чёрта вы тут сказали? Мало того, еще и в заглавие вынесли. Стыд и срам вам, господин писатель. Несуразица это и глупости! Не может чёрт на колокольню влезть, бо место это святое, а колокольный звон всю нечисть в округе отгоняет. И про мериканца энтого лучше не говорите, не спрашивайте. Он, собака такая, мне всю жизнь испоганил. И второй, что рядом с ним был, не лучше. Я из-за них вельми сильно бит был — и руками бит от отца-протодиакона, и ногами от господина околоточного, и даже от самого отца настоятеля, а потом четыре месяца в черных работах в Печерской лавре пребывал, одной лишь водичкой жил. Сам не знаю, как вымолил-выревел, чтобы обратно меня домой отправили да снова к колоколам приставили. Верно, внял Господь Бог моим молитвам, али хозяйка моя, Евдокия Семеновна отцу благочинному в ножки пирогами да калачами поклонилась, выплакала прощение для меня, дурака старого. Хотя в чем же моя вина, я и не знаю. Без вины меня обвиноватили, изобидели. Эх, как вспомню я те черные работы, да чтобы на одной лишь студеной водичке, страх берет. Сам не знаю, как я и выжил.

А отчего колокола в неположенное время заголосили, не знаю. Не знаю, судари мои, как таковое случилось. Грил я о том не один раз и батюшке нашему настоятелю и отцу благочинному — не знаю, не ведаю, как такое могло приключиться, чтобы среди бела дня, али это ночь случилось? — не упомню уже, колокола сами по себе заговорили?! Ну нету моей вины, хоть бейте, хошь убейте! И пьян я в тот день не был. Так, после вчерашнего и, вот вам крест, посторонних наверх не пущал. И не похмелялся я в то утро. Или это день был? Не похмелялся я, точно, потому что не на что было. Что я, не понимаю, что ли? И дверь на колокольню была заперта, как и положено. Может, птица какая залетела, да в веревках запуталась? Птицы — они твари божие, летят куда ни попадя. А может, беда какая-то приключиться должна? Слышал я от старых людей, что, когда царь Иван Грозный родился, так на Москве сами-собой колокола зазвонили. А чем Петербург хуже Москвы? Каждный божий день человек рождается, а то и не один. Чё бы колоколам-то не позвенеть? И про кобылу никакую не знаю. И вообще, говорить мне с вами не велено. А иначе — попрут меня из звонарей.

А там, в ручке-то у вас что, не двугривенный? Н-ну, двугривенного-то маловато будет, полтинничек, ежели от щедрот-от ваших. Что, рубль?! О, так на рублик-то можно долго гулять… Ох, не гулять, тьфу, совсем старый стал. Какое гулянье, коли зарекся я после того раза вино зеленое пить? Хотел сказать, что на рублик-то можно неделю жить, а ежеля не шиковать, так и две. Ну давай, господин хороший, свой рубль, я ж за тебя свечечку поставлю — охапку цельную купеческая вдова дала, все одно девать некуда, а рублик я ваш проем. Ну, если только рюмашку-другую перед трапезой, для здоровья. И всенепременно нищим на паперти подам, чтобы они себе винишка купили. Нет-нет, чё это я говорю? Хлебушка они купят, хлебушка. Про винишко это так, оговорочка вышла. Ну так чего уперся-то? Рублик-то давай сюда, не тяни. Мне же еще за пустой посудой бежать, на казенные бутылки денег не напасешься.

Ну так что и сказать вам, господа хорошие? О себе особо гутарить нечего. Селифан я, Стефанов, сын Харлампиев. На колокольне звонарем без малого полвека тружусь. Вы уж, простите меня, сирого да убогого, запамятовал, за старостью, да за давностью лет, как храм-от мой называется. Может и Благовещенский. А может, нет, может, по-другому? Эх, старость не радость. Записать бы надо, чтобы не позориться, так грамоте не обучен. Батюшка мой, покойный, диаконом служил, все хотел меня в люди вывести, чтобы я хошь дьячком стал, так грамотка не далась. Вот, аз-буки-веди-глаголь-добро-есть помню, а что с ними дальше делать, с буковицами — не знаю. Не хотят они в слова-то складываться. Вертятся буковицы туда-сюда, двоятся, ровно бы после… ну ровно после того, коли целый день на колокольне простоишь. Да и к чему мне грамота-то? Память-то у меня хорошая, молитвы-от раньше назубок помнил. Все, которые от батюшки-диакона да от других прочих слышал. Да, грешен я, бывало, к зелью прикладывался, за что меня в черные работы в Александро-Невскую лавру три раза отправляли. Или четыре? Может, совсем бы меня, сирого да убогого, выгнали, да отец благочинный жалеет — грит, никто, кроме тебя, Селивашка, так малиновый звон выводить не может! Так вот и живу, с хлеба на квас перебиваюсь. Почему вру? Ну если немножко, для красного словца. Так-то приход у нас небедный, так мне иной раз и рыбки перепадает. Сальца там, мясца.

А в тот день, ну, когда это было-то? Точно-то и не упомню, но после Покрова Пресвятой Богородицы — это точно. Заутреню отец настоятель отслужил, мне велел спать идти — мол, разит от тебя Селифан, как от старой бочки. А коли из причта кто нажалуется, так опять тебя в чёрные работы сошлю. А мне что — в чёрные, так в чёрные. У меня с утра в башке тарарам, а я с этим тарарамом еще и в колокола бил! А вы попробуйте зимой да осенью на колокольне стоять, чтобы ветер все косточки продувал, так как же тут не погреться?

Конечно, лучше бы я сразу отца-настоятеля послушался, спать ушел, так нет… После заутрени помогли добрые люди — шкалик поставили. А после обедни кума пожалела — стаканчик красненького поднесла, я и повеселел немного. Потом, как вечернюю отслужили, совсем мне худо стало. Вроде бы идти пора, ночь скоро, а я стою перед колокольней, думаю, где бы мне хошь пятак взять, на поправку башки, а тут и они идут. Или едут? Точно уже и не помню, кажись, вначале копыта застучали. Поворачиваюсь — стоят два барина. Оба невысокие, в шляпах, в польтах нарядных, с тросточками. Первый, постарше — хоть и волосатый, как обезьяна, но видно, что русский. Другой — молодой совсем, с усиками, как у кота или у государя Петра Великого, что я в кунц-камере зрел, по морде видно, что немец. Третий еще с ними был, но вдалеке стоял, не рассмотрел поначалу. У третьего-то башка длинная, волосьями он махал да на четвереньках стоял. Ну перебрал, чего уж такого. Он даже и говорить не мог, мычал что-то или ржал. Видно, что здоровый мужик. На четырех стоит, а выше меня.

Пьяненькие все трое, я ажн обзавидовался. Наш, волосатый, что-то второму сказал не по-нашему, а тот засмеялся. Ответил, вроде бы так — рашшен мьюзик. На колокольню посмотрели, плечиками пожали оба, переглянулись. Заржали, как жеребцы, а наш, волосатый, грит: «Ле дьябль данс ле беффор», а второй ему: «Зе дявол ин зе белфри!» Я, конечно, никаких других языков не ведаю, окромя родного, но тут и понимать нечего — чёрт на колокольне! Тут наш-то мне и говорит — а не сыграешь ли ты, почтенный старец, для мериканского гостя? Я уж хотел сказать, что нельзя, мол, не положено, а он, ровно как вы щас, серебряный рубль показал. Ну, туто я, конечно, не выдержал. А кто бы выдержал, коли башка трещит, а этот бес волосатый стоит и искушает? Поднялся наверх да от всей души как начал рулады да трели выводить — закачаешься! Последний раз так старался, когда государь-император Николай Палыч на престол восходил.

Ну, сыграл я, аж взопрел весь, вниз спустился. А эти оба наверх полезли. И третьего с собой, что на своих двоих стоять не смог, тоже с собой повели. Волосатый мне еще гривенник подкинул, а тот, мериканец, тоже монету сунул. Не знаю, не наша она, но в кабаке за нее два дня водкой поили. Ну, после того, как я рубль с гривенником пропил. А пропивал долго! Стало быть, из-за этих проходимцев не было меня на колокольне целую неделю… Или две? М-да, что тогда было, когда явился, вспомнить страшно. Отец диакон меня… Ну что тут вспоминать-то? Зубов у меня все равно мало оставалось, чего жалеть? А самое худое потом было, когда меня в Печерский монастырь, в черные работы, определили. Полгода, да чтобы ни капли в рот… Как и не помер?

А что еще-то сказать? Ну, отзвонил я да отошел, чего мне стоять-то? Кабаки, чай, не только днем, так и ночью открыты бывают. Правильно это. Ну, кто ж этих паразитов знал, что они кобылу на колокольню потащат? Кобылу ту полдня обратно стаскивали, не желала она по ступенькам спускаться. Ох, что было… Но врать не стану, не видел. Я ж говорю — неделю меня не было. А уж сколько она дерьма наложила — тьфу! Колокольню потом заново освящать пришлось.

И про черта мне тут не говорите. Если и были черти, так в людском обличье. Поэты, видите ли! Поэты — они хуже любых чертей будут. А на колокольню никакая нечистая сила ни в жизнь не влезет!

Загрузка...