Приглашение Повесть

Камень лежит в пыли у развилки дорог. На его пористой, исхлестанной дождями и ветрами поверхности видны рубцы — следы былой надписи. Время стерло её. Но люди помнят, что там было написано. Память человека крепче, чем память камня.

I

Шах подошел к окну и долго стоял в молчании, опершись на резную решетку и ощущая ладонями прохладу металла.

Ему видны были чистые дорожки сада, бело-розовые, в цветении, деревья и горы вдали — с резко изломанными вершинами, еще покрытыми снегом.

За окном буйствовала весна. Ее пьянящие запахи долетали до правителя, но впервые за много лет не волновали его.

Прежде его белый шатер с зеленым флагом уже давно стоял бы где-нибудь в горном ущелье или средь бирюзовых нив и подданные шаха наперебой расхваливали бы его твердую руку и верный глаз. Но сегодня иные заботы одолевали повелителя. Он не выходил из своей резиденции и принимал только главного визиря и гонцов, разосланных по всей стране. Лишь один вопрос задавал он каждому, кто не умел льстивыми обещаниями скрыть правду. Шах был страшен во гневе.

В саду гомонили птицы, жужжали пчелы. Раньше эти звуки радовали шаха, теперь только раздражали. Он отвернулся от окна, медленно подошел к трону, тяжело опустился, поерзал, устраиваясь поудобнее. Откинулся назад, прикрыл глаза. Что делать? Что же делать? Как заставить эти ничтожества беспрекословно подчиняться воле шаха? Пришло время смут и неповиновений. Только жестокость, только кровь может снова вернуть порядок.

Позолоченный посох с крупным жемчугом в рукояти ударил об пол. Гулким эхом прокатился звук по пустой комнате. Сразу же неслышно распахнулись двери, и в проеме замер главный визирь. Шах сделал знак рукой. Не разгибаясь, тот прошелестел халатом, приближаясь к владыке.

— Сколько скота прислали из Дуруна?

Визирь поднял на шаха заплывшие глаза, в которых прятались лесть и трусость:

— Десять тысяч, мой шах.

Взгляд у шаха стал еще пронзительнее. Он словно бы проникал сквозь череп и читал мысли. Визирю стало не по себе.

Шах молчал, не отводя от него взгляда. Наконец спросил негромко, но с угрозой:

— А где остальные двадцать тысяч?

Визирь знал, что прятать глаза нельзя. Но кто мог выдержать такой поединок?

— Неизвестно, мой шах.

Посох ударил в пол, возвещая о том, что повелитель гневается.

Визирь вскинул на него глаза, готовый умереть, если прикажут.

— Послать туда тысячу всадников! Огнем и мечом, только огнем и мечом мы будем карать непослушных!

У визиря отлегло от сердца. На этот раз гнев пал не на него.

— Сколько верблюдов с пшеницей пришло из Мерва?

— Триста, мой шах.

— Почему не тысяча, как мы повелевали?

— Прошлой весной в Мургабе не было воды.

И снова эхом прокатился по комнате стук посоха.

Визирь внутренне содрогнулся, запоздало поняв, что не следовало защищать и оправдывать мургабских туркмен.

Но шаху было не до него. Одна-единственная мысль владела им сейчас. Он уже видел, как пылают кибитки, как трещат, взметая к небу искры, высохшие на солнце строения. И он снова спросил с жутковатой дрожью в голосе:

— А сколько получено ковров?

Визирь не решился ответить сразу. Как вслух назвать ничтожную цифру?

Шах побагровел.

— Разве я не тебя спрашиваю?

— Всего… десять, — прошептал визирь, но слова его в тишине прозвучали как гром.

Шах вскочил, но не ударил, не пнул своего визиря. Он стремительно, так, что визирь ощутил на разгоряченном лице дуновение ветерка, прошел мимо и остановился у окна. Тень его, обрамленная затейливым рисунком оконной решетки, легла возле трона, и визирь с испугом смотрел на нее: даже тень шаха не должна лежать у ног подчиненных.

Успокоившись, повелитель вернулся на свое место.

— Что должны прислать из Машата?

— Баранов и шерсть, мой шах.

— Ну?

— Шерсть доставлена полностью, — обрадованно доложил визирь.

— Но ты сказал: и баранов…

Нет, не удалось умилостивить шаха.

— Передали, что решили подкормить ягнят, чтобы пригнать осенью жирными.

Кривая усмешка промелькнула на лице шаха.

— Они решили… Но почему решают они, а не мы? До осени еще далеко — сейчас только весна. Они решили… Позор! В государстве нет порядка! Но я им покажу!

Визирь снова переломился в поклоне, выражая свое полное согласие и повиновение.

— Какие вести из Атрека?

О аллах, когда кончится эта мука? Скорей бы покинуть это страшное помещение! Подвернись тогда кто-нибудь под руку визирю!..

— Мы ждем оттуда лошадей. — Голос шаха суров. — Много лошадей — это большое войско. А мы должны заботиться о мощи государства.

Считая, что сказал достаточно, шах выжидательно посмотрел на визиря. Он встретил восторженный взгляд и самодовольно подумал: "Наша мудрость безгранична — всего несколько слов, а с каким упоением восприняты они!"

Если бы он был чуть проницательнее, то заметил бы в глубине этих преданных глаз смятение.

— Мой повелитель, нужна ваша железная рука, чтобы заставить гокленов[23] подчиниться.

Шах вскинул брови.

— Что, и там тоже?

— Они ответили, что не дадут ни лошадей, ни ослов. — Визирь говорил быстро, стараясь пройти через самое тяжкое. — Они издевались над нашим векилем[24], обрезали ему усы и бороду, посадили задом наперед на старого, облезлого ишака и проводили смехом и непристойными криками.

Шея повелителя налилась кровью, вены вздулись, глаза стали страшными.

— Кто? Кто мутит их? Говори, или я…

Было самое время направить гнев шаха в сторону от собственной судьбы.

— Поэт Фраги[25], мой шах.

Шах был поражен.

— Как?! Поэты пошли против повелителей? Кто он такой, этот Фраги?

— Так называет себя Махтумкули, мой шах.

Вот оно что!.. Этот выкормыш старого моллы Давлет-мамеда[26] опять сеет смуту в народе. Паршивый писака возомнил себя умнее своего правителя.

— Настрочил что-нибудь новое?

Визирь потупил взгляд.

— Мой повелитель, язык не поворачивается передать вам его слова.

Снова злая усмешка исказила лицо шаха.

— Блеяние овцы не может принести нам вреда. Говори.

— Это скорее вой шакала, — подобострастно улыбнулся визирь.

— Все равно. Я готов слушать.

Визирь ударил в ладоши.

Сигнала ждали. Дверь распахнулась бесшумно, и вошел писарь. Его острая бороденка, казалось, готова была проткнуть бумагу, которую он внес.

Изобразив на лице гадливость, визирь принял бумагу, кивком головы отпустил писаря и, когда дверь закрылась за ним, сказал:

— Я не решаюсь омрачить ваш слух чтением этих презренных стихов.

Шах протянул руку:

— Хорошо, я сам.

Он читал долго. И не потому, что стихотворение было очень длинным, — остановив взгляд на строчках, шах думал.

Скомканный лист бумаги полетел на пол. Визирь не осмелился поднять.

Тишину прервал ставший вдруг спокойным голос шаха:

— Он пишет, что нашего престола не останется и в помине, что мы умрем, обуянные гордыней.

Шах посмотрел в окно. Стало слышно, как жужжат пчелы в саду.

— Что говорят про него?

Визирь понял, что требуется.

— Верные люди говорят, что Махтумкули призывает все туркменские племена объединиться.

Шах повернулся к нему:

— Против кого?

— После того, что произошло, это совершенно ясно, мой повелитель.

Шах согласно кивнул головой.

— Да, это опасный человек. Если двинуть туда наше войско…

— Туркмены могут взбунтоваться, — осторожно вставил визирь. — У них очень неспокойно. Вспыхнет война, и, если она затянется, государство окажется в тяжелом положении.

Шах знал, что это так, и промолчал.

— К тому же я получил донесение, что Махтумкули недавно переплыл на ту сторону Бахры-Хазара[27] и в Астрахани вел какие-то переговоры с русскими.

Шах подскочил к визирю и вцепился костлявыми пальцами в полы халата. Близко, очень близко увидел визирь бешеные, безжалостные глаза повелителя. И жутко стало ему.

Но пальцы разжались.

— Почему не доложил сразу?

— Только что стало известно, мой шах, — выдохнул визирь.

Кажется, и на этот раз пронесло.

— Что будем делать?

Ответ давно был готов у визиря:

— Надо захватить поэта.

И опять глаза повелителя впились в его лицо.

— Как это сделать?

Теперь все страхи остались позади. Визирь в меру распрямился и сказал почти уверенно:

— От хорошего охотника никакая добыча не уйдет. Мы пошлем к Махтумкули надежного человека, и он вручит ему приглашение. Приглашение к вам, мой повелитель. Вот такое.

Рука шаха жадно схватила листок. Витиеватые строчки извещали любимого поэта туркмен, что его величество шах ждет Махтумкули в своем дворце, ждет как дорогого гостя, и что, если поэт пожелает, он может навсегда остаться здесь, чтобы в спокойной обстановке, вдали от житейской суеты, слагать свои прекрасные стихи.

— Согласится? — сощурился шах.

Визирь осмелился снисходительно улыбнуться.

— Я недаром говорил об охотнике. Надо подобрать такого, который не упустит дичь.

— Кого предлагаешь?

Визирь помедлил, предвкушая впечатление, которое произведет.

— Шатырбека.

Шах откинулся на спинку трона и тихо засмеялся.

II

Было еще темно, когда северо-западные ворота столицы неслышно приоткрылись и выпустили шестнадцать всадников. Ночь поглотила их.

Шатырбеку не впервые было пускаться в рискованное путешествие. Его видели в Дамаске и Хиве, на перевалах Гиндукуша и на караванных тропах Деште-Кевира. Он говорил на многих языках и выдавал себя то за перса, то за туркмена, то за узбека или араба. Никто не знал, чем он занимается, на какие средства живет. А деньги у него водились. Исчезнув на несколько месяцев, а то и на год, Шатыр-бек вдруг вновь появлялся на шумном столичном базаре, и тогда любители погулять на чужой счет твердо знали: начинается веселая жизнь. Денег Шатырбек не жалел и ночи напролет проводил в душных мейханах[28], щедро угощая случайных знакомых и вдвое переплачивая за вино и кебаб, если они приходились по вкусу.

Поговаривали, что Шатырбек выполняет особые поручения самого Надир-шаха, что он не раздумывая может всадить в человека нож или выкрасть секретный документ. Но точно никто ничего не знал, так как сам Шатырбек умел держать язык за зубами. Даже вино не делало его болтливым.

После того как был убит бывший шах, для Шатырбека наступили мрачные дни. Про него словно забыли, новых поручений он не получал, а деньги, как известно, даром не дает никто, тем более шахская казна. И сразу запропастились куда-то многочисленные друзья. И любовницы всегда оказывались занятыми и не могли уделить ему времени.

Только кое-кто из мейханщиков[29], лелеявших надежду когда-нибудь получить с него втройне, еще жаловали Шатырбека своим вниманием. И он, сидя за пиалой вина на потрепанном ковре, обещал им:

— Подождите, еще взойдет моя звезда. Без таких, как я, ни один правитель не засиживался на троне. Сами позовут.

И он не ошибся.

Знакомый мейханщик угощал его пити[30] с горохом и виноградным вином, когда на улице послышался топот коней, звон металла и в мейхану, расталкивая любопытных, вошел есаул шаха. Поморщившись от смрада, которым была наполнена комната, он разглядел Шатырбека, подошел к нему и, наклонившись, зашептал:

— Мой бек, мы сбились с ног, разыскивая вас.

— А что такое? — спросил Шатырбек, еще не подозревая, что Хумай[31] — птица его счастья — снова возвратилась к нему.

Есаул оглянулся и еще тише сказал:

— Вас зовет главный визирь шаха.

Шатырбек преобразился. Только что в мейхане сидел старый, уставший человек, а теперь все увидели бравого, готового на любое, самое отчаянное дело вояку. Орлиным цепким взглядом обвел он присутствующих, легко, но в то же время важно, с достоинством поднялся и, кивнув изумленному мейханщику, вышел впереди есаула.

Встреча Шатырбека с главным визирем состоялась в одной из тайных комнат дворца. Гость был встречен с почестями. Красное вино, сладости, фрукты — все говорило о том, что в его услугах нуждаются. "Не продешевить бы", — подумал Шатырбек. Не спеша выпил он налитое ему ипо, бросил в рот горсть сахаристого кишмиша, стал словно нехотя жевать.

Визирь хотел было налить ему еще, но Шатырбек жестом остановил его.

— Вино превосходно, — улыбнулся он, — но ведь не для того вы меня позвали, чтобы только угощать вином. Я человек дела. Вы тоже. Так давайте и перейдем к делу. А уж потом, когда обо всем договоримся, можно будет допить это чудесное вино.

Визирь давно знал Шатырбека и не стал церемониться.

— К делу так к делу, — согласился он. — Поручение таково. Надо съездить в Атрек и передать письмо.

Шатырбек тоже хорошо знал визиря и не удивился, что именно ему дают такое пустячное поручение. Он молча взял письмо и прочел. Ему приходилось бывать в тех краях, и теперь бек начал понимать, в чем дело. Махтумкули не такой человек, чтобы бежать сломя голову по первому зову шаха.

Визирь словно прочитал его мысли.

— Если поэт согласится ехать, то от вас больше ничего по потребуется, — пояснил он. — А если откажется… Ну, тогда придется помочь ему. Свяжете и привезете во дворец. Но чтоб было тихо. Понятно?

Как было не понять? Только удастся ли дело? Легче пробраться в спальню хивинского хана или поджечь дворец турецкого султана, чем выкрасть поэта, который постоянно находится среди людей. Один неосторожный шаг — и Шатырбеку уже не придется ухаживать за своей роскошной бородой. Гоклены — народ горячий. Не только с бородой — с головой можно расстаться.

Было о чем подумать.

Молчали оба. Визирь вспоминал свой утренний разговор с шахом. "Богат ли он, этот Шатырбек? — спросил повелитель. — Говорят, ему щедро платили…"

Это был коварный вопрос. Расплачиваться с тайным посланником будет главный визирь, и шах наверняка знал, что далеко не вся сумма попадет Шатырбеку. А шах очень хотел, чтобы его поручение было выполнено хорошо.

"Конечно, — с видимым равнодушием согласился визирь. — Шатырбек редко бывал не у дел. Но теперь он не так молод и проворен, в будущем ему вряд ли удастся пополнить свое состояние".

Шах пожевал губами, сказал:

"Я думаю, что, кроме суммы, о которой мы договорились, Шатырбеку можно подарить и ту луноликую, которую купили в Ширазе".

Визирь вздрогнул, и шах заметил это.

"Если, конечно, он сделает все, как надо, — продолжал шах. — Что ты на это скажешь?"

"Воля шаха — закон, — голос визиря дрогнул, — по я полагал, что моя преданность вам, мои скромные заслуги позволяют мне надеяться…"

Он не решился договорить.

Шах усмехнулся недобро.

"Конечно, мой верный слуга, конечно. Ты достоин, чтобы этот цветок принадлежал тебе. Только… Ведь он цветет на моей земле, и я вправе первым насладиться его благоуханьем…"

Визирь скрипнул зубами, вспомнив эти слова.

Шатырбек встревоженно глянул на него.

— Я готов сделать все, что в моих силах, дабы выполнить это поручение, — поспешно произнес он. — Я готов умереть за моего шаха.

— Мы не сомневались в этом. — Визирь усмехнулся, подражая шаху. — Только я вижу, как изменился, как постарел бек. В те времена, когда под видом дервишей[32] пришли мы с тобой в Хиву, а потом, подкупив ханскую стражу…

— Э, зачем вспоминать? — перебил его Шатырбек. — Не сосчитать, сколько раз луна появлялась на небе с той ночи. А время серебрит бороду. У тебя ведь она тоже была бы белой, не будь такого верного средства, как хна.

— Все мы во власти аллаха. Никому не суждено оставаться вечно молодым. А ведь только в молодости человек способен делать такие дела, о которых в старости и думать не может.

Шатырбек нахмурился.

— Я сказал, что сделаю все. Я доставлю сюда этого поэта. Только в молодости это обошлось бы дешевле.

— Да, да, — засуетился визирь, — нам следует договориться о вознаграждении. Вообще-то, Шатырбек, ты преувеличиваешь опасность предстоящей поездки. Конь у тебя будет добрый, дорога не очень дальняя… К тому же Махтумкули, я уверен, примет приглашение самого падишаха.

— А если не примет? Мы оба знаем туркмен.

Визирь согласно кивнул, прикрыв на секунду глаза. Не спеша наклонился, с трудом подтянул к себе обитую железом шкатулку. Любовно вытер крышку рукавом халата. И только после этого достал ключ на ременном плетеном шнурке и открыл шкатулку. Ему хотелось проследить за взглядом Шатырбека, насладиться впечатлением, которое вызовет у гостя золото, но сам не смог отвести глаз от тускло сверкающих желтых кружочков. Наконец визирь заставил себя захлопнуть шкатулку. Он увидел искаженное жадностью лицо Шатырбека, его сверкающие глаза и понял, что своего добился.

— Все это будет твоим, когда вернешься с поэтом, — сказал визирь и щелкнул замком. — Хочешь, можешь даже забрать ключ. На, бери.

Плетеный шнурок заплясал в дрожащей руке Шатырбека.

Визирь положил ему на колено руку и доверительно сказал:

— И еще одна приятная новость: я выпросил для тебя у шаха самого лучшего коня, того самого, на котором он недавно проезжал по городу. Гнедой, с белыми передними ногами, — видел, конечно?

Шатырбек поймал руку, которую визирь снял было с его колена, и пожал нежно и преданно.


…И вот теперь гнедой легко мчался по пыльной дороге, и все пятнадцать сарбазов[33] скакали далеко позади, остервенело стегая своих скакунов.

"Они рождены для того, чтобы глотать пыль из-под копыт моего копя, — злорадно думал Шатырбек. — А мне аллах дал крылья".

Он спешил. И не только потому, что ему не терпелось получить заветную шкатулку, — впереди стояла крепость Сервиль, в которой Шатырбеку уже довелось побывать когда-то. Мейхана там не уступала лучшим столичным, а старая Рейхан-ханум, если еще жива, сумеет выбрать ему подходящую девушку. Денег, которые дал ему на дорогу визирь, вполне хватит, чтобы вдоволь повеселиться.

Но у самых ворот крепости Шатырбек передумал. "Нет, — решил он, — сначала дело, потом все остальное. У меня еще будет время для вина и девочек. А сейчас короткий отдых — и в путь".

Старый повар мейханы Гулам сразу узнал Шатырбека.

— О, какой гость! — радостно улыбаясь, воскликнул он. — Вы совсем забыли дорогу к нам, бек. Разве я плохо готовлю? Или постели у нас не такие мягкие, как в столице?

Шатырбек соскочил с коня, бросил поводья подоспевшему сарбазу.

— Здравствуй, Гулам, здравствуй! Зря ты так говоришь. Видишь, нашел дорогу — значит не забыл. А что касается жареной курицы, которую только ты можешь сделать удивительно вкусной, то я к твоим услугам.

— Проходи, проходи, дорогой Шатырбек. — Старый Гулам распахнул перед ним дверь в мейхану, — Садись отдыхай, сейчас ты получишь все, что желаешь. Я только скажу, чтобы приготовили постель.

— Не волнуйся, Гулам, постель не потребуется. Мы только подкрепимся. Позаботься лучше, чтобы хорошенько накормили коней. И сарбазов тоже, конечно.

Гулам, шаркая подошвами, вышел, а Шатырбек устало растянулся на ковре. Да, в молодости такие поездки давались куда легче. Закрыв глаза, он стал вспоминать, как однажды скакал день и ночь по дороге в Дамаск, чтобы успеть вовремя убрать одного неугодного шаху человека. В нескольких часах езды от города конь, выбившись из сил, упал, и Шатырбек весь день плелся под знойными лучами солнца. Он увидел далеко впереди караван, стал махать руками, кричать…

— Что с вами? — услышал Шатырбек.

Он открыл глаза. Гулам склонился над ним.

— Вы так стонали, бек, что я испугался, — сказал он, улыбаясь. — Пока вы спали, я приготовил курицу — так, как вы любите. Вставайте, я полью вам на руки. Умойтесь с дороги и поешьте.

Пока Шатырбек жадно ел, Гулам молча смотрел на него, пытаясь догадаться, какие недобрые дела погнали этого коварного человека в путь. В том, что Шатырбек способен лишь на недоброе, старый повар не сомневался. Но вот куда и зачем едет он?..

Наконец Шатырбек, сытно рыгнув, отодвинул от себя тарелку. Теперь можно было задать вопрос.

— Э-э, Гулам, — сказал Шатырбек, усмехаясь, — послушай моего совета: никогда не старайся знать больше того, что тебе требуется. И тогда ты спокойно проживешь еще два раза по столько, сколько прожил. Чужие тайны никому не приносили добра. Уж я-то знаю, поверь мне. А сейчас сходи и скажи, чтобы сарбазы седлали коней. Да пусть поторопятся, мы и так задержались!

Когда Шатырбек тяжело поднялся в седло, Гулам вспомнил:

— Что же вы, бек, не заглянули к своему старому другу Рейхан-ханум? Она спрашивала о вас.

Губы Шатырбека тронула скабрезная улыбка.

— Передай ей наш привет. Скажи: почтим ее на обратном пути.

— А скоро обратно? — спросил Гулам.

Шатырбек кольнул его взглядом, молча натянул поводья и стегнул коня. Гнедой взвился на дыбы и с места перешел в галоп. Комья сухой земли полетели в лицо старому повару. Пока он смахивал пыль, все шестнадцать всадников Скрылись.

— Кто это, отец? — услышал он голос дочери.

Оглянувшись, Гулам увидел испуганные глаза, дрожащие губы. Ему стало жаль дочь. Он нежно обнял ее за плечи и повел к дому.

— Его зовут Шатырбек, — сказал он. — На всякий случай запомни это имя, Хамидэ. Если услышишь его, знай — кому-то грозит беда. Не приведи аллах, чтобы он встал на пашем пути, дочка.

— Он обидел тебя, отец?

— Ну что ты, зачем ему нужен какой-то повар? Шатырбек имеет дело с большими людьми. Не волнуйся. Просто он очень спешит.

— Куда? — Хамидэ заглянула в слезящиеся глаза отца.

Гулам закашлялся, пыль, поднятая конями сарбазов, попала ему в горло. Вытер ладонью усы и бороду, сказал задумчиво:

— Ты же знаешь, что отсюда идут только две дороги: по одной он приехал, другая ведет к туркменам.

— А что ему нужно у туркмен?

Старик погладил дочь по черным блестящим волосам.

— Не знаю, что именно, но с добром он еще никогда никуда не ездил. Боюсь, не причинил бы он вреда кому-нибудь из моих друзей.

У Хамидэ удивленно взлетели брови.

— Разве у тебя есть друзья среди туркмен?

Гулам помолчал, потом, решившись, сказал:

— Сходи позови Джавата. Я хочу поговорить с вами.

В своей комнате Гулам тяжело опустился на кошму, устало прикрыл глаза, ожидая, пока придут дети.

Нужно было бы давно рассказать им всё о себе. Впереди у них длинная жизнь, всякое доведется испытать, а всегда ли они смогут отличить истинного друга в толпе обманщиков, вымогателей, подлецов, которыми кишит земля?

Джават и Хамидэ молча сели рядом, выжидательно глядя на отца.

— Я уже стар, а вам еще жить да жить, — сказал Гулам, любуясь детьми. — И когда призовет меня аллах, я хотел бы твердо знать, что вы проживете свою жизнь честно.

Джават сделал протестующий жест. Отец понял его и улыбнулся.

— Нет, я еще, слава аллаху, чувствую себя хорошо, это я так, к слову. Просто сегодня мне вдруг захотелось вспомнить свою юность, и я подумал: наверное, и детям будет интересно узнать, как я жил, что испытал…

— Ну конечно, отец! — сверкнула глазами Хамидэ. — Расскажи.

А Джават только поерзал, усаживаясь поудобнее.

— Когда мне было столько лет, сколько тебе, сынок, я жил в Истихане. Вы же знаете, что с детства я рос сиротой и мне, прямо скажу, приходилось туго. Я жил в старом, заброшенном сарае и, чтобы не умереть с голоду, выполнял любую работу. Однажды меня взяли помощником каменщика на строительство дома. Этот каменщик был уже не молод, и, хотя его мастерству мог позавидовать любой строитель, жил он бедно, едва ли лучше, чем я. И была у него единственная дочь. Сказать, что она была красавицей, значит ничего не сказать. Ее отец привязался ко мне, я часто бывал у них дома и подружился с Фирюзе. Мы полюбили ДРУГ друга.

— Ты рассказываешь о нашей маме, отец? — спросила Хамидэ.

— Ну конечно, о ком же еще? — Гулам улыбнулся, заметив, как потеплел взгляд дочери. — И она, и я были уверены, что старый каменщик даст свое согласие и мы вместе будем бороться с превратностями судьбы. Ведь в конце концов и бедность не так страшна, если рядом любимый человек. Любовь дает человеку силы, а сильный может горы своротить. — Гулам вздохнул. — Так мы думали, по судьба готовила нам иное. Уж слишком красивой была моя Фирюзе. А это для бедной девушки не достоинство, а несчастье. Приглянулась она одному визирю, который в жестокости и распутстве не уступал самому шаху. Целая свора старух состояла у него на службе. Они бродили по селениям, и, если отыскивали красавицу, визирь щедро вознаграждал их. И уж этой девушке не миновать гарема. Не удавалось купить ее за деньги — визирь посылал своих молодчиков, и они силой приводили к нему избранницу. А потом, когда девушка надоедала визирю, ее попросту выбрасывали на улицу. Он и сейчас жив, этот негодяй, только он теперь не простой, а главный визирь у шаха… Да, так вот однажды весенним вечером пришел я к старому мастеру и застал Фирюзе в слезах. Не понимая, что произошло, я бросился к ней, поднял ее, заглянул в глаза… О, мне никогда не забыть этих глаз, дети мои! Столько было в них отчаяния, мольбы, что я потерял дар речи. Наконец я спросил: "Что случилось, любимая?" — "Все пропало, Гулам, — сквозь слезы ответила она. — Только что приходила какая-то старуха, сначала разглядывала меня, словно лошадь на базаре, а потом сказала…" Рыдания мешали Фирюзе говорить. Кое-как мне удалось узнать, что эта старуха пришла сказать, что визирь удостоил девушку вниманием и изъявил желание взять ее в жены. Мою Фирюзе — в жены визирю! Я до сих пор не понимаю, почему я не умер тогда, как мое сердце смогло вынести такую весть… Наверное, вид у меня был совсем убитый, и это придало Фирюзе сил. Она крепко взяла меня за руки и сказала: "У нас один выход, Гуламджан. Надо бежать. Куда угодно, с тобой я не боюсь ничего. Бежим!" Я все еще не мог прийти в себя и, как эхо, повторял за ней: "Бежим, бежим…" Но это легко сказать — бежим. А куда бежать? Визирь всесилен, от него не скроешься. Да и далеко ли уйдешь пешком? Коня-то у нас не было… Но Фирюзе уже взяла себя в руки и быстро нашла выход: "Пойди к соседям, скажи, что надо срочно съездить по важному делу, они дадут коня". Я пошел, хотя не был уверен в этом. Соседи жили зажиточно, добром делились неохотно. Но, видно, сам аллах помогал нам в этот день. Сосед вывел коня и предупредил: "Смотрите не загоните". Если б он знал, для чего нам нужен его гнедой!.. Старый мастер работал далеко от дома и не пришел ночевать. Мы не могли ждать его. Да и чем бы он помог нам?.. Утро застало нас далеко от родного города. Вскоре встретилось на нашем пути селение. Не раздумывая, мы обратились к первому встречному. И снова удача сопутствовала нам: это был молла Давлетмамед, человек душевный и чуткий. Он приютил нас у себя.

— А как же визирь? — спросила Хамидэ.

— Визирь?.. Страшный гнев охватил его. Он приказал хоть под землей найти беглецов и доставить к нему. Попадись мы тогда в его руки, несдобровать бы нам… Но туркменские друзья не выдали нас. Когда через неделю гонцы визиря напали на наш след и приехали на Атрек, молла Давлетмамед сказал им: "Мы не знаем никаких беглецов.

У нас есть гости, а гость для туркмена — самый дорогой человек. Уезжайте, если не хотите поссориться с нами". Они и уехали. А молла Давлетмамед, да продлит аллах дни его, поговорил с соседями, и они сообща устроили той. Так мы с Фирюзе стали мужем и женой. И ты, Джалат, и ты, Хамидэ, родились на туркменской земле.

— И мама там умерла? — тихо спросила Хамидэ.

Лицо Гулама помрачнело.

— Да, там, — глухо сказал он.

С улицы донесся конский топот, и девушка, вздрогнув, испуганно посмотрела в окно. Каждый подумал о тех шестнадцати всадниках, которые скакали сейчас на взмыленных конях неизвестно куда.

III

По аулу неторопливо шел старый чабан. Время от времени он кричал протяжно:

— Эй, выгоняйте скот!

И люди открывали загоны.

Занималось утро. Еще нежаркое солнце поднималось за цветущими садами, на какое-то мгновение отразилось в спокойной воде Атрека, и река засверкала золотом и серебром. Девушки с медными кувшинами, пришедшие на берег за водой, застыли, изумленные утренней красотой родной земли, а потом засмеялись звонко и радостно, защебетали, словно птицы.

На глиняном откосе парень остановил коня и залюбовался девушками. Конь под ним нетерпеливо бил копытом землю, звенел удилами, косил большим черным глазом на хозяина: хотел пить, а его не пускали к близкой реке.

Девушки заметили парня, стыдливо прикрыли платками лица, отвернулись. Тогда он ослабил поводья и ударил в мягкие бока лошади голыми пятками. Потом долго, пока конь, войдя в воду, пил, парень все оглядывался на девушек и улыбался.

— Эй, Клычли! — крикнул ему проезжавший мимо сверстник. — Смотри не ослепни!

Клычли не обиделся. Пусть себе смеется. Ведь самому ему хорошо и весело в это утро.

Но вдруг улыбка сошла с его лица.

Вверх по тропинке поднималась девушка с полным кувшином. И была она такой печальной, что у Клычли сжалось сердце. Значит, предчувствие не обмануло его, вчера. О, почему он не всемогущий волшебник? Он вырвал бы Менгли из чужих жадных рук и вернул ее тому, кому она должна принадлежать по праву… Но вот она уже скрылась за ближней кибиткой, а он по-прежнему беспомощно смотрит ей вслед. Да и что может сделать он, безусый мальчишка, если даже сам молла Давлетмамед бессилен что-либо изменить…

А Махтумкули?

Клычли называет его братом, любит его, страдает за него, как родной брат. Они не братья по крови. И Клычли знает об этом. Но какое это имеет значение, если нет для него на свете человека дороже, чем Махтумкули.

Отец Клычли погиб лет десять назад, когда шахские нукеры[34] огнем и мечом обрушились на аулы приатрекской долины. Мать его угнали, и с тех пор он ничего не слышал о ней. Восьмилетнего мальчугана приютил молла Давлетмамед, давний друг его отца.

Так Клычли вошел в семью старого поэта. Он был сыт, когда были сыты все, голодал, когда всем приходилось туго. Молла Давлетмамед обучил его грамоте. Почерк у мальчика оказался таким красивым, что сын Давлетмамеда Махтумкули стал давать ему переписывать свои стихи. О, какие это стихи! Клычли охватывал восторг, когда он читал только что созданные поэтом строки. Конечно, молла Давлетмамед тоже написал много хороших стихов, но Махтумкули превзошел отца. Может быть, это только так кажется юноше. Потому что он еще слишком молод и Махтумкули молод, а стихи старика полны спокойной мудрости, и она не находит такого горячего отклика в юном сердце, как страстные, полные внутреннего огня слова Фраги…

Ко всем братьям питал Клычли нежные чувства, но Махтумкули был самым близким. Все в нем нравилось юноше: и сердечность, и меняющееся выражение глаз — то добрых, то гневных, то мечтательных, то грустных, — и даже его одежда, хотя Махтумкули одевался так же, как и все бедняки в ауле.

Однажды в порыве чувств Клычли сказал ему:

— Я хочу быть таким, как ты, брат. Я буду таким!

Махтумкули улыбнулся, и в глазах его затеплилась нежность. Он привлек к себе юношу и сказал мягко:

— Старайся всегда быть самим собой, мой друг.

Клычли долго думал потом над этими словами и решил, что быть самим собой для него — это любить Махтумкули, во всем помогать ему, учиться у поэта.

В семье моллы Давлетмамеда дружили с книгой. Пристрастился к чтению и Клычли. Прочитал он книги, написанные самим Давлетмамедом, — его заветы "Вагзы-Азат", известные всему Ирану и Турану, стихи, переводы с арабского и персидского языков. Да, Клычли гордился своим вторым отцом. Но Махтумкули… Какое это счастье, что он стал его братом!

Еще до поездки в Хиву многие стихи Махтумкули были известны туркменам в долинах Атрека и Гургена, на побережье Бахры-Хазара. Но когда. Фраги, окончив медресе, вернулся из Хивы и положил перед отцом написанные за годы учебы стихи, старый поэт прочитал их, обнял сына и сказал с дрожью в голосе:

— Я счастлив, сынок. Теперь мне можно и умереть спокойно. То, чего не смог сделать я, сделаешь ты. Мне нечему больше учить тебя, и я скажу лишь одно: верно служи своему пароду, сынок, всегда будь с ним — и в радости и в беде.

Молла Давлетмамед не ошибся. Стихи Махтумкули словно бы обрели крылья. Их передавали из рук в руки, из уст в уста, их пели бахши; а влюбленные шептали их в ночной тиши.

Клычли готов был не спать ночами, переписывая эти стихи. И сколько бы раз он ни писал одну и ту же строчку, она продолжала волновать его, вызывая рой новых мыслей и чувств. "Хвала аллаху, — не уставал повторять юноша, — за то, что он свел меня с таким человеком".

В отличие от других поэтов, Махтумкули не воспевал шахов и беков, не описывал с восторгом их дворцы, не прославлял святых пери[35] — его стихи были близки и понятны, каждый простой дайханин[36] находил в них то, что волновало его самого.

И что особенно было дорого Клычли в Махтумкули — это то, что, став известным поэтом, он остался простым человеком, не забросил свое ремесло, доставшееся ему в наследство от деда и прадеда. В искусных руках Махтумкули бесформенный металл превращался в дорогое украшение, и многие девушки Атрека носили на своей груди гуляка[37], сделанные в кузнице поэта. Но не было среди них той, кого Махтумкули мог бы назвать своей невестой. По крайней мере, так думал старый поэт. Но на этот раз он ошибся. Умея читать мысли и чувства чужих людей, молла Давлетмамед не разгадал сердечную тайну сына.

И когда случайно попалось в руки стихотворение сына, раскрывшее наконец ему глаза, Давлетмамед глубоко вздохнул: "Неужели я так постарел, что не смог раньше понять душу сына?"

Он сидел в кибитке Махтумкули один, и листок, исписанный размашистой вязью, дрожал в его руке.

— "Нежная Менгли", — прошептал старик и покачал головой. — Так вот, значит, кто завладел твоим сердцем, сынок…

Он знал. Менгли с самого детства. Девочка росла смышленой, трудолюбивой. Она делала любую работу, которая только была ей по силам: чесала шерсть, пряла пряжу, а к десяти годам научилась ткать ковры.

И в мектебе[38] она поражала Давлетмамеда своими способностями.

— Тебе надо было родиться мальчиком, — ласково говорил ей молла, — и тогда ты стала бы таким же знаменитым ученым, как Ибн-Сина. Я даже не успеваю задавать тебе уроков.

Менгли краснела и смущенно опускала глаза. Конечно, она очень бы хотела учиться в медресе, но ведь она девочка и ее удел не наука, а дом, хозяйство. Так заведено.

И все же в мектебе она училась очень старательно, прочитала не только молитвенник, по много других книг, в их числе стихотворные сборники.

Как-то Давлетмамед услышал ляле[39] и сказал Махтумкули:

— Послушай, это что-то новое. Клянусь, я никогда не слышал этих слов. Не знаешь, кто сочинил их?

Махтумкули пожал плечами: откуда ему знать! Он прислушался и узнал голос Менгли. Песня действительно была хороша — в ней звучали и нежность, и тоска по любимому, и желание заглянуть в свой завтрашний день. А у него непонятно отчего тревожно сжалось сердце.

А молла Давлетмамед подумал тогда: а не сама ли Менгли сочинила это ляле?..

— "Нежная Менгли", — повторил старик и осторожно по-дожил листок на место. — Ну что ж, это совсем не плохо… совсем не плохо…

Он не стал откладывать разговора с Махтумкули.

— Ты ничего не скрываешь от меня, сынок? — спросил он, заглядывая сыну в глаза.

Махтумкули понял и вспыхнул. Затрепетали его густые ресницы. Он опустил голову и сказал, стараясь быть спокойным:

Просто я считал, что еще не пришло время, отец, И потом…

Давлетмамед ждал, и Махтумкули вынужден был докончить фразу:

— Мне кажется, что о любви можно говорить только стихами. Я написал их. Сейчас принесу.

Отец обнял его, привлек к себе, чувствуя, как сильны его плечи и руки, и радуясь за сына.

— Не надо, сынок, в другой раз, скажи только: это Менгли?

— Да, — прошептал Махтумкули.

Менгли… Сначала она была босоногой девчонкой с тонкими косичками, и он не обращал на нее никакого внимания, не выделял из десятка других соседских детей. Но несколько лет назад, когда он с другом Човдуром приехал на каникулы из Хивы, их пригласил в гости брат Менгли Бекмурад. Увидев ее, Махтумкули удивленно воскликнул:

— Посмотрите, что делает время! Менгли расцвела, пока мы изучали науки, превратилась в настоящую невесту. — Увидев в ее руке книгу, спросил насмешливо: — Ты что, еще ходишь в мектеб?

Менгли не стеснялась Махтумкули и Човдура, потому что они были друзьями и ровесниками ее брата, и ответила, может быть, более дерзко, чем следовало:

— Мужчины считают, что только им подвластны науки. И, наверное, поэтому пишут вот такие книги, которые не хочется читать.

Махтумкули удивленно и, пожалуй, впервые внимательно посмотрел на нее. Ого, Менгли и впрямь стала взрослой!

Он взял книгу, полистал ее. Спросил:

— Чем же не понравилась?

И потому, что вопрос был задан серьезно и Махтумкули смотрел на нее как-то по-особому, Менгли на секунду смутилась.

— Я и сама не знаю, — сказала она, опустив взгляд, и Махтумкули показалось, что солнце зашло за тучу.

"У нее прекрасные, как весеннее небо, глаза, — подумал он. — В них можно смотреть бесконечно".

— Вот видишь, — вмешался в разговор Бекмурад, — выходит, ты не права. Мужчина сумел бы объяснить, почему это нравится, а это — нет.

Слова брата словно подстегнули ее. Снова стала она прежней Менгли.

— Почему же? — насмешливо ответила она. — Просто я не хотела говорить, боясь, что вы все равно не поймете. Но если хотите, слушайте. В этой книге нет ничего, кроме загробного мира, как будто для людей самое главное — конец света. Нам надо еще разобраться в том, что происходит вокруг нас, а уже потом раздумывать об аде и рае.

— Аллах создал и тот и этот мир, — сказал Човдур, — и человек вправе…

— Подожди, — остановила его Менгли. — Если так, ответь мне: почему одни всю жизнь гнут спину, а другие только и знают, что набивают живот? Почему мы с мамой ткем ковры, а нежатся на них другие? Почему у меня и моих подруг только по одному платью, а дочери бека меняют их чуть ли не каждый день? Что я, хуже их, глупее или не умею работать? Ну, скажи!

Човдур и Махтумкули молчали, застигнутые врасплох такими вопросами. Бекмурад хотел было остановить Менгли, но она отмахнулась от него и продолжала:

— Вот вы ученые люди, скажите, почему так устроен мир? Вчера люди Ханали взяли у Гулялек последнего жеребенка, а отца Акджамал нукеры забрали за то, что он вовремя не заплатил подати. А если ему нечем платить? — Менгли вдруг устыдилась своей горячности и уже тише добавила: — Вот о чем я хочу читать в книгах.

"А ведь она права, — думал Махтумкули, возвращаясь поздно вечером домой. — Ученые, поэты должны помочь людям лучше устроить свою жизнь".

Он вспоминал глубокие глаза девушки и улыбался в тем ноте.

Так родилась его любовь к Менгли.

Два года учебы в медресе не погасили этой любви. И когда поэт вернулся в родной аул и снова увидел Менгли, его ужаснула мысль о том, что он мог так долго жить вдали от любимой.

Они случайно встретились на берегу Атрека. Менгли вспыхнула и вся потянулась к нему. Но тут же опомнилась и смущенно потупилась.

— Ты вернулся? — сказала она еле слышно.

Махтумкули шагнул к ней и протянул свернутые в трубку листки:

— На, прочитай. Это я написал для тебя, Менгли.

Она спрятала листки под платок и, не поднимая головы, быстро пошла к аулу.

И потом было много стихов о любви, переписанных начисто старательным Клычли. Они делали вышитую букчу — матерчатую сумку Менгли все тяжелее и тяжелее. Каждый раз, засыпая, девушка нащупывала в темноте узор букчи, нежно гладила его, и содержимое отвечало ей слабым шуршанием. Ей незачем было доставать листки — каждое слово Махтумкули билось в ее сердце.

Они были молоды и не умели беречь свое счастье.

Ранним утром, принарядившись, Давлетмамед пошел к родителям Менгли. Они сразу поняли, что неспроста молла явился в такую рань. А он вел беседу не спеша, издалека подходя к самому главному. Он говорил о добром соседстве, о давней дружбе двух семейств, напомнил, что Бекмурада и Махтумкули водой не разольешь. Пора было бы и сказать то, ради чего он пришел, да все не решался Давлетмамед, все медлил.

Он не сомневался в ответе, и все-таки у него отлегло от сердца, когда Аннакурбан на его предложение породниться сказал:

— Что же может быть лучше, Давлетмамед?

Но рано было радоваться. За этими словами последовали другие:

— Только… Видишь, какое дело…

Давлетмамед нахмурился.

— Я слушаю тебя, сосед, говори.

— Ханали прислал сватов.

Ханали… Вот оно что! Если есть чем поживиться, богатые всегда тут как тут.

— Он что же, себе в жены хочет взять твою Менгли? — Горечь и обида прозвучали в голосе Давлетмамеда.

Хозяин опустил голову — ранний гость задел больное место.

— Хочет женить своего сына, Мамед-хана, — тихо сказал он.

У кого много золота, тот все может. Совсем недавно Мамед-хан привел в свой дом молодую жену. И вот опять… Конечно, такая хозяйка, такая мастерица, как Менгли, будет ценным приобретением.

— Ну, и как ты решил, сосед? — Давлетмамед спросил почти спокойно.

— Ты не думай обо мне плохо, Давлетмамед, — вздохнул хозяин. — Сам знаешь, как иметь дело с ханами. Но я им ничего определенного не обещал. Подождем, посмотрим, что будет дальше. Может быть, аллах смилуется над нами и все обойдется по-хорошему.

Давлетмамед тяжело поднялся.

— Не ожидал я, — сказал он, глядя изучающе, словно видел впервые соседа. — Бедняк хочет породниться с ханом. Только я не помню случая, чтобы после этого человек до конца дней своих ел мед с мягким чуреком. Смотри, и Менгли работницей сделают, и тебя, того и гляди, к рукам приберут. Прощай.

Аннакурбан остановил его:

— Не обижай меня, Давлетмамед. Я же не отказываю тебе. Еще раз говорю: рад отдать Менгли твоему Махтумкули, приходите, столкуемся.

Старые глаза Давлетмамеда радостно сверкнули.

— Вот это определенный ответ, — сказал он, пожимая руки Аннакурбана. — Спасибо. Пойду обрадую сына.

Он нашел Махтумкули в кузнице.

— Посмотри, отец, по-моему, получилось неплохо. — Сын протянул ему только что законченную гуляка.

Во взгляде Махтумкули Давлетмамед прочитал немой вопрос, понял, о чем он, но тоже сделал вид, что думает лишь о гуляка.

— Ну-ка, ну-ка! — сказал он, усаживаясь на кошме и принимая украшение из рук сына.

Старик сам был искусным мастером, но работа Махтумкули отличалась каким-то особым изяществом, тем неуловимым своеобразием, которое всегда выдает настоящего художника. Давлетмамед не мог скрыть восхищения.

— Э-э, ты говоришь "неплохо"! — воскликнул он. — Да это же замечательно! Я еще не встречал такого узора. И размер выбран удачно. Этой гуляка может гордиться любая девушка. — Он вдруг внимательно посмотрел на сына. — А кому это предназначено? Кто-нибудь заказал?

Махтумкули смущенно опустил глаза.

— Нет, отец. Просто захотелось сделать от души, без обычной спешки… Тебе в самом деле нравится? — торопливо спросил он, боясь новых расспросов.

Отец понял его и усмехнулся в усы.

— Да, конечно, — сказал он, возвращая украшение. — Зачем бы я стал хвалить?

Наступило молчание. Давлетмамед вдруг почувствовал, что теперь, после разговора о гуляка, почему-то неловко переходить к самому главному. "Надо было сразу сказать", — подумал он, но поймал нетерпеливый взгляд сына и перестал сомневаться.

— Я только что был у Аннакурбана, — сказал он.

Махтумкули ждал этих слов, но все-таки вздрогнул и как-то весь подался к отцу. И только теперь он увидел его улыбку, сияющие глаза и все понял.

— Он согласен?

Отец не мог больше испытывать терпение сына.

— Согласен, согласен! Скоро мы устроим такой той, что о нем будут вспоминать долгие годы. Пусть все знают, что такое свадьба поэта! — Давлетмамед поднялся. — Пойду скажу нашим. Они тоже будут рады.

Все пело в душе Махтумкули. Менгли будет его! Менгли… Он мог бесконечно повторять это имя, каждый раз находя в нем особую прелесть.

"Менгли… Что райские розы рядом с тобой! Туби[40] зачахнет от зависти, глядя на тебя. Менгли. Стоит взглянуть на тебя — и становлюсь Рустамом[41], Менгли, а если хоть час не увижу тебя — пропаду от тоски, и только ты одна будешь виною смерти невинного. Но если и мертвого приласкаешь ты — оживу и вновь почувствую себя в Шекеристане, в твоей отчизне, сердце мое, Менгли…

О Менгли! Скоро ты будешь навеки со своим возлюбленным, с рабом красоты твоей!.."

Он прикрыл глаза, стараясь представить себе недалекий теперь уже той. И сразу зазвенели дутары, заплакали туйдуки[42], призывно застучали бубны. И полилась песня — одна из тех, что сочинил он в честь любимой. А вот уже, нарастая, словно лавина в горах, приближается топот коней. Эгей, кто самый ловкий, самый быстрый сегодня? Выходи, кто не боится спорить с ветром! "Тиу! Тиу!" — поют стрелы. Они летят туда, где между рогами архара привязано яйцо. "Тиу!" Мимо. А ну-ка, дайте мне. "Тиу-клак!" Вот как надо стрелять! Песня все звучит над степью, над рекой — славит красавицу Менгли… Слушают гости, приехавшие со всего Атрека, с Гургена, с Сумбара. Гости…

Махтумкули вдруг открыл глаза. Было тихо, так тихо, что он услышал стук своего сердца. Оно стучало гулко и тревожно. В чем дело? Что прервало его мечты? Ах, да, гости… Они приедут из дальних селений, много гостей. И надо будет готовить угощение, резать баранов. Для этого надо иметь такое богатство, как у Ханали. А где оно, это богатство? Нет его. Так какой же это той без обильного угощения, без дорогих призов для лучших наездников, стрелков, пальвапов[43]?

О, эта бедность! Мы только бредим тучными отарами, резвыми скакунами. Бедняк не гость на пиру, его оттеснят к двери те, что побогаче. Ведь когда нищий сидит на коне, все видят под ним осла, а под богачом и осел кажется конем. Проклятая бедность! Богач, посмеиваясь, пройдет мимо твоей беды, но скорее плюнет в твою суму, чем протянет руку помощи.

Махтумкули сжал пальцами подбородок, густые, колючие волосы защекотали ладони. Мысли метались, ища выхода. Он знал, что пришло время взять бумагу и перо. Только это может облегчить душу. "Твой, оборванец, ум вражьи затрут умы. Пешкою сгинешь ты перед ферзем, бедняк". Надо скорей записать эти строки, потому что уже рождаются новые и рвутся на волю, на белый простор еще не исписанного листа…

Частые, торопливые шаги за дверью вернули его к действительности. Он поднял голову и увидел сияющую Зюбейде, сестру. Она дружила с Менгли и, узнав от отца новость, бросилась искать Махтумкули.

— Ты уже знаешь?

Столько искренней, неподдельной радости было в ее звонком голосе, что Махтумкули, улыбаясь, поднялся ей навстречу.

— Знаю, Зюбейде, знаю, сестренка. И ты рада?

Она взяла его за руку, на секунду прислонилась лбом к плечу.

— Гельнедже[44] хочет сшить два халата в подарок. А я еще не решила — что…

Махтумкули протянул ей гуляка, которым недавно любовался отец:

— Может быть, тебе захочется подарить вот это?

Она взяла украшение, и черные глаза ее вспыхнули.

— Вот это да! — Голос девушки дрогнул, замер от восхищения.

Махтумкули положил ей руку на плечо.

— Бери, сестренка. Бери.

Не успела Зюбейде уйти, как приехали гонцы из далекого, с низовьев реки, аула — звать Махтумкули на той.

"Ни один той по всему Атреку не обходится без меня, — с горечью подумал поэт. — А смогу ли я свой той сделать достойным этого уважения?.."

С тех пор прошло два дня. И вот вчера Клычли случайно услышал, как бранился в кибитке Аннакурбана Шамухаммед-ишан[45].

— Ты не понимаешь, что делаешь! — визгливо выкрикивал он. — Ханали — самый знатный человек на всем Атреке, а ты осмеливаешься отказать ему! Подумай, кому ты хочешь отдать свою дочь — какому-то нищему поэту! А у Мамед-хана она будет жить как шахиня! Подумай, Аннакурбан. И помни — Ханали не простит оскорбления!

Спустя полчаса Аннакурбан пришел к Давлетмамеду. Разговор у них был недолгий. Клычли видел, как Аннакурбан, сгорбившись, шел к своей кибитке, и недоброе предчувствие насторожило юношу. И вот теперь здесь, на берегу реки, глаза Менгли рассказали ему все. Пришла беда. Молла Давлетмамед не смог отвратить ее. А Махтумкули? Теперь вся надежда на него.

Клычли дернул поводья, повернул коня и, подгоняя его голыми пятками, поскакал к аулу.

Вскоре он уже ехал вдоль Атрека, любуясь весенней яркой зеленью прибрежных деревьев.

Клычли хорошо знал эти места. Здесь, над обрывом, любил гулять Махтумкули. Он часто уходил сюда один, долго сидел под чинарой, думая о чем-то, или мечтая, или складывая свои стихи. Однажды поздним вечером, когда полная луна залила все вокруг серебряным светом, Клычли увидел брата, стоящего над кручей. Его высокая, статная фигура четко выделялась на фоне бледного неба. Вдруг рядом с ним появилась другая, поменьше. И Клычли с мальчишеской внезапной обидой подумал, что если Махтумкули возьмет себе в жены Менгли, то у него совсем не останется времени для младшего брата. Но теперь эта обида была забыта. Менгли уйдет в дом Мамед-хана, яшмак[46] закроет ей рот, и Махтумкули никогда не услышит от нее нежных слов…

Клычли стегнул коня, и тот сразу перешел на рысь. Подвешенная к поясу сабля больно ударила его по ноге, и Клычли передвинул ее поудобнее. В другое время он, конечно, не взял бы саблю и лук со стрелами, но сейчас в степи рыскали разбойники, могли напасть среди бела дня. И еще жила в нем тайная надежда, что Махтумкули придется сражаться с Мамед-ханом и его людьми. Вот тогда Клычли покажет, на что он способен…

Вдали показалось облако пыли, Клычли снова ударил коня. Сердце учащенно забилось. Если это разбойники, то живым они его не возьмут…

Но это были не разбойники, хотя дело, ради которого они проскакали столько верст, мало чем отличалось от разбоя.

IV

Сарбазы Шатырбека подгоняли усталых коней, предчувствуя близкий отдых. Вот уже видны кибитки аула. Еще немного — и всадники спрыгнут на твердую землю, расседлают коней и, кто знает, может быть, за много дней впервые поедят свежей баранины.

Шатырбек круто осадил гнедого.

— Стойте! — крикнул он и, когда сарбазы остановились, зловеще сказал: — Еще раз повторяю: если кто-нибудь из вас решится ослушаться и будет вмешиваться в мои дела, клянусь аллахом, тому не придется больше ходить по земле. Поняли вы, грязные скоты?

Сарбазы угрюмо молчали. Шатырбек обвел их колючим взглядом, повернул коня и поскакал к аулу. Сарбазы потянулись за ним.

— Эй, как тебя, стой! — крикнул Шатырбек, увидев всадника, видимо возвращавшегося с охоты. Позади седла был привязан крупный горный баран.

Всадник остановился, настороженно поджидая незнакомца.

— Скажи, где кибитка поэта Махтумкули или его отца моллы Давлетмамеда?

Всадник помедлил с ответом, внимательно разглядывая Шатырбека и сарбазов. Потом сказал:

— Поехали, я покажу.

У одной из кибиток он остановился, крикнул:

— Эй, Мамедсапа!

Из кибитки вышел человек, очень похожий на Махтумкули, только ненамного старше. Лицо его было испещрено глубокими морщинами, взгляд спокойный и уверенный.

— Вот люди спрашивают Махтумкули. Дома он?

Мамедсапа покачал головой:

— Нет, брат уехал. А что привело этих людей сюда, Човдур?

— Не знаю, спроси у них, — ответил Човдур, отвязывая барана. — Но раз у вас гости, вот возьми, приготовь обед.

Тяжелая туша упала на землю.

Мамедсапа поглядел вслед Човдуру.

Хороший он парень, недаром дружит с Махтумкули. Правда, они совсем разные. Махтумкули тянется к наукам, перечитал уйму книг, а Човдур больше любит джигитовку, стрельбу из лука, шумные игры. И в поле он работает с большой охотой, удивляя всех выносливостью и силой. Кое-как окончив медресе, Човдур вернулся к труду дайханина и не помышлял больше о науках, сожалея о потерянном за годы учебы времени. Зато не было в ауле более удачливого охотника. И всегда он делился добычей с друзьями.

Уже отъехав, Човдур оглянулся и крикнул:

— Не забудь — сегодня едем в поле!

Мамедсапа согласно кивнул.

Он пригласил Шатырбека в кибитку для почетных гостей, а сарбазам предложил разместиться на кошмах под навесом, возле мастерской. Крикнув жене, чтобы она и Зюбейде подали гостям чай, принесли воды, разделали тушу барана и поставили казан на огонь, Мамедсапа пошел к отцу.

Давлетмамед сидел в своей кибитке с толстой книгой на коленях. Перелистывая ее, молла задерживал взгляд то на одной, то на другой странице, шептал что-то, шевеля тонкими губами.

— А, Мамедсапа! — рассеянно сказал он, увидев сына. — Проходи, садись. — И, помолчав немного: — Заболел мой друг Овезберды, и я обещал найти для него лекарство. Вот, советуюсь с Ибн-Синой.

Он снова углубился в чтение.

Мамедсапа думал о нежданных гостях. Что привело их сюда? Добрую ли весть привезли? Похоже, что этот человек, назвавший себя Шатырбеком, — приближенный самого шаха. Но что ему нужно? Скорее бы освободился отец, уж он-то разберется…

А молла все шептал, шелестя потрепанными страницами. Но вот он, кажется, нашел то, что нужно.

— Ага, вот! — Давлетмамед даже поерзал от удовольствия. — Я же говорил, что нет врача мудрее великого Ибн-Сипы! Вот посмотришь, сынок, Овезберды начнет пить это лекарство, и через два дня ты увидишь его совершенно здоровым. Погоди-ка, я перепишу.

Он стал быстро писать на листке, удовлетворенно хмыкая и кивая головой.

— Мамедсапа, — сказал он наконец, — оседлай коня, поеду, обрадую старого друга.

— Коня оседлать нетрудно, отец, только…

Давлетмамед удивленно вскинул седые брови:

— Ну, что же ты замолчал?

— Приехали гости, отец. Странные гости.

— Странные, говоришь? Ну-ну, рассказывай!

Мамедсапа рассказал о приезде Шатырбека.

Старик задумался.

— Нет, не помню такого среди близких людей шаха. Впрочем, там могли пригреть и нового… Ну, да все равно. Гости есть гости. Накормите их, дайте отдохнуть. А когда вернусь от Овезберды, вот тогда и потолкуем. Раз этот бек не захотел тебе сказать о цели своего приезда, значит, он слишком мнит о себе. Но ведь и мы люди гордые. Седлай копя, Мамедсапа. Друг в беде, а я буду болтать с каким-то беком! Седлай, седлай, я спешу.

Молла Давлетмамед вернулся только на исходе дня. Он был доволен собой. Овезберды, узнав, что нужное лекарство найдено, воспрянул духом, а уже одно это поможет ему побороть болезнь.

Совершая вечерний намаз, молла привычно, не испытывая никаких чувств, шептал с детства знакомые слова. А мысли его все чаще возвращались к незваным гостям. Ведут они себя скромно. Шатырбек терпеливо ждет, пока молла примет его. Значит ли это, что приезжие не замышляют ничего плохого? Давлетмамед слишком хорошо знал повадки людей шаха, чтобы им верить. Да и не за что шаху жаловать непокорного поэта, особенно после того, что произошло со сборщиком подати…

Шатырбек полулежал на подушках, когда ему сказали, что молла Давлетмамед просит его в свою кибитку.

Гость встрепенулся. Он уже терял терпение, постоянная, натренированная выдержка стала изменять ему, он боялся сорваться и в гневе наделать глупостей. Что в конце концов мнит о себе этот ничтожный молла? К нему приехал бек, посланец самого шаха, а он заставляет его ждать, вместо того чтобы броситься навстречу и осыпать почестями… Проклятые туркмены! Они и прежде не отличались покорностью, а теперь… Ну да ничего, придет время, Шатырбек отомстит за оскорбление. А пока надо хитрить, делать вид, что счастлив видеть мудрого человека, поэта, чья слава быстрее ветра летит по туркменской степи.

Шатырбек стряхнул пыль с дорогого халата, расчесал бороду. В дверях он столкнулся с сарбазом, которого приметил уже давно: темный шрам пересекал его левую щеку, делал лицо свирепым даже тогда, когда сарбаз прикидывался послушным. А Шатырбек даже в самых отчаянных переделках старался оберегать лицо, считая, что в его деле броские приметы ни к чему.

— Что ты здесь крутишься? — неприязненно спросил Шатырбек.

Сарбаз согнулся в поклоне.

— Прошу простить меня, бек. Я только хотел спросить, не нужно ли вам чего…

Шатырбек внимательно посмотрел на него.

— Нужно, — сказал он резко. — Во-первых, нужно, чтобы твоя отвратительная рожа реже попадалась на глаза, а во-вторых, возьми этот хурджун и неси за мной.

Сарбаз взвалил на плечо хурджун и покорно засеменил за беком. Тот шел не спеша, высоко подняв голову, но сарбаз приметил в его повадке что-то новое и не сразу сообразил, что бек, пожалуй, трусит. И не ошибся. Шатырбека в самом деле пугал предстоящий разговор с отцом Махтумкули. Поверит ли он в искренность шаха, даст ли согласие отпустить сына в далекий путь? А если нет? Если строптивый старик крикнет соседей и те разоружат сарбазов, а его, Шатырбека, посадят задом наперед на полудохлого ишака и пошлют туда, откуда пришел? Да еще бороду остригут… Тогда прощай обещанная визирем шкатулка с золотом.

Шатырбек приподнял полог кибитки Дав лет мамеда и с несвойственной ему робостью спросил:

— Можно к вам, молла-ага?

— Проходите, — услышал он из глубины кибитки, сделал знак сарбазу обождать за дверью и перешагнул порог.

Приглядевшись, он увидел хозяина, сидевшего на потертом паласе, и поспешил поздороваться. Старик равнодушно подал ему руку.

— Рад приветствовать вас, достопочтенный молла, — улыбаясь щербатым ртом, сказал Шатырбек. — Я много слышал о вашей учености. Ваши стихи и стихи вашего не менее прославленного сына…

Давлетмамед наконец разглядел гостя. Так вот это кто!

— Прошу принять скромный подарок, — продолжал между тем Шатырбек.

Он хлопнул в ладоши, и сарбаз, согнувшись, внес хурджун, осторожно опустил его на палас и тут же вышел. Чутье подсказало Шатырбеку, что сарбаз стоит за дверью. Он шагнул к выходу и, не поднимая полога, сказал зловещим шепотом:

— Иди и посмотри коней.

И сразу же снаружи раздались торопливые удаляющиеся шаги.

— Садитесь, бек, — усмехнулся Давлетмамед. — Я вижу, ваши сарбазы страдают излишним любопытством.

Бек скрипнул зубами, но тут же расплылся в улыбке.

— Что поделаешь, — ответил он, — они привыкли, чтобы их держали в руках, а у меня мягкий характер.

Крепкие, сучковатые пальцы хозяина неторопливо перебирали простенькие четки.

— А ведь я помню вас, бек.

Это было сказано тихо, почти бесстрастно, но Шатырбека словно громом поразило. Он молчал, вглядываясь в спокойное лицо Давлетмамеда.

— Нет, вы вряд ли обратили тогда на меня внимание. Это теперь я вам зачем-то понадобился, а тогда другие заботы вас занимали.

— Я вас не понимаю, — сглотнув слюну, прошептал бек. — Вы, верно, ошибаетесь.

Дело, так хорошо продуманное и организованное, начинало рушиться. Что мог знать о нем этот проклятый старик?

— Да нет, не ошибаюсь. — Пальцы моллы все так же неторопливо перебирали костяшки четок. — Я вез сына в Хиву, в медресе, а вы шли туда под видом дервиша. Я бы не обратил на оборванца внимания, но с вами был человек, которого я хорошо знал. Мне пришлось выручать одну девушку. Спасая свою честь, она бежала от него с любимым, бросив дом, старика отца. Они вынуждены были скрываться в чужих краях, потому что этот человек из прихоти захотел пополнить ею свой гарем. Но ваш спутник не успокоился. Когда казалось, что все невзгоды и волнения позади, его люди подкараулили ее и убили. А к тому времени она была матерью двух детей. Так что я не мог ошибиться, бек.

Давлетмамед умолк.

Молчание становилось тягостным, и Шатырбек не выдержал:

— Аллах свидетель, я не помню, с кем мне доводилось тогда идти, молла-ага. Это был случайный попутчик. А дервишем я стал… Мне очень нужно было в Хиву… по личному делу, поверьте.

Снова усмешка тронула тонкие губы Давлетмамеда.

— Это меня не касается, — сказал он. — Ну, а что привело вас сюда? Тоже личное дело?

Шатырбек оживился:

— О нет, молла-ага! Я удостоен чести передать вашему сыну, прославленному поэту Махтумкули, приглашение самого шаха. Вот, — он торопливо достал из-под халата лист, завернутый в кусок голубого шелка, и протянул его Давлетмамеду. — А эти подарки шах поручил мне передать вам в знак особого расположения.

Из хурджуна легко выпали на палас два расшитых золотом халата.

— Вам и вашему сыну, — торопливо пояснил гость.

Давлетмамед опустил голову, прикрыл глаза. И непонятно было, то ли он благодарит за подарки, то ли внезапно задремал… Только что прочитанное приглашение, снова свернувшись в трубку, лежало на коленях. Лишь сухие, темные пальцы, перебрасывающие по шнурку гладкие костяшки, свидетельствовали о том, что старик не дремлет.

"Дорогой поэт, — говорилось в письме шаха, — я с нетерпением жду твоего приезда. Кое в чем наши взгляды расходятся, но ты поживешь рядом со мной и поймешь, почему я поступаю так, а не иначе, и одобришь мои действия. Поверь, мною руководит не только тщеславие, — не скрою, приятно иметь среди приближенных столь известного человека, — я пекусь прежде всего о благоденствии народа и готов следовать твоим разумным советам, Махтумкули. Двери моего дворца, как и двери моей казны, открыты для тебя".

"Что за странную игру затеял шах? — думал Давлетмамед. — Хочет подкупом, обещаниями сладкой жизни привлечь на свою сторону Махтумкули? Или это хитрая ловушка? Стихи сына, которые могли попасть в руки шаха, никак не располагали его к поэту. И уж конечно правителю доложили о случае со сборщиками подати…"

V

В этом году гоклены должны были сдать в пользу шаха не только баранов, ячмень, пшеницу, шерсть, как было всегда, но еще и по одному коню с каждого хозяйства. Вот это и вызвало недовольство в народе. Сдать коня! А где взять его, если в иных хозяйствах и осла нет? Бедняк только во сне видит коня, а ему говорят: "Отдай шаху!"

А сборщики знать ничего не знают. Не желаешь привести коня — получай плетку! И тут уж не щадили никого — ни стариков, ни малых детей. Случалось, забивали до смерти.

Аксакалы, среди которых был и молла Давлетмамед, пошли к наместнику шаха среди гокленов — Ханали-хану. Самый старый среди них, Селим-Махтум, опершись на суковатую палку, стал говорить:

— Ты знатный человек, Ханали, тебя уважает сам шах. Если ты заступишься, весь народ будет тебе благодарен.

— Что вы хотите? — нетерпеливо спросил Ханали.

— Мы просим, чтобы тем, у кого нет лошади, позволили сдать взамен что-нибудь другое — пшеницу, или шерсть, или овец. А если так нельзя, то пусть дадут отсрочку до будущей весны — к тому времени люди, может быть, сумеют приобрести коня.

Ханали вскипел. Еле сдерживая гнев, заговорил, брызгая слюной:

— Да вы что? У вас седые бороды, а не понимаете, что шаху приходится защищать вас от всяких врагов. Войско же без коней что может сделать? Не дадите — сами же будете страдать: враги придут и отберут у вас последнее, а ваших детей угонят и продадут, как скот. Скажите всем: пусть не противятся сборщикам. А не то плохо будет.

Аксакалы ушли ни с чем.

— Э, да разве такой человек, как Ханали, может понять нашу беду? — гневно сказал молла Давлетмамед. — Видно, нам самим надо решать, как быть.

Сборщики свирепствовали в аулах. Плетки их стали бурыми от крови. Они врывались в аул, и начинался грабеж. Именем шаха сборщики отбирали все, что могли. Тяжело груженные мулы увозили последнее добро дайхан. Стон и плач стояли над Атреком.

Дошла очередь и до аула, где жил молла Давлетмамед.

Ранним утром векил во главе отряда сборщиков подъехал к крайней кибитке. Собаки встретили их злобным лаем. И сразу же где-то заголосила женщина.

На шум, накинув халат, вышел Давлетмамед. Рядом с ним молча встал Махтумкули. Они смотрели на мулов, выстроенных в ряд, на вооруженных саблями и луками сборщиков, на их главаря, который гарцевал на своем лоснящемся от сытости коне.

— Неужели мы будем молчать, отец? — Голос Махтумкули дрогнул.

К ним, тяжело волоча больные ноги, подошел Селим-Махтум. Он услышал слова поэта и спросил:

— Так что ты ответишь сыну, Давлетмамед?

Молла от волнения покусывал губы и молчал.

— И ты молчишь, — скорбно вздохнул Селим-Махтум. — А я вот что скажу. Когда Ханали стал ханом над гокленами, мы вздохнули свободно: все-таки свой человек. А он оказался хуже степного волка. Тот довольствуется овцами, а этот совсем ненасытен. Верно говорят, что при виде золота и святой становится алчным. Хапали не защищает нас, а наживается на наших бедах. Слышали? Говорят, он собирается завести себе гарем, как шах.

Подошли еще несколько человек. Все были возбуждены. Зрелище открытого грабежа заставляло сжимать кулаки.

— Люди! — взволнованно сказал Човдур. — Сколько же можно терпеть? Сборщики грабят нас, потеряв всякую совесть. — Он повернулся к Давлетмамеду: — Мы пришли к вам, молла-ага. Пришли за советом. Скажите: что делать?

Все замолчали, ожидая ответа. Только Селим-Махтум словно подтолкнул Давлетмамеда:

— Ну, что ты скажешь теперь, друг?

Молла Давлетмамед выпрямился, внимательно вгляделся в лица обступивших его людей. Они ждали, они верили ему, еще никогда не дававшему им дурного совета. Никогда…

— Ты знаешь пословицу, Овезберды, — негромко сказал молла: — "Когда верблюд состарится, он следует за своим верблюжонком". Пусть Махтумкули скажет вам, что надо делать.

Одобрительный гул прошел над толпой.

Тонкое лицо поэта напряглось. Он всегда был среди людей, и они жадно ловили каждое его слово. И сейчас…

Отец отступил на шаг, и Махтумкули остался один в центре небольшого круга. Черные сверкающие глаза со всех сторон с надеждой смотрели на него. Он прочел в этих глазах решимость и понял, чего ждут от него односельчане.

— Друзья! — Голос его дрогнул. — Я только что закончил стихотворение. Послушайте, может быть, оно даст вам ответ.

Он стал читать, сначала негромко, потом, зажигаясь, во весь голос. Все, что наболело в сердце Махтумкули, выплеснулось в гневные, звонкие строки. Поэт обращался к шаху, называя его убийцей и грабителем.

Эти слова потонули в одобрительном гуле голосов.

— Эти стихи надо самому шаху послать! — крикнул кто-то. — Пусть почитает!

— Я пошлю, — твердо сказал Махтумкули и отыскал взглядом отца. Тот одобрительно кивнул.

Толпа поредела. Махтумкули увидел, что люди спешат за Човдуром — туда, где суетились встревоженные сборщики. Човдур шагал широко, подняв голову, и полы халата развевались на ветру, придавая ему вид вольной степной птицы. "Нет, мы не рабы", — с волнением подумал поэт, внезапно с небывалой остротой почувствовав себя частицей своего народа, чей образ слился в его воображении с этим смелым и гордым парнем, его другом.

Махтумкули поспешил на помощь Човдуру.

Еще издали он увидел векила верхом на коне и двух сборщиков, державших за руки старика. Поэт знал его. Это был семидесятилетний Карры-ага. Сыновья его погибли во время набега разбойников, жена умерла, и теперь он жил совсем один в своей ветхой кибитке. На лице старика пролег багровый след — видимо, векил ударил его нагайкой.

— Оставьте старика, — сказал, подходя, Човдур.

Векил, еще не почувствовавший приближения грозы, презрительно глянул на него.

— Не суйся не в свое дело, щенок, — сквозь зубы процедил он. — Подожди, дойдет и до тебя очередь.

— Оставьте старика, — повторил Човдур, и рука его легла на рукоятку сабли.

Векил вскипел. Натянув поводья, он поднял коня на дыбы и хотел было смять наглеца, как вдруг нарастающий конский топот заставил его оглянуться. С обнаженными саблями скакали друзья Човдура, молодые джигиты, среди которых был и Клычли.

Векил стеганул жеребца и помчался в сторону гор. Сборщики, подгоняемые неистовым лаем собак, кинулись кто куда.

— Не дайте уйти векилу! — крикнул Човдур.

Он вскочил на первого попавшегося коня и поскакал вдогонку. Несколько джигитов, разворачиваясь в цепь, помчались вслед за ним. Под копытами клубилась пыль. Ветер подхватывал ее и нёс над землей к Атреку.

Векил был слишком тяжел, чтобы уйти от погони. Он понял это быстро и, как затравленный волк, стал метаться по степи. Джигиты настигали его. Векил оглянулся и увидел совсем близко лошадиную морду, с которой падали клочья желтой пены, а над ней взметнувшуюся, напрягшуюся для страшного удара руку с саблей. Векил вобрал голову в плечи и, теряя сознание, вдруг услышал:

— Не убивай его, Човдур!

Сбоку скакал Махтумкули.

Конь под векилом споткнулся и, ломая себе хребет, грохнулся на сухую, прогретую весенним солнцем землю.

Векил чудом остался жив. Джигиты пригнали его в аул. Он, обезумев от страха, бормотал несвязное и озирался, ища поддержки, сочувствия, но не встречал их.

— Что будем делать с ним? — сверкая глазами, в которых медленно остывала недавняя смертельная жестокость, спросил Човдур.

Все повернулись к Махтумкули. Он легко спрыгнул с чужого, тут же забытого им коня, мельком глянул на ползающего по земле векила. На какое-то мгновение им овладела жалость. Но стоило ему обвести взглядом собравшихся, увидеть трясущегося Карры-ага, как на смену этому непрочному чувству пришло иное — решимость. И, видимо, что-то изменилось в лице поэта, потому что векил вдруг завыл и пополз к нему, хватая руками сапоги.

— Поэт, — забормотал он, захлебываясь, — я пришел сюда не по своей воле… приказ шаха… У меня дети… пожалейте… Жена умирает… Они останутся сиротами… Молю о доброте… ради аллаха… Буду молиться до конца дней…

Брезгливая складка легла у тонких губ поэта.

— Вы вспомнили аллаха только сейчас, — жестко сказал он, — почему же вы забыли о нем, когда шли грабить этих бедных людей?

Векил не вытирал слез, и они, смешавшись с пылью, оставили на его опухшем лице грязные следы.

— Шах… он приказал… Пожалейте…

— Народ ненавидит вас. И шаха. Всех. — Поэт обвел взглядом окружавших их людей, спросил: — Что будем-делать с этим?

И сразу словно масла плеснули в огонь!

— Смерть!

— Привязать к коню!

— Отрезать уши собачьему сыну!

— Смерть убийце!

Махтумкули оттолкнул векила ногой.

— Слышишь? Ты не заслужил ничего другого.

Дикий вопль вырвался из глотки векила.

— Стой! — приказал Махтумкули.

Векил подполз к кибитке и, уткнувшись головой в войлок, затих.

Люди молча смотрели на него.

Махтумкули сказал:

— Мы не будем пачкать руки его кровью. Не в нем дело. Убьем одного — пришлют другого, да еще отомстят. Мы не раз испытывали на себе гнев шаха. Пусть векил убирается отсюда. Но только с одним условием — чтобы отвез шаху стихи, которые я написал. Согласны?

Вокруг одобрительно зашумели. А отец шепнул ему:

— Ты правильно рассудил, сынок.

Ободренный Махтумкули продолжал:

— Поручим нашим молодым джигитам проводить векила в дорогу. Клычли, возьмись-ка за это.

Клычли и несколько его сверстников с гиканьем кинулись поднимать векила. Они засунули ему за пазуху листок со стихами, усадили на старого ишака. Кто-то успел отрезать усы и бороду, а Клычли провел ладонью по днищу закопченного казана и на прощанье мазнул ею по лицу векила. Ишака ударили веревкой, и он затрусил по пыльной дороге из аула.

Посмеиваясь, люди расходились по своим кибиткам. Их ждали повседневные заботы. Те, кого успели обобрать сборщики подати, ловили разбредшихся мулов и разбирали свое добро.

У Давлетмамеда собрались аксакалы. Позвали и Махтумкули с Човдуром.

Селим-Махтум долго кашлял, схватившись за грудь, на шее у него от натуги взбухли вены. Наконец он заговорил хрипло:

— Векила отпустили — это хорошо. На наших руках нет крови. Но шах все равно не простит нам того, что произошло.

— Это так, — согласился Давлетмамед.

Старики закивали.

— Значит, надо быть наготове, — продолжал Селим-Махтум и повернулся в сторону Махтумкули и Човдура: — А это уже ваше дело, молодежь. Что скажете?

Човдур толкнул локтем поэта. Махтумкули сказал:

— Яшули[47], джигиты готовы защищать родной аул. Только…

— Ну-ну, говори! — подбодрил его Селим-Махтум.

— Силы у нас неравны. Если шах пришлет своих сарбазов, нам придется туго.

— Не надо бояться, — горячо возразил Човдур. — Пусть только сунутся! Моя сабля не подведет!

— Одна твоя? — усмехнулся Махтумкули.

— Почему одна? А другие джигиты? Да если надо будет, я за неделю соберу три тысячи всадников. Всех гоклепов подниму!

— Какие вы все горячие! — покачал головой Селим-Махтум. — Слушай, Давлетмамед, разве мы в эти годы тоже такие были?

Молла улыбнулся.

— Были, друг, были. Молодая кровь, а не спокойный разум руководила нами. С годами мы научились думать толовой, а не сердцем.

— Да, годы! — вздохнул Селим-Махтум. — Ну, а ты что замолчал, Махтумкули?

Поэт не спешил с ответом. Его давно мучили мысли о будущей встрече с сарбазами шаха. Он был убежден, что встреча эта состоится, все дело только в сроках. И тогда…

— Одним нам не выстоять против войска шаха, — сказал он тихо. — Придется сниматься и уходить. А куда уйдешь? Вдали от родных мест лучше не будет.

— Так что ты предлагаешь? — спросил нетерпеливый Човдур.

— Если мы хотим жить на своей земле, не вставая на колени перед шахом, надо просить помощи у иомудов[48],— решился Махтумкули высказать заветное.

Старики заволновались.

— Э, что-то ты не по той тропе пошел, — сказал сердито Селим-Махтум. — Гоклен никогда не будет просить помощи у иомуда.

— А почему? — как можно мягче возразил Махтумкули. — Разве все мы не туркмены? Я больше скажу — надо послать гонцов к язырам, к алили посоветоваться с их стариками. Только когда все туркмены объединятся, никакой враг не будет нам страшен. Надо нам жить одной дружной семьей.

— Надо искать помощи в Афганистане, — упрямо стоял на своем Селим-Махтум, — а не кланяться иомудам.

— Завести дружбу с афганцами тоже нужно, — согласился Махтумкули. — Но прежде всего необходимо добиться объединения туркменских племен. В этом наша сила.

Селим-Махтум насупился, засопел сердито.

Неприлично спорить со стариками, и Давлетмамед сказал:

— Ладно, сынок, мы тут посоветуемся, а вы идите с Човдуром, отдыхайте.

Друзья вышли из кибитки.

Поселок жил своей обычной жизнью. Дымили тамдыры, в пыли играли оборванные ребятишки, женщины шли с кувшинами к Атреку, с окраины доносился стук молотка по наковальне.

— Знаешь, Човдур, — сказал вдруг Махтумкули, — я собираюсь съездить в Аджархан.

— К урусам? — изумился Човдур.

— Да, к ним. Мне кажется, что в будущем туркмены и русские станут большими друзьями.

— Отцу известно о твоем намерении?

Махтумкули помолчал, потом сказал негромко:

— Ты же знаешь, что я ничего не скрываю от него.

— Но если Ханали… — начал было Човдур, но Махтумкули положил ему руку на плечо.

— А вот это уже зависит от того, как ты умеешь молчать, — сказал он и посмотрел в глаза друга.

VI

"Нет, — решил молла Давлетмамед, — шах не мог от души пригласить Махтумкули в гости. Тут что-то кроется. Надо быть осторожным".

— Разве вы не рады? — угодливо улыбаясь, спросил Шатырбек. — Вашему знаменитому сыну оказана такая честь. Я уверен, что он с радостью посетит дворец шаха, где его ждут с распростертыми объятиями. Вы, конечно, пошлете его?

— Мой сын уже достаточно взрослый человек и сам может решать, ехать ему в гости или нет, — не очень вежливо ответил молла.

— Но вы как отец… — заюлил Шатырбек. — Он будет советоваться с вами и…

— Я скажу ему: "Подумай, сыпок, смеем ли мы, ничтожные, отнимать время у самого шаха?"

Кустистые брови Шатырбека удивленно поднялись.

— Но ведь шах его приглашает, молла. Птица Хумай садится на вашу кибитку, не спугните ее.

Давлетмамед улыбнулся.

— Никому еще не доводилось взглянуть на листья туби, бек. Все в руках аллаха.

— Верно, верно говорите, молла, — подхватил Шатырбек. — Воля аллаха в этом почетном приглашении.

"И чего он так старается? — с неприязнью подумал Давлетмамед. — Видно, ему пообещали немало золота. Только за что?"

— Ладно, — примирительно сказал он. — Приедет Махтумкули, поговорим и решим. А пока отдыхайте. Все ли у вас есть, что нужно? Не требуется ли чего?

Шатырбек понял, что пора уходить.

— Благодарю вас, молла, нам ничего не требуется.

— А если вам надо куда-то ехать, — словно бы между прочим сказал Давлетмамед, — то оставьте приглашение, я передам его сыну.

Шатырбек испугался.

— Нет, нет, — торопливо ответил он, — шах приказал мне вручить приглашение в руки самому Махтумкули. А воля шаха для меня священна. Я буду ждать, сколько бы ни потребовалось.

— Дело ваше, — согласился хозяин, — я не могу давать советы посланцу шаха. Ждите. Постель, чай и чурек мы всегда найдем для гостей.

— Благодарю вас, молла. — Шатырбек поклонился и направился к двери.

— Да, бек, — позвал он Давлетмамеда, — возьмите свои подарки. Я их не заслужил.

Шатырбек растерялся.

— Но… ваш сын… его стихи… — забормотал он.

— Ну, если Махтумкули примет — его дело. А я не могу. Не обижайтесь, бек.

Шатырбек впихнул халаты в хурджун, подхватил его и стремительно вышел, едва сдерживая гнев.

Какая-то тень мелькнула и скрылась за стогом сена, припасенного для лошадей. Не владея собой, Шатырбек выхватил кривую, сверкнувшую на солнце саблю и бросился к загону. Большой белый пес резко остановился и зарычал, оскалив клыки. Шатырбек отступил, вложил саблю в ножны. Он вдруг с облегчением подумал, что расправа с меченым сарбазом была бы совсем некстати. И без того этот презренный, возомнивший о себе старик относится к нему с подозрением. Ну, ничего, погодите, вы еще вспомните Шатырбека!..

Ночью он плохо спал: то забывался тяжелым сном, то лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к шорохам и думая о своей странной судьбе, так и не обеспечившей ему на старости лет спокойную жизнь. Может быть, теперь наконец все переменится? Скорей бы вернулся проклятый поэт. Тогда… Но что будет тогда? Бек похолодел от мысли, что Махтумкули наотрез откажется ехать во дворец. Ведь силой его не увезешь. Говорят, именно в этом ауле чуть не убили векила… А вернуться ни с чем — значит навлечь на себя немилость шаха, снова унижаться перед мейханщиками, выпрашивать у них парочку кебаба. Да и дадут ли теперь? Эти пройдохи всегда узнают новости первыми. Нет, он выполнит приказ шаха, даже если ему придется сражаться с самими дэвами[49]. И хитрости еще хватит у Шатырбека: не таких обводил вокруг пальца.

На рассвете он вышел из кибитки, накинув на плечи халат. С Атрека потянуло прохладой. Шатырбек поежился, осмотрелся.

Аул просыпался. Кое-где уже поднимались к небу столбики синеватого дымка, мелькали красные кетени женщин, готовящих пищу.

Вдруг Шатырбек увидел приближающегося всадника, и сердце его учащенно забилось. Неужели он? Неужели аллах смилостивился и прекратил это томительное ожидание?

Всадник подъехал уже так близко, что можно было хорошо разглядеть его. Шатырбек понял, что ошибся. Он знал, что Махтумкули высок, строен, красив. А этот был хилым, болезненным на вид. И если бы не шелковый халат, новенький тельпек да желтые кожаные сапоги, приехавшего можно было бы принять за дервиша, измученного бродячей жизнью. Но когда всадник оказался в пяти шагах, бек увидел его лицо и подумал, что такое, пожалуй, и в толпе оборванцев-дервишей сразу же отличишь — столько было во взгляде надменности и презрения к окружающим.

"Уж не Мамед ли это, сын Ханали? — подумал Шатырбек с радостным чувством. — И как я мог забыть о хане? Надо было сразу послать за ним".

Мамед соскочил с копя удивительно легко, и бек сразу же заметил это, подумав, что парень еще сможет пригодиться, не такой уж он хилый.

— Простите, — сказал Мамед, улыбаясь, — вы, наверное, и есть уважаемый Шатырбек? Меня зовут Мамед, я сын Ханали-хана. Мы вчера весь день ждали, что вы удостоите нас своим посещением, а с утра отец послал меня пригласить…

— Привяжите коня и заходите, — сухо сказал Шатырбек, знавший, что суровость и даже грубость куда сильнее действуют на таких людей, чем вежливость и радушие.

Они сели на кошму. Шатырбек кинул Мамеду подушку, подсунул себе под локоть такую же, устраиваясь поудобнее.

— Насчет чая я распоряжусь позже, — сказал Шатырбек. — А пока поговорим. У меня очень важное дело.

— Я слушаю вас, уважаемый бек. — Мамед даже подался к нему, боясь пропустить хоть слово.

Около кибитки раздались чьи-то шаги. Шатырбек нахмурился, прислушиваясь. Шаги удалялись.

— У меня очень важное дело, — повторил бек и замолчал, испытующе глядя в лицо Мамеда.

— Не откажитесь съездить к нам, — поспешно сказал молодой хан, отводя глаза. — У нас никто не помешает разговору. И кроме того, отец так будет рад…

Шатырбек вспомнил сарбаза со шрамом на щеке и согласился.

До родника Чинарли, где стояли кибитки хана, и в самом деле было недалеко. Миновав небольшое ущелье, всадники выехали на равнину. Залитая утренним солнцем, она была так красива, что даже равнодушный к природе Шатырбек придержал коня. Перед ним тянулись бело-розовые цветущие сады, аккуратные ряды виноградников, а за ними расстилался ярко-зеленый ковер вешних, еще не выжженных солнцем трав. Поблескивала, отражая голубизну неба, вода в арыках. В стороне виднелись кибитки, загоны для скота.

— Это ваши владения? — спросил Шатырбек.

— Пока вы наш гость, они и ваши, мой бек, — поклонился Мамед.

"Есть же удачливые люди", — с внезапной злобной завистью подумал Шатырбек и ударил каблуками коня. Мамед поскакал следом.

Взяв себя в руки, Шатырбек спросил:

— Много у вас работает дайхан?

Мамед замялся:

— Я не знаю… Этим занимается отец. Он говорит: "Пока я еще здоров, отдыхай, сыпок. Придет время — хозяйство ляжет на твои плечи".

— И рабы есть у вас?

— Как у всех. Недавно отец купил одного русского. Есть у него такая вещь, ящик со струнами. Называется "гус-ли". Ох, и играет! Смех!

— Раб должен работать, а не играть, — наставительно сказал Шатырбек.

— Конечно, — сразу же согласился Мамед, — лошадь подковать, землю пахать, из дерева мастерить.

— Не убежит?

— Не-ет. Днем за ним смотрят, а к ночи на цепь сажают. Вот тогда он и играет на этой… "гус-ли".

— Раб есть раб, — презрительно сказал Шатырбек и сплюнул.

Помолчав, спросил:

— Разбойники наведываются сюда?

— В прошлом году угнали коней. Чуть не лишились целого табуна. Но отец послал вдогонку джигитов, пообещал хорошо наградить, если отобьют коней.

— Отбили?

— Конечно.

— И сколько же отец заплатил им?

Мамед засмеялся.

— А все они были должны нам, отец учел их труды.

Шатырбек тоже засмеялся, подумав, что не такой уж простак этот Мамед, каким кажется сначала.

Ханали с нетерпением ждал таинственного гостя. Оттолкнув слуг, с несвойственной прытью подскочил он к коню, взял его под уздцы.

— Добро пожаловать, бек! — Притворная лесть сама лилась из него. — Добро пожаловать, дорогой гость! Вы осчастливили нас. Этот день все мы будем вспоминать как… как самый счастливый день в нашей жизни. Наш дом всегда…

Шатырбек соскочил с коня, протянул хозяину свои еще крепкие руки и с горделивым чувством превосходства ощутил в своих ладонях пухлые, безвольные пальцы Ханали.

— Я рад навестить вас, хан, — важно сказал он. — Мне много приходилось слышать о вас, о вашем богатстве.

Хан засуетился еще больше, заплывшие жиром глаза его боязливо забегали.

— О, мой бек, — он повел гостя в дом, — люди часто из зависти очень преувеличивают. То, что у нас здесь, в глуши, считается богатством, в большом городе назовут бедностью. Каждая мера зерна, каждая гроздь винограда достается с таким трудом!

Усы Шатырбека дрогнули, по он погасил усмешку.

— У вас надежная крепость, — сказал он, оглядывая земляные валы и рвы вокруг строений. — Если шах соизволит сдержать свое слово и подарит мне крепость, я не желал бы иной, чем… такая.

Ханали понял, почему запнулся гость, и, чувствуя, как холодеет в груди, сказал с запинкой:

— Великий шах всегда добр к своим верным слугам. Он никогда не оттолкнет обидой того, кто…

Шатырбек нагнулся к хану, мягко, почти нежно, обнял его и сказал понимающе:

— Конечно, вы очень нужный шаху человек, вас не обойдет милость повелителя.

У Ханали отлегло от сердца.

Осматривая крепость, они очутились у домика, сложенного из серого камня. Хапали толкнул дверь, с поклоном пригласил гостя внутрь. Шатырбек был поражен. Иомудские ковры, шелковые подушки, сверкающая позолотой посуда в углу — все было необычайно чистым, свежим, словно люди заходили сюда только для того, чтобы поддерживать чистоту и порядок.

— Я держу эту комнату специально на тот случай, если великий шах когда-нибудь, будучи в наших краях, осчастливит нас своим посещением.

— Шах не сомневается в вашей верности.

Эти слова Шатырбек сказал таким уверенным, ленивонебрежным тоном, что Ханали уже не осмелился вести гостя дальше: доверенный человек шаха мог отдыхать в комнате, отведенной самому шаху.

— Что же мы стоим! — воскликнул он. — Проходите, бек, садитесь. Да отзовется каждый ваш шаг добром в этом доме!

Шатырбек скинул сапоги, прошел на середину комнаты и уселся, подмяв под бок шелковые подушки.

— Из-под сапог Шатырбека, — самодовольно сказал гость, — для одних летит пыль, для других — золото.

— Спасибо, бек, — на всякий случай сказал Ханали, поклонившись.

За обильным угощением разговор шел попроще. От выпитого вина бек подобрел, лениво жевал джейранину, поглядывая на разговорчивого хозяина, поддакивал. Сам говорил мало, думая, видимо, о своем.

И вдруг насторожился, услышав слова хана.

— …из столицы. Он передал, что приедете вы, и приказал помочь вам.

Шатырбек странно посмотрел на него, на секунду перестав жевать.

— Вам известно, зачем я здесь? — тихо спросил он.

Ханали вскинул, словно обороняясь, свои пухлые ладони.

— Что вы, что вы! Мне только приказано оказать вам посильную помощь. Только это. Я не знаю…

— Я скажу, что делать, — прервал его гость.

Ханали потянулся к нему, весь превратившись в слух и внимание.

Но Шатырбек не спешил говорить, обдумывая, стоит ли посвящать хозяина в детали. Наконец решил, что стоит: ведь не пойдет же он против воли самого шаха, а гоклены и их поэт не водят дружбы с ханом, это он знал точно.

С жадным вниманием выслушав его, Ханали поскреб грязными ногтями редкую бороду, задумался. Потом сказал, осмелев от доверия гостя:

— Значит, решили ждать… Не советовал бы.

Шатырбек, державший в руке пиалу с вином, удивленно вскинул брови.

— Уверен — ждать бесполезно, — продолжал хан. — Уж если отец, эта старая лиса, не дал прямого согласия, то Махтумкули наверняка откажется.

— Ехать во дворец?!

— Э, бек, плохо вы знаете этих людей. Что для них милость шаха? Им бы только скакать по степи да стрелять из лука в джейранов. Работать не любят, приказам не подчиняются. Слышали, как они обошлись с векилом и сборщиками подати? Так чего же от них ждать?

Шатырбек сделал большой глоток, отставил недопитую пиалу шерапа, сказал уверенно:

— Нет, каким бы гордым ни был этот Махтумкули, он не устоит перед соблазном побывать гостем у самого шаха. И потом…

Он внезапно замолчал, вспомнив о своем давнем правиле не посвящать посторонних в тайны. Хан подождал, не закончит ли гость мысль, понял, что не дождется, и сказал:

— Махтумкули устоит.

— Ладно, — вдруг согласился Шатырбек, — пусть так. И что же думает обо всем этом хан?

Ханали наполнил пиалы, пододвинул к гостю поднос с пловом.

— Надо радоваться, что поэта не оказалось в ауле, иначе вы давно бы уже ехали назад, проклиная свою судьбу…

— Ты не знаешь Шатырбека, — грубо оборвал его гость. — Еще не было случая…

Но Ханали продолжал говорить, словно бы и не слыша его слов:

— …потому что Махтумкули не захочет ехать в столицу, и, пока его окружают друзья — гоклены, вам не на что рассчитывать. А шах, я уверен, с радостью увидел бы его скорее мертвым, чем живым.

"О, как он его ненавидит!" — подумал бек и сказал:

— Я рад, что вы так ревностно хотите выполнить волю шаха. Только мне приказано доставить его живым.

— Все равно. Если он вернется в аул, вам его не взять. А по какой дороге он будет возвращаться, это известно. Встретить его в безлюдном ущелье и… — Ханали сделал жест, словно затягивал аркан на шее.

Кровь ударила в голову беку. И как это он, опытный в таких делах человек, доверился бумажке, пусть даже подписанной шахом? Неужели с годами он стал таким, что предпочитает лежание на ковре всему остальному? Нет, хан прав, надо действовать, надо идти навстречу судьбе, а не ждать, пока она вынесет свой приговор.

Шатырбек с неприязнью посмотрел на хозяина. Пусть он не думает, что бек придает большое значение его словам.

— Что же, я подумаю, — лениво потянулся гость. — Вы немного преувеличиваете, хан. Просто, видимо, насолил вам поэт, вот вы и… Спасибо за угощенье, мне пора.

— Куда же вы, бек? — всполошился Ханали.

Он вдруг подумал, что действительно вел себя неосторожно и бек, посланец шаха, невесть что подумает о нем. А ведь достаточно одного его слова…

— Отдыхайте, дорогой гость! Все здесь ваше.

Бек поднялся, отряхнул крошки с колен.

— В народе говорят: "Не задерживай врага, чтобы он не узнал твоей тайны; не задерживай друга, ибо он может опоздать туда, куда стремится". Прощайте, хан, рад был познакомиться.

Глядя из-под руки вслед удаляющимся клубам пыли, Ханали с тревогой думал о том, чем же окончится для него эта встреча.

VII

Заскучавшие от безделья сарбазы спали под навесом, укрывшись кто чем.

Шатырбек отыскал взглядом того, со шрамом, облегченно вздохнул: сарбаз спал на спине, открыв рот, и муха ползла по губе, вздрагивая крыльями от дыхания.

Вдруг сарбаз сдавленно вскрикнул и сел, открыв мутные глаза. Муха лениво полетела над спящими.

Бек усмехнулся.

— Что-то приснилось? Говорят, что трус и во сне видит только страшное.

Сарбаз вскочил, вытянулся перед ним. Шрам на щеке потемнел.

— Я только что видел вас, — хрипло сказал сарбаз, тупо взглянув на бека.

— И что? — усмешка еще не сошла с лица Шатырбека. — Неужели я такой страшный?

— Э, пустяки, сон… — Сарбаз потупился.

— Нет, уж продолжай, раз начал, — нахмурился бек. — Как я тебе приснился?

Сарбаз помолчал, наконец собрался с духом.

— Я видел не вас, извините, — я видел ваши ноги. Они раскачивались на такой вот высоте от земли. А я стоял рядом на коленях, со связанными за спиной руками.

Шатырбек вздрогнул: он боялся разгадывать сны.

— Выходит, меня повесили? — Он не сумел скрыть волнение.

— Да, но… — Сарбаз решил посмотреть ему в глаза. — Но ведь сон всегда надо понимать наоборот.

— Ты хочешь сказать, что это тебя повесят? — зло сказал бек и стегнул плеткой по голенищу пыльного сапога. — Наверное, так и будет. Но это потом. А сейчас поднимай людей, едем на охоту. А молле Давлетмамеду я сам скажу об этом.

Пока ехали степной, еле приметной дорогой, Шатырбек, испытывая непонятное беспокойство, все думал о сие. Кто знает, почему приходят во сне всякие видения? Не аллах ли открывает человеку завесу над его завтрашним днем? И как надо толковать сны?

Говорить с Меченым беку не хотелось, по он все-таки не выдержал, подозвал его к себе.

Вдвоем они ехали несколько впереди отряда, и сарбазы не могли слышать их разговора.

— Я хочу предупредить тебя, — сказал Шатырбек, — чтобы ты не болтал языком где попало. Расскажешь об этом дурацком сне — пойдут ненужные разговоры, кривотолки, а я не хочу этого.

— Понял вас, бек. — Сарбаз склонился к нечесаной гриве коня.

Помолчали.

— Я могу ехать к нашим? — спросил сарбаз.

— Подожди. Это, конечно, глупость, но… ты расскажи все по порядку, как там было, во сне…

В неверных глазах сарбаза на миг блеснуло злорадство.

— Вы, как всегда, правду сказали, бек: глупый сон. Он был какой-то обрывочный, неясный… То мы ворвались во дворец шаха, перебили стражу… Потом я увидел узкий коридор с окнами под самым потолком. Мы повернули вправо и очутились в маленькой комнате, украшенной коврами. Вы сказали нам, что здесь будто бы главный визирь устраивает тайные встречи. Там в углу стояла шкатулка. Вы бросились к ней с криком: "Это принадлежит только мне одному!" Ну, тут началась свалка. Я не знал, что в этой шкатулке, но тоже ввязался в драку. А потом… Потом я увидел раскачивающиеся ноги.

— Ладно, поезжай к сарбазам, — хмуро сказал Шатырбек. — И помни, что я сказал.

Сарбаз придержал коня, отстал.

Все то же неотступное чувство тревоги владело беком. И может же присниться такое! Ворваться во дворец шаха, перебить стражу, затеять драку возле этой шкатулки с золотом…

Вдруг Шатырбек похолодел от внезапной страшной догадки. А откуда сарбазу знать об этом узком коридоре, о тайной комнате, о шкатулке? Он запустил руку под халат, дрожащей рукой нащупал ключ на витом ремешке. Неужели и он бывал там, этот Меченый?

Шатырбек оглянулся. Сарбазы не спеша ехали поодаль, переговаривались, смеялись чему-то. Меченый ничем не выделялся среди них. Убить его? А если он в самом деле бывал в той комнате, если ему предлагали золото и сейчас он где-то под халатом тоже носит ключ от шкатулки?.. Коварен шах!

Шатырбек снова оглянулся. Меченый ехал молча чуть в стороне, видимо, высматривая добычу. Вот он что-то крикнул, и сарбазы с гиканьем, образуя широкий полукруг, бросились к холмам. Там мелькнули коричневые спины джейранов. Животные стремительно уходили от погони. Но охотники были опытны. Они гнали стадо к реке, отрезая ему дорогу в степь. Над обрывом джейраны заметались, бросились врассыпную. И тут их стали настигать стрелы. Большинству удалось прорваться в степь, но три джейрана остались лежать на земле, судорожно дергая тонкими ногами. И в свой смертный час они словно бы продолжали бежать от врага.

Сарбазы радовались удаче. Вместе со всеми суетился возле убитых джейранов Меченый.

"Нет, убивать его не следует, — решил Шатырбек. — Надо приглядеться к нему, разгадать его помыслы. Вреда он мне не принесет. По крайней мере сейчас. А там видно будет".

В небольшом ущелье, где из-под земли пробивался родник, Шатырбек разрешил сделать привал. Но коней приказал не расседлывать и выслал вперед дозорных.

Сарбазы разожгли костер, стали жарить джейранов в горячей золе.

Шатырбек прилег на молодой траве в тени раскидистой чинары. Прежде чем уснуть, напомнил:

— Кто бы ни появился, сразу же будите. И чтоб были наготове. Всем языки повырываю, если хоть кого-нибудь упустите.

Он захрапел. Сарбазы тихо переговаривались в стороне, ожидая, когда поспеет джейранина.

А время шло. Неумолимо приближалась минута встречи непрошеных гостей с Махтумкули.

И вот она наступила.

— Едут, бек! — Сарбаз осторожно тряс бека за плечо. Шатырбек открыл глаза и сразу же вскочил.

Где?

Вдали, на вершине зеленеющего холма, виднелись три всадника.

Скулы Шатырбека напряглись.

— По коням! — сказал он, чувствуя, как предательски дрогнул голос. — Слушайте все. Ваше дело — быть ко всему готовыми. Действовать только по моему приказу. Кто ослушается… — Шатырбек обвел сарбазов тяжелым взглядом, — тому придется плохо. Очень плохо. Вы знаете, чью волю я выполняю. Вперед!

Они поскакали к холмам.

VIII

Махтумкули спешил. Весть, которую привез Клычли, взволновала, встревожила его. Хорошо, если все это только догадки Клычли, а если и в самом деле Менгли отдают Мамед-хану? О, разве сможет он вынести такое! Без любимой померкнет солнце, почернеют травы, остановится сердце! Нет жизни без тебя, судьба моя, Менгли!

Менгли… Менгли… Менгли… И смеялось, и плакало, и ласкало, и разрывало душу имя это — Менгли.

Тонконогий, пятнистый конь нёс поэта навстречу судьбе. Клычли и Дурды-бахши скакали, чуть поотстав. Вдруг Клычли стегнул коня и поравнялся с Махтумкули.

— Смотри!

Поэт увидел впереди группу всадников, натянул поводья.

— Что это? — спросил подъехавший Дурды.

— Похоже, сарбазы, — ответил Махтумкули.

— Да, это не бандиты, — согласился Дурды. — Видишь, впереди скачет явно какой-то хан или бай.

— Может, лучше повернем коней да удерем от них? — осторожно предложил Клычли.

Он хотел одного — чтобы Махтумкули был в безопасности, но боялся, как бы его не заподозрили в трусости.

— Нет, теперь уже поздно, — спокойно ответил Махтумкули. — Не уйти — догонят, если захотят. Поехали потихоньку навстречу. Что будет!..

Шатырбек, сразу догадавшись, кто из троих Махтумкули, соскочил с коня и поспешил ему навстречу.

— Я рад приветствовать вас, поэт! — воскликнул он, протягивая обе руки. — Мне доводилось столько слышать о прославленном поэте, что моей мечтой стало хоть раз взглянуть на вас, дорогой Махтумкули.

Заметив недоуменный взгляд поэта, он поспешил представиться. Махтумкули сидел в седле, и спешившемуся беку приходилось смотреть на него снизу вверх. В другом случае он бы не потерпел такого неуважения к себе, но тут приходилось мириться.

— Ваша громкая слава, поэт, пошла далеко от берегов Атрека. Люди восхищаются вашими стихами. Да что люди — сам шах захотел познакомиться с вами, видеть вас гостем во дворце. Вот, собственноручная подпись…

Шатырбек протянул приглашение.

Махтумкули взял его, не спеша прочитал, задумался.

Шатырбек настороженно разглядывал поэта… Тонкий овал лица, четкие брови, умные, проницательные глаза, аккуратно подстриженная бородка. И одет хорошо — новый халат, чистая, с вышивкой рубашка. А вот оружия нет, только нож у пояса. Это хорошо. Шатырбек перевел взгляд на спутников поэта: у Дурды-бахши тоже, кроме дутара, ничего нет — один лишь Клычли имел и саблю, и лук со стрелами. Это успокоило Шатырбека — с одним вооруженным мальчишкой уж как-нибудь справятся сарбазы, если дело дойдет до драки. Но лучше бы не дошло.

Улыбка не сходила с лица Шатырбека.

— Шах поручил мне проводить вас во дворец, — сказал он, тяготясь затянувшимся молчанием. — Он выделил самых смелых, самых верных своих сарбазов, чтобы охранять вас в пути.

Махтумкули усмехнулся:

— Охранять? Разве я арестован?

Шатырбек приложил руки к груди, словно ужаснувшись этой кощунственной мысли.

— Что вы, поэт! Вы меня не так поняли. Речь идет о вашей безопасности. Вы же знаете, что в степи неспокойно.

— Ладно, — сказал Махтумкули. — Едем в аул, там обо всем договоримся.

Шатырбек отступил на шаг.

— Но, Махтумкули, мы и так потеряли много времени, ожидая вас.

— А что, шаху так не терпится обнять непокорного поэта?

Это была уже неприкрытая издевка.

Шатырбек молча, сдерживая гнев, сел на своего коня.

— Ты осмелился говорить так о шахе, который оказал тебе честь, — наконец проговорил он. — Ты можешь стать главным поэтом при дворце, у тебя будет все — золото, свой гарем, слуги, а ты…

— Простите, бек, но меня ждут неотложные дела, — хмуро сказал Махтумкули, вспомнив о Менгли. — Если хотите, будьте гостем у нас.

Он тронул коня. Набежавший ветер вырвал из его рук листок и понес в степь.

Шатырбек понял, что поэт не принял и уже не примет приглашения. Теперь не нужно было больше притворяться, льстить, унижаться.

— Стой! — наливаясь кровью, крикнул бек. — Ты оскорбил меня, ты оскорбил самого шаха! И ты поплатишься за это, жалкий писака! Взять его!

Сарбазы выхватили свои кривые сабли, загалдели, подбадривая один другого, сгрудились вокруг поэта и его спутников.

То, что произошло в следующее мгновение, Махтумкули даже не успел как следует разглядеть. Он только увидел, как один из сарбазов охнул и, показав в страшной усмешке крупные желтые зубы, рухнул под ноги коней.

И тут же раздался отчаянный крик Клычли:

— Бегите, брат! Спасайтесь!

Зазвенела сталь, заржали поднятые на дыбы и столкнувшиеся грудью кони.

Недаром Човдур учил Клычли мастерству сабельного боя — юноша ловким ударом обезоружил наседавшего на него сарбаза, развернул коня и полоснул клинком по плечу второго всадника, который заехал сбоку.

— Клычли! — забыв обо всем, крикнул Махтумкули. — Остановись! Они убьют тебя!

Он рванулся к юноше, но сарбазы с двух сторон крепко держали его, заламывая руки. Тогда Махтумкули повернул разгневанное лицо к Шатырбеку:

— Эй, бек, прикажи сарбазам оставить его в покое! Я поеду с вами.

Шатырбек выдержал его пронзительный, ненавидящий взгляд и усмехнулся.

— Ты в любом случае поедешь с нами. Откажешься — силой заставим. А этого щенка следовало бы проучить. Ну да ладно… Стойте! — крикнул он сарбазам. — Оставьте его! А ты, волчонок, бросай саблю и лук, если хочешь жить…

— Брось, Клычли, — сказал Махтумкули. — Ты же видишь, их слишком много.

Клычли, от которого отступились разгоряченные сарбазы, затравленно огляделся, бросил на землю оружие и вдруг упал лицом на гриву коня. Плечи его затряслись.

Махтумкули, почувствовав, что руки сарбазов отпустили его, подъехал к названому брату, положил ладонь на его крепкую и такую вдруг беспомощную спину, сказал нежно:

— Не надо, Клычли. Ты поступил как настоящий мужчина и оставайся им до конца.

Клычли поднял к нему мокрое лицо, глянул затуманенными глазами:

— Они навсегда увезут тебя, брат. В неволю!

— Ничего, от судьбы не уйдешь. Крепись. Еще неизвестно, чем все кончится.

К ним подъехал Дурды-бахши.

— Ты молодец, Клычли, — сказал он, пожимая юноше руку. — Подожди, я еще буду петь песни о твоей храбрости. А сейчас Махтумкули прав, надо подчиниться силе.

Тем временем сарбазы перевязали раненых, и Шатырбек скомандовал:

— Вперед! Да побыстрей!

Окруженные сарбазами, пленники ехали молча, думая о своей печальной участи.

Понуро сидел в седле Махтумкули.

Менгли… С каждым шагом коня он становился все дальше и дальше от нее. Надолго ли их разлука? Может быть, навсегда?

Глухо стучат копыта по сухой земле. И уходит, уходит в прошлое Менгли. Теперь она где-то там, по ту сторону вдруг вставшего на их пути водораздела. Судьба развела их дороги. И все-таки Менгли всегда будет с ним — в сердце, в его стихах, в его памяти…

Менгли!..

Молчит огромная, без края, степь. Молчат горы. Молчит далекое небо — как странно, оно одно и для Менгли, и для этих угрюмых сарбазов, и для шаха…

Только копыта вразнобой: тук-тук-тук…

Оглядываясь, исподлобья рассматривает сарбазов Клычли. Эх, сюда бы Човдура! Вместе они раскидали бы этих вонючих псов, освободили бы Махтумкули, ускакали бы к берегам родного Атрека. Надежный, верный друг Човдур.

Года три назад в эту же пору объезжали они вдвоем посевы пшеницы. Кони шли не спеша. Друзья разговаривали о том о сем, не ведая, что их подстерегают за ближайшим холмом бандиты. С гиканьем выскочили они навстречу, окружили. Човдур выхватил саблю, в мгновение оттеснил Клычли к стене обрыва, прикрыл собой. Разбойников было семеро. Трое из них, рассчитывая на легкую добычу, кинулись на Човдура. Их копья готовы были пригвоздить его к земле.

— Бросай саблю, слезай с коня! — приказал один, видимо, главарь.

— Лови! — крикнул Човдур и точным и сильным ударом выбил копье из его рук.

Второй стремительный взмах — и главарь бандитов, зажав ладонью рану на плече, повернул коня. А Човдур, используя замешательство среди разбойников, с воинственными криками стал наседать на них. Он так здорово орудовал саблей, что разбойники не выдержали натиска и бросились наутек.

— Эге-ге! — закричал им вдогонку Човдур. — В следующий раз пусть приходит кто-нибудь посильней да похрабрей! Пусть спросят Човдура! Вот тогда я покажу, что такое настоящая драка!

Бандиты долго еще слышали его басовитый, раскатистый хохот.

С тех пор и пополз по степи, по горным ущельям слух о том, что среди гокленов появился невиданный пальван, который мог потягаться в силе и мужестве с самим Рустамом.

А через год какой-то дервиш рассказывал самому Човдуру, как этот самый пальван будто бы сражался с семиголовым драконом и победил его.

— Как же зовут знаменитого пальвана? — пряча улыбку в усы, спросил Човдур.

— Имя его, — понизив голос до шепота и оглянувшись, сказал дервиш, — Човдур-хан.

Човдур рассмеялся.

— Уж так и хан?

Дервиш в испуге замахал на него руками:

— Что ты, что ты! Не смейся, не говори так! Сказывают, он не прощает обид.

— А где же он живет?

— Да где-то в ваших краях. Не довелось встречать?

Човдур похлопал дервиша по плечу, едва покрытому ветхой одеждой.

— Ну, где нам! Ты же говоришь, он хан. А мы простые люди. Только не верю я тебе. Уж если есть такие пальваны, то никак не среди ханов, это я точно знаю.

Да, знай Човдур о том, что его друзья в беде, догнал бы, выручил. Только откуда ему знать? Хитрее лисицы, коварнее волка оказался этот бек…

Молчал и Дурды-бахши. Он был один, роднее всех на свете были ему звонкий дутар да резвый конь, возивший его из аула в аул. Всюду любили его песни, готовы были слушать ночь напролет. И он пел не уставая, от зари до зари, изредка только смахивал пот со лба да отхлебывал чай из пиалы.

— Ты рожден быть птицей, — сказал ему как-то Махтумкули.

— А ты? — улыбнулся в ответ Дурды.

— Я? — Печаль мелькнула в глазах поэта. — Я — Фраги.

И сейчас, глянув на скорбное лицо Махтумкули, Дурды с болью подумал о том, что вот сбылось пророчество поэта. Судьба разлучила его с любимой, с друзьями, с родиной.

IX

К вечеру молла Давлетмамед почувствовал себя плохо. Ныло в затылке, время от времени сердце словно бы обливали горячей водой.

Накинув на плечи теплый халат, он сел к огню, раскрыл толстую книгу Ибн-Сины, стал листать, отыскивая подходящий совет знаменитого врачевателя, но глаза быстро устали, и он отложил книгу, прилег.

Заглянула Зюбейде, спросила тихо:

— Ты не спишь, отец?

— Нет, дочка, я только прилег ненадолго.

— Тебе ничего не нужно?

— Нет, я полежу и встану. Скажи, вернулись бек и сарбазы?

— Я не видела их.

Давлетмамед вздохнул:

— Куда же они запропастились?..

Зюбейде молча ждала у двери.

— Ладно, иди, дочка… Хотя нет, подожди. Скажи, Мамедсапа уже дома?

— Они с Човдуром уехали в поле, должны скоро вернуться.

— Хорошо. Как вернется, пусть придет ко мне. Иди, Зюбейде.

Он снова остался один. Тревога заползла в душу. Мысли путались. "Где он, этот загадочный бек? Что задумал? А может, решил подкараулить Махтумкули в степи? Да нет, у него же приглашение самого шаха, пойдет ли он на такое? Приглашение… Это на бумаге. А устно шах мог приказать… мог приказать… Он все может, коварный властелин Ирана и Турана. Что же они задумали? Ох, не вовремя уехал Махтумкули! И этот бек… и Менгли… и боль в голове… А может быть, все уже вернулись и я ничего не знаю?"

Давлетмамед с трудом сел, прислушался. Обычные звуки вечернего аула долетали в кибитку. Поблизости верблюд позванивал колокольцем. Где-то заржал конь, простучали копыта. Чьи-то голоса доносились глухо и невнятно. Засмеялась Зюбейде.

Жизнь идет своим чередом.

И если вдруг не станет сейчас старого моллы, она не остановится, пойдет дальше — к лучшему. Что бы ни случилось — обязательно к лучшему. Он верил в это.

Давлетмамед вздохнул, поправил фитиль в каганце. Тени заметались по стенам кибитки.

За стеной раздался конский топот, голоса. Давлетмамед узнал — вернулся Мамедсапа.

Он зашел вместе с Човдуром.

— Ты звал, отец?

— Да, заходите, садитесь. Как там, в поле? Хороша ли пшеница?

— Хороша, — скупо ответил Мамедсапа. Он знал, что другое беспокоит сейчас отца.

— Где-то запропастились наши гости, — сказал Давлетмамед. — Не встречали их?

— Нет, не встречали, — сказал Мамедсапа и глянул на Човдура.

Тот спросил тревожно:

— А что, они не сказали, куда поехали? Может, совсем убрались?

Давлетмамед покачал головой.

— Сказали, что на охоту. Но чует мое сердце, тут что-то другое.

У Човдура гневно сошлись брови на переносице.

— Если они затеяли что-нибудь дурное против Мах-тум кули…

— Боюсь, что они перехватили его в степи, — перебил его молла.

Човдур сжал свои огромные кулаки. И вдруг схватился за голову.

— Вах, это же я привел их к вашему дому! Горе мне!

— Успокойся, сынок, — мягко сказал Давлетмамед. — Нет твоей вины в том, что злые люди пришли сюда.

Но Човдур уже вскочил на ноги.

— Все равно, — голос его зазвенел напряженно и страстно, — все равно я разыщу негодяев и выручу Махтумкули, если он попал в их руки! Ты едешь со мной, Мамедсапа?

Мамедсапа тоже встал, вопросительно посмотрел на отца.

— Конечно, поезжай, сынок, — сказал Давлетмамед. — Пусть сопутствует вам удача!

Вскоре он услышал, как в тишине ночи раздался гулкий стук копыт. Он вдруг оборвался невдалеке. Потом снова с удвоенной силой пророкотал по аулу и постепенно замер. Давлетмамед понял, что сын и Човдур взяли с собой еще кого-то из надежных парней.

— Не оставь их, великий аллах, — прошептал старик, — помоги в трудную минуту, отведи от них вражью саблю или стрелу!

Неслышно вошла Зюбейде, поставила перед отцом чайник чая, чистую пиалу, развернула платок со свежим, еще теплым, пахнущим дымком тамдыра чуреком и так же тихо ушла: чувствовала — беспокоить отца сейчас нельзя.

А он, поглощенный своими мыслями, своею болью, наверное, и не заметил ее.

Большую, долгую жизнь прожил молла Давлетмамед, многое испытал, о многом передумал, и книги его принесли ему известность, и выросли дети. Но был ли он счастлив? В чем-то своем, личном — в детях, которых любит и которые отвечают ему любовью, в творчестве, в наслаждениях, дарованных природой, — в этом — да. Но всегда его мучило другое, более важное, чем даже благополучие семьи, — жизнь народа. Он видел свой народ талантливым, храбрым, трудолюбивым и радовался этому. Но видел еще и грязь, и невежество, и кровь, пролитую невинно, и нищету, и попрание человеческого достоинства, — видел, принимал близко к сердцу, но ничего не мог сделать, чтобы помочь народу. И это угнетало, не позволяло даже в самые лучшие минуты сказать себе: "Я счастлив!" Потому что знал: радость временна, а страдание… Придет время — и все изменится к лучшему. Только вот когда?

Затих аул. Даже собаки угомонились. Погас каганец, но старик не обратил на это внимания. Он слушал.

Где-то далеко, наверное на берегу Атрека, родилась песня. Печальная, протяжная. Пела девушка. Давлетмамед узнал ее голос, и сердце его дрогнуло: Менгли.

Как жесток мир! Судьба отняла у сына любимую, а сейчас повела его самого неведомым путем. Куда?..

Неужели навсегда ушел любимый,

милая подружка?

Неужели не вернутся счастья дни,

милая подружка?

Бедная Менгли! Ведь ты могла быть счастливой. А теперь…

Иль любить и быть любимой —

грех на этом свете?

Грех… Что же это такое? Обмануть доверчивого — грех? Разлучить влюбленных — грех? Лишить человека родины — грех? Быть богатым, когда вокруг нищета, — грех?

О аллах! Сжалься над рыдающей

Менгли!

Любимого к возлюбленной верни!

В дни радости люди часто забывают о нем. Но придет горе — и человек простирает руки к небу: "Помоги, о великий аллах!"

Он один может все. Ему подвластны земля и небо, вода и огонь, все силы природы и жизнь людей.

Молла Давлетмамед содрогнулся, вдруг с небывалой силой почувствовав могущество всевышнего, — словно бы заглянул за тайный занавес.

Услышит ли аллах слабый голос тоскующей Менгли? Если весь мир в его руках — услышит. Но захочет ли помочь — этого Давлетмамед не ведал. Сколько раз, отчаявшись, он сам обращал взор к небу, молил о помощи — и не получал ее. Почему? Чем прогневал он аллаха? Молла не знал за собой грехов, и все же…

Неужели навсегда ушел любимый,

милая подружка?

Неужели не вернутся счастья дни,

милая подружка?

Сколько любви и сколько горя в голосе Менгли! Как вырвать ее из когтей немилостивой судьбы?

Если Махтумкули благополучно вернется, пусть поступит так, как подскажет ему сердце. У него теперь один путь — посадить Менгли на коня и умчаться в степь, в горы, туда, где никто не сможет помешать им любить друг друга. Если это и грех, Давлетмамед все равно будет осуждать сына. Разлучать влюбленных — это действительно грех!

Затихла песня. Давлетмамед услышал, как топчутся кони за стеной, как шумят деревья на ветру, и шорохи, и шепоты, какие бывают только ночью.

Чья-то рука откинула полог на двери. В просветлевшем проеме старик увидел Зюбейде. Она стояла молча, прислушиваясь.

— Я не сплю, дочка, входи.

Зюбейде бросилась к нему, прижалась, как бывало в детстве, когда ее обижал кто-нибудь. Отец провел ладонью по ее мокрой щеке.

— Ты плачешь?

— Отец! — Слезы сдавили ей горло. — Ты слышал? Она пела… Неужели ничего нельзя изменить, отец?

Он помолчал, подумав вдруг, что его самые мрачные предположения, наверное, все-таки сбылись — сарбазы бека схватили Махтумкули и сейчас везут его на юг как пленника. Он сам не верил в это даже тогда, когда говорил со старшим сыном и Човдуром. Но теперь, кажется, не остается сомнений.

В темноте блестели устремленные на него большие глаза Зюбейде. Он погладил ее по голове и сказал еле слышно:

— Над нами аллах. Все в его власти, дочка.

Утро наступило такое же светлое, тихое, как и вчера. Но оно не радовало Давлетмамеда.

Только что прискакали на взмыленных конях Мамедсапа, Човдур и другие джигиты. По хмурым, измученным, грязным от пота и пыли лицам молла сразу понял, что не с доброй вестью вернулись они.

— Мы доехали до того аула, где Махтумкули был на тое, — сказал, тяжело дыша, Мамедсапа. — Он уехал оттуда вчера утром. С ним были Клычли и Дурды-бахши. Мы обшарили всю степь, все ущелья на их пути и не нашли никого. Один чабан сказал, что видел у Каркалы много всадников — они скакали в Иран. Но узнали об этом слишком поздно, отец, мы уже не могли догнать их.

Давлетмамед закрыл лицо руками. Кровь застучала в висках. Тупая, давящая тяжесть снова возникла в затылке.

— О, какое несчастье! — проговорил старик, раскачиваясь из стороны в сторону. — За что, великий аллах, ты караешь рабов своих?

И сразу же заголосили, запричитали Зюбейде и другие женщины, слышавшие через степу разговор.

Их плач заставил Давлетмамеда взять себя в руки.

— Замолчите! — раздраженно сказал он, полуобернувшись. — Глупые женщины, вы воете так, словно кто-то умер. Но Махтумкули жив!

За стеной стало тихо, только изредка доносились сдерживаемые всхлипы.

— Что будем делать, молла-ага? — прервал молчание Човдур. — Я чувствую вину за все случившееся и готов искупить ее.

Давлетмамед ласково посмотрел на Човдура.

— Ты напрасно казнишь себя, сынок. Я уже говорил: не ты, а судьба привела этих людей в наш дом.

— Все равно, — горячо возразил Човдур, — я подниму всех наших джигитов, мы ворвемся во дворец шаха и выручим Махтумкули и его друзей.

Давлетмамед вздохнул.

— Э, Човдур, разве вам под силу тягаться с сарбазами шаха? У него не счесть войск, есть и пушки, а у вас одна лишь молодость, горячие головы. Нет, это не годится. Надо подумать. Мамедсапа, сходи, сынок, к моему другу Селим-Махтуму, пригласи его, если он здоров, к нам.

Но Мамедсапа не успел даже подняться. Послышались шаркающие шаги, старческий кашель, и на пороге встал сам Селим-Махтум. Красными, слезящимися глазами он обвел присутствующих, поздоровался. Мамедсапа кинулся к нему, помог войти, осторожно усадил рядом с отцом.

— Слышал я, слышал о вашей беде, Давлетмамед, — сказал гость. — Но ты знай — это и наша беда. И наша вина. Как это мы не раскусили вовремя проклятого бека! Вай-вай! Теперь я вспоминаю: в каждом шаге его, в каждом взгляде, в каждом слове виден был подлый человек. А мы поверили его сладким речам. Позор на наши седые головы!

Он обвел всех взглядом, и каждый опустил голову.

Селим-Махтум отхлебнул чаю из пиалы, подставленной ему, чмокнул губами, вытер ладонью усы и бороду. Спросил:

— Ну, что надумали?

— Пока ничего путного, — ответил Давлетмамед. — Вот Човдур предлагает поднять джигитов идти на дворец шаха. Но ведь нам не совладать с сарбазами. Мы сами из года в год укрепляли войско шаха, последнее отбирали сборщики налога, лишь бы обеспечить его лихими конями, острыми саблями, громоподобными пушками. Где уж теперь идти против такой силы!

Селим-Махтум слушал его и кивал головой.

— Ты прав, друг, — сказал он, но закашлялся и долго не мог продолжать, наконец вытер платком глаза, усы и бороду, усмехнулся. — Вот разве только если я выйду против сарбазов да начну кашлять, они подумают, что у туркмен есть пушки… — И сразу стал серьезным: — Оружием нельзя шутить, Човдур. Все мы любим Махтумкули и готовы защитить его. Но если мы поднимем оружие, и ему и себе нанесем только вред.

— Так что же нам теперь, сидеть сложа руки? — не выдержал Човдур.

Селим-Махтум укоризненно покачал головой.

— Не во всяком деле хороша горячность, сынок. Если вы захотите силой освободить Махтумкули, то и сами погибнете, и его шах в зиндан[50] упрячет, а то и на виселицу пошлет. А сидеть сложа руки я не предлагаю. Просто есть еще способ выручить нашего поэта. Говорят, умное слово и змею заставит выползти из норы. Думаю, что и шаха можно убедить.

— Шах хуже змеи, — зло сказал Човдур.

— Может быть, — согласился Селим-Махтум. — Но попытаться надо. Как думаешь, Давлетмамед?

Молла согласно кивнул:

— Согласен с тобой, друг. Надо ехать к шаху, поговорить. Кого пошлем? Может быть, следует мне самому поехать?

Селим-Махтум положил руку на его колено.

— Нет, друг, ты отец, тебе нельзя. Человек должен говорить с шахом не от себя, а от имени всех гокленов, даже всех туркмен.

Он сказал это так торжественно, что все замолчали, думая о поэте, чья слава уже при жизни поднялась на небывалую высоту.

— Так, может быть, ты? — прервал молчание Давлетмамед, обращаясь к старому другу.

— Если народ доверит, я готов, — с достоинством ответил Селим-Махтум. — Слава аллаху, в седле я еще крепко сижу.

— Вот и хорошо! — обрадовался Давлетмамед. — А с тобой Човдур поедет и еще кто-нибудь из джигитов. Согласен, Човдур?

— Я-то согласен, — хмуро сказал тот. — Только не верю я в это дело. Ничего не добьемся, а себя опозорим.

— Вот если не добьемся, — недовольный упрямством Човдура, Селим-Махтум даже повысил голос, чего с ним никогда не бывало, — вот тогда и поступим так, как ты предлагаешь. А пока слушай старших. — И повернулся к Давлетмамеду: — Я думаю, надо созвать аксакалов, посоветоваться и собираться в путь.

Давлетмамед поднял глаза кверху, сказал горячо:

— Помоги нам, аллах!

X

День был на исходе. С запада, с моря, наползли тяжелые, низкие тучи. В воздухе запахло дождем. И затихла, притаилась, ожидая его, степь. Земля была еще сухая, прокаленная за день солнцем, почти белая. Она казалась странной, неестественной под этим мрачным, дымным небом.

Усталые кони шли шагом. Сарбазы с опаской поглядывали вверх — близкий ливень не сулил ничего хорошего. Один Шатырбек, довольный, гарцевал на своем свежем, словно бы и не проделавшем со всеми многокилометрового перехода, скакуне. "Хорош конь, — думал бек. — Вернусь, получу заветную шкатулку — будет и у меня своя конюшня. Таких вот коней заведу, пусть недруги лопнут от зависти!"

С одного из холмов открылись вдали сады Сервиля, и Шатырбек совсем воспрянул духом — теперь-то уж нечего опасаться погони.

— А ну, взбодрите коней! — крикнул он. — Еще немного — и отдых!

Он глянул на пленников, встретил тяжелый взгляд поэта, придержал коня и, когда Махтумкули поравнялся с ним, сказал миролюбиво:

— Э, не надо хмуриться, дорогой поэт. Недаром говорят: что ни делается — все к лучшему. Поверьте, судьба уготовила вам завидную долю. Вы не поняли этого, и мне пришлось немного помочь вам. В ваших же интересах.

Махтумкули молчал, глядя вперед. Ему не хотелось говорить с этим коварным человеком. Да и что он мог ему сказать? Бек не настолько глуп, чтобы всерьез надеяться на расположение пленников. Просто сейчас, вблизи от безопасной крепости, он в хорошем расположении духа, поэтому и говорит так. Ведь утром он был иным.

— Вот приедем в Сервиль, — продолжал добродушно Шатырбек, — угощу вас так, что пальчики оближете. Есть там у меня знакомый повар. Ох, и мастер же! Особенно хорошо птицу умеет приготовить. Фазаны у него — просто объедение. Попробуете — сами оцените.

Ехавший рядом с Махтумкули Клычли не выдержал:

— Мы весь день ничего не ели, а ты еще издеваешься над нами! Будь моя воля…

Шатырбек насупил брови, сказал негромко, сквозь зубы:

— Заткнись, щенок. Иначе твой язык сожрут сервильские собаки.

— Ты сам паршивая собака! — теряя власть над собой, крикнул Клычли.

Махтумкули тронул его за руку:

— Перестань, Клычли. Ты все равно ничего не докажешь.

Шатырбек зло хлестнул коня и ускакал вперед.

— Еще неизвестно, что будет с нами, — сказал Дурды-бахши, — а ты уже сам лезешь в петлю.

— Я не могу видеть этого… этого…

От волнения Клычли не мог найти подходящего слова.

— Потерпи, Клычли, — сказал Махтумкули. — Иначе ты повредишь нам всем. Ты же не один. Почему же из-за твоей невоздержанности должен страдать Дурды?

Клычли сразу сник. Он подумал о том, что бек может отомстить не ему, а Махтумкули, и дрожь прошла по всему его телу.

— Прости меня, брат, — мрачно сказал он.

Обгоняя сарбазов, Шатырбек позвал того, со. шрамом.

— В Сервиле мы остановимся передохнуть, — сказал он, не глядя на сарбаза. — А ты сменишь лошадь и поскачешь в столицу. Передашь главному визирю мое письмо.

И сразу же впился глазами в лицо Меченого.

Но сарбаз был спокоен, смотрел почти равнодушно, и бек позавидовал его выдержке.

— Слушаюсь, мой бек.

Меченый отстал, помешкал и вновь поравнялся с беком.

— Не осудите за смелость, — сказа он, поклонившись. — Но, может быть, лучше вам не задерживаться в Сервиле?

Вот он и выдал себя. Бек ликовал.

— Не вмешивайся не в свое дело! — грубо оборвал он сарбаза. — Я уже предупреждал тебя однажды — помни!

— Тогда пошлите во дворец кого-нибудь другого, — сарбаз посмотрел прямо в глаза Шатырбека.

Тот выдержал его взгляд, не моргнув, и сказал презрительно:

— Пошел вон! Я знаю, что делаю.

Он ни с кем не хотел делить славу и Деньги, Махтумкули был его добычей. Его одного.

Дождь хлынул, когда они уже были в крепости.

Сарбазы поспешно, втягивая головы в плечи и сутулясь, заводили коней под навес.

Шатырбек ушел в мейхану.

Только пленники продолжали сидеть в седлах посреди двора. Халаты и тельпеки их быстро намокли, вода стекала на угрюмые лица, но все трое оставались неподвижными.

В дверях мейханы встал Шатырбек.

— Эй, — крикнул он, — долго вы будете мокнуть под дождем? Слезайте, заводите лошадей под навес да идите в мейхану!

Пленники не двинулись с места.

Это не понравилось Шатырбеку. Он покрутил пальцем ус, усмехнулся. Подозвав трех сарбазов, распорядился:

— Отведите этих в сарай. Заприте и поставьте охрану.

И скрылся в мейхане.

— Видал? — спросил он повара Гулама, который приник к окну. — Они еще будут ломаться!

Сарбазы втолкнули пленников в сарай, закрыли дверь на засов.

Один из них остался под небольшим деревянным навесом у двери. Поеживаясь, он с завистью смотрел на окна мейханы, за которыми видны были блаженствующие сарбазы. Вот дверь мейханы распахнулась, на пороге, дожевывая что-то, замер сарбаз со шрамом на щеке, в нерешительности посмотрел на серое небо, сыплющее дождем, и зашагал к конюшне. Навстречу ему конюх уже выводил свежую лошадь.

Меченый вскочил в седло, спросил конюха:

— Как, спокойный?

— Жеребец послушный. — Конюх ласково потрепал коня по лоснящейся шее. — Не беспокойтесь, довезет как надо.

Меченый оглянулся на окна мейханы, скользнул взглядом по двери сарая, по часовому, сутулящемуся под навесом, скрипнул зубами и погнал коня к крепостным воротам. Из-под копыт полетели комья грязи.

Вскоре дождь смыл следы на размокшей земле.

Старый Гулам провел Шатырбека в отдельную комнату, устланную дорогими коврами.

— Располагайтесь, отдыхайте, мой бек, — сказал он, кланяясь. — Надеюсь, вы не поедете в такую погоду, заночуете у нас?

Шатырбек, развязывая платок на поясе, сказал грубо:

— Опять ты, старик, суешь нос не в свое дело. — Платок, а за ним халат полетели в угол. — Готовь угощенье, а остальное я сам буду решать.

— Но если вы решите…

Бек оборвал его:

— О моем решении ты узнаешь в свое время, Гулам. Приготовь фазанов, которых подбили по дороге мои сарбазы, и принеси кувшин багдадского вина. И еще скажи Рейхан-ханум, что я хотел бы навестить ее.

Гулам поклонился, намереваясь уйти, но гость остановил его:

— Постой. Ты видел этих туркмен, которых заперли в сарае? Знаешь их?

Он смотрел на повара пристально и жестко.

— Нет, мой бек, мне незнакомы эти люди.

— Но, говорят, ты жил среди туркмен. Верно?

— Верно. Но это было очень давно. Мальчишки с тех пор стали мужчинами, а джигиты стариками.

— Ладно, иди, — сказал бек.

Гулам осторожно прикрыл за собой дверь, сделал несколько шагов по коридору и остановился, привалившись плечом к стене.

Сердце стучало гулко, неровно. Где только нашел он силы вынести этот разговор?..

Бек захватил Махтумкули и везет куда-то, может быть на муки, на смерть…

Сын Давлетмамеда, ставшего для Гулама братом, в беде, а он должен сгибаться перед его мучителем, угождать ему, выполнять его желания…

Надо что-то делать. Но что?

Гулам медленно побрел по коридору на кухню.

О, как слабы, как непослушны ноги! В сущности, он совсем не стар, даже моложе Шатырбека! А вот поди же — тот скачет на лихом коне по степи, а он едва ходит. Что сделаешь, судьба не баловала его, рано наградила болезнями. Стоит собраться тучам, как начинают ныть суставы. Колени во время ходьбы постреливают, словно сырые ветки в костре.

К нему подошла Хамидэ.

— Что с тобой, отец? — Она заглянула ему в глаза. — Ты нездоров?

Он отстранил ее. Сказал:

— Иди найди Джавата. И ждите меня дома, я скоро приду.

Хамидэ спросила тревожно:

— Тебя опять обидел этот человек?

Гулам вдруг выпрямился.

— Да, — сказал он. — Очень. И не только меня. Иди, дочка.

В мейхане было дымно и шумно. Сарбазы, скинув мокрую одежду, лежали на кошмах, курили кальян, пили дешевое вино, громко разговаривали.

Из дальнего угла вдруг донесся пьяный выкрик:

— Продажные твари!

Сарбазы не понимали по-туркменски, оглядывались, смеялись.

— Ненавижу!

Гулам хорошо знал этого человека. Его звали Кочмурад. Когда-то он был красивым, гордым, сильным, не каждый решался выйти с ним в круг на соревнованиях пальванов. Но сейчас он выглядел жалко: худой, обросший, с лихорадочно горящими глазами, забился в угол и оттуда смотрел на сарбазов. Наверное, кто-то из них поднес ему вина, — пьянел он быстро и вот теперь выкрикивал обидные, но непонятные для сарбазов слова.

Гулам подошел к нему.

— Успокойся, Кочмурад, перестань. Они мои гости.

Кочмурад поднял к нему дрожащие руки. По лицу его текли пьяные слезы.

— Это они, — всхлипывая, сказал пальван, — они во всем виноваты. Шакалы! Хуже шакалов!

— Перестань, — строже сказал Гулам.

Он боялся, что кто-нибудь из сарбазов все же знает туркменский.

Кочмурад покорно лёг на кошму, затих.

Пока в казане жарились фазаны, Гулам думал. Как несправедливо устроен мир! Вот Кочмурад. Чем он виноват перед людьми и аллахом? А наказан так жестоко!

…Все началось два года назад.

Перед рассветом, когда сон так крепок, на аул напала шайка головорезов. Это были люди одного из иранских беков, промышлявшие в туркменских селениях. Их вел сам бек, человек отчаянный и жестокий. Они ночью перевалили через горы и молча, без единого крика, бросились на спящих. Через несколько минут одни туркмены были убиты, другие связаны. Женщины, старики и дети дрожали, с ужасом поглядывая на обнаженные сабли аламанов[51]. Бек увел своих людей только тогда, когда все мало-мальски цепные вещи были погружены на лошадей. Угнали бандиты и захваченный скот.

И только когда затих вдали топот, над аулом вспыхнули крики, плач, стоны, причитания.

Кочмурад лежал в своей кибитке связанный, с грязной тряпкой во рту. Когда его развязали, он сплюнул и сказал:

— Клянусь, я отомщу им!

Все мужчины аула пошли с ним.

Беку и его молодцам удалось бежать. Зато их родственники, жены, дети были захвачены мстителями.

Их подгоняли плетками. Спотыкаясь, прикрывая руками головы, они почти бежали, чувствуя на затылках жаркое дыхание лошадей. Кто не выдерживал и падал, тот уже не вставал никогда.

На дороге им повстречались два всадника. Один из них, стройный, с тонким, живым лицом, поставил коня на пути пленников, поднял руку. Они остановились, не зная, что сулит им эта неожиданная встреча.

К всаднику, задержавшему движение, подскочил на коне разгоряченный Кочмурад.

— А ну, прочь с дороги! — крикнул он, хватаясь за саблю.

Незнакомец спокойно посмотрел на него, усмехнулся.

— А ты горяч, друг.

И тут Кочмурад узнал его. Рука разжалась, сабля со звоном легла в ножны.

— Прости… — хмуро сказал он. — Мы встречались на тое у Бяшима.

— Помню, — улыбнулся Махтумкули. — Ты тогда поборол всех наших пальванов, только перед Човдуром не устоял.

Он посмотрел на спутника.

— Салам, — тоже улыбаясь, сказал Човдур. — Если хочешь, можем снова померяться силами. Приезжай на курбан-байрам[52].

— Спасибо, — по-прежнему хмуро ответил Кочмурад. — А сейчас дайте дорогу, мы спешим.

— Подожди, — сказал Махтумкули. — Еще успеете. Скажи, кто эти несчастные?

Не глядя на него, Кочмурад кратко рассказал о набеге.

На скулах Махтумкули заиграли желваки.

— Слушай, — сказал он, — я знал твоего отца, его звали Арслан-стеснительный. Он работал у Ханали. Всю жизнь не расставался с кетменем. Не обидел даже воробья. А что с ним сделали аламаны?

— Не надо вспоминать об этом, — еще более помрачнев, прервал поэта Кочмурад.

— Я бы не вспомнил, если бы не увидел вот это, — Махтумкули кивнул на сгрудившихся, дрожащих от страха женщин, детей, стариков. — Аламаны хотели угнать скот Ханали-хана, а твой отец пострадал только потому, что подвернулся им под горячую руку. Почему же ты, его сын, поступаешь, как те аламаны?

— Разве месть — позор? — сверкнул глазами Кочмурад.

— А кому ты мстишь, подумал? — вопросом на вопрос ответил Махтумкули. — Посмотри. Разве перед тобой бек? Разве вот эта несчастная женщина с залитым кровью лицом похожа на воина?

— Они родичи головорезов, и этого достаточно, — зло сказал Кочмурад.

— Нет! — крикнул, словно ударил его, поэт. — Народы не могут враждовать, враждуют правители. Это им на руку, что мы ненавидим друг друга. А мы должны ненавидеть тех, кто сеет раздор между племенами и народами, на них обращать свой гнев.

Он замолчал, тяжело дыша. Потом, остывая, тронул Коч-мурада за плечо:

— Ты сделаешь доброе дело, если отпустишь их, Кочмурад. Так сказал бы твой отец.

Кочмурад смотрел в землю, раздумывал. Стало так тихо, что Махтумкули услышал, как стучат зубы у женщины с разбитым лицом.

Наконец Кочмурад поднял голову, оглядел пленных, потом перевел взгляд на своих джигитов. На их лицах он прочел неловкость и ожидание и догадался, какого решения ждут они. Тогда он яростно стегнул коня и поскакал в степь, даже не попрощавшись с Махтумкули и Човдуром. Участники набега потянулись за ним.

Пленники, еще не понявшие, что произошло, остались стоять, затравленно озираясь.

— Вы свободны, — по-персидски сказал им Махтумкули. — Возвращайтесь домой. И скажите там, что туркмены не воюют с беззащитными. И еще скажите тем, кто ходит в набеги с вашим беком: пусть подумают, чем это может кончиться. Нам нечего делить. У каждого в своем доме много забот. Идите.

И он повернул коня.

Весть об этой встрече быстро разлетелась по аулам и крепостям. Дошла она и до Гулама, и он порадовался за сына своего спасителя.

А совсем недавно, когда в Сервиле появился неимоверно опустившийся Кочмурад, Гулам узнал продолжение истории.

…Однажды в аул пришли сборщики подати. Векилом у них был тот самый бек. Кочмурад узнал его, выбрал момент и ударил кинжалом в живот. Потом еще раз, еще… Бек упал с коня на землю, а Кочмурад все бил и бил его мокрым от крови кинжалом, пока сарбазы не скрутили парня.

Через несколько минут запылали кибитки. Треск охваченных огнем жилищ, вой женщин, плач детей, стоны раненых — это Кочмурад запомнил навсегда. Он видел, как двое сарбазов бросили в огонь его годовалого сына, как поволокли куда-то потерявшую сознание жену. Вместе с другими уцелевшими односельчанами Кочмурада погнали на юг. Он знал: его ждет мучительная смерть. Ночью, на привале, он разорвал веревки, вскочил на первого попавшегося коня и умчался. Сарбазы растерялись, упустили момент и уже не смогли его догнать.

Он оказался на чужой земле никому не нужный, без денег. В какой-то крепости он продал коня и впервые напился и накурился терьяка[53] в мейхане. А потом пошло…

В Сервиль он пришел, едва волоча ноги, оборванный, с красными глазами. Гулам накормил его, и Кочмурад застрял здесь, подрабатывая чем придется.

Когда ему перепадала пиала вина, он возбуждался, в глазах появлялся лихорадочный блеск, и злобные, отрывистые, порой несвязные слова срывались с его дрожащих, посиневших губ. И только Гулам мог легко успокоить Кочмурада. Проспавшись, он плакал и просил прощения.

Терьяк — одни из видов наркотика.

— Ты не перс, — сказал он как-то Гуламу, — ты хороший добрый человек, я люблю тебя, как брата.

— А разве перс не может быть хорошим человеком? — с обидой спрашивал Гулам.

Кочмурад хватал его за руку, преданно смотрел в глаза.

— Я глуп, я ничтожен, — бормотал он. — Махтумкули прав — все бедные люди одинаковы… и персы, и иомуды, и гоклены, и урусы… А беки — паршивые свиньи, ханам надо рубить головы… шаху… Я глуп, прости меня, Гулам.

И слезы текли по его впалым щекам.

Вот и сейчас он лежал, поджав ноги, на кошме в углу, и всхлипывал, и бормотал что-то, забываясь в тяжелом, не приносящем облегчения сне.

Гулам прошел на кухню. Вскоре оттуда послышалось звонкое шипение масла в казане, потянуло запахом жареной дичи.

— Эге, — сказал один из сарбазов, раздувая ноздри, — кажется, повар готовит что-то вкусное. Фазана, пожалуй…

— Заткнись! — грубо оборвал его другой. — Это не для нас. У бека, слава аллаху, хороший аппетит. А нам хватит и жидкой похлебки.

Шатырбек действительно не жаловался на аппетит. Отхлебывая из пиалы душистый, только что заваренный чай, он с нетерпением ждал, когда Гулам принесет по-особому приготовленного фазана.

Подушки под локтем и спиной были мягкие, их нежный шелк располагал к неге и спокойным размышлениям. И Шатырбек, совсем недавно готовый без устали скакать верхом еще хоть целую ночь, стал подумывать о том, что в конце концов теперь он не на туркменской земле, а в надежной крепости, где достаточно найдется верных шаху людей, готовых отбить врага. Да и вряд ли преследователи, если они едут вслед, решатся напасть на Сервиль.

А когда Гулам внес миску с жареным фазаном, от которого исходил такой вкусный запах, Шатырбек решил: "Остаюсь".

— Вина! — распорядился он. — Да смотри, чтобы только багдадское. И… как здоровье Рейхан-ханум?

У Гулама отлегло от сердца. Он постарался изобразить на лице скабрезную улыбку.

— Она будет счастлива встретиться с вами, бек, и удовлетворить все ваши желания. У нее найдется…

— Иди, — сказал Шатырбек. — Ты стал слишком болтливым.

Гулам поклонился и попятился к двери. Сейчас нельзя было перечить беку, тем более раздражать его.

— Постой! Если сами сарбазы не догадались, дай поесть тому, который охраняет этих… туркменов. Кстати, накорми их тоже.

Гулам снова молча поклонился.

Прежде чем отнести еду пленникам, он поднялся по скрипучей деревянной лестнице в свою комнату. Джават и Хамидэ с беспокойством ждали его.

— Что случилось, отец? — бросилась к нему Хамидэ.

Гулам обнял ее за плечи, посмотрел на сына. В его глазах он прочел ожидание.

— Дети, — торжественно сказал Гулам, — настал наш черед.

XI

— Сюда, пожалуйста! Осторожней, лестницу давно не ремонтировали, хозяин совсем не имеет дохода в последнее время…

Фитиль в плошке, которую держал Гулам, сильно коптил. Огромные тени метались по стене и по деревянным прогнившим ступеням.

Шатырбек был уже заметно пьян, по старался держаться прямо.

Наконец они поднялись наверх. У двери, за которой слышны были звуки рубаба и печальная песня, Гулам почтительно остановился.

— Здесь, мой бек.

Шатырбек приосанился, расправил усы и бороду.

— Ладно, иди. Да смотри, чтобы не звать тебя долго, если понадобишься.

Гулам поклонился, и плошка задрожала в его ладони, зашипел фитиль.

— Я буду прислушиваться, мой бек, я далеко не уйду.

На лестнице он вздрогнул и остановился, когда в комнате Рейхан-ханум неожиданно, словно певице зажали рот, оборвалась на полуслове песня, только протяжный звук струны еще дрожал в воздухе, постепенно затихая.

Гулам презрительно усмехнулся и стал спускаться вниз.

Он позвал сына на кухню.

— Вот этот кувшин с вином, кебаб и чурек — все отдашь сарбазу. И займи его разговором немного. Пошли.

Зажженную плошку он не смог пронести под дождем через двор. Пришлось снова возвращаться на кухню, где горел огонь.

Скрипнула дверь сарая. Тусклый свет плошки выхватил из темноты лица трех пленников, сидящих рядом на соломе.

— Салам алейкум! — Гулам вглядывался в эти лица, чувствуя, как часто стучит в груди сердце. — Я здешний повар, бек приказал накормить вас, и я…

Он оглянулся на дверь. Сарбаз громко засмеялся, — наверное, Джават рассказывал ему что-то смешное.

Гулам подошел к пленникам совсем близко, зашептал:

— Я ваш друг, я знал твоего отца, Махтумкули, я Гулам, ты был еще мальчиком, когда Давлетмамед приютил меня и жену…

Махтумкули молчал.

Чадящий фитиль освещал напряженные лица всех четверых. Шесть жадно горящих глаз вглядывались в лицо повара.

— Отец рассказывал мне, — прервал молчание Махтумкули.

— У меня нет времени, — еле слышно шептал Гулам, — мне нужно идти. Верьте мне. Готовьтесь. Мы поможем вам.

Сарбаз у дверей ладонью хлопнул его по спине.

— Ты молодец, повар! Спасибо! Когда я захочу еще вина, то кину камнем в дверь. Знай — это сигнал.

Со скрипом закрылась дверь сарая. Лязгнул запор.

Рейхан-ханум жеманно рассмеялась и прикрыла легким платком лицо.

— Ну что вы, бек! В моем возрасте…

Шатырбек пододвинулся к ней, тронул пальцами ее мягкое плечо.

— Э, Рейхан-ханум, я ведь тоже повидал на своем веку женщин и понимаю в них толк! Поверьте мне, вы еще…

— Перестаньте, бек! — Она игриво приложила веер к его губам.

Створки веера источали легкий дурманящий запах, и бек вдруг с внезапной тоской подумал, что в общем-то он никогда не знал настоящих женщин — из тех, что блистают в шахских и султанских дворцах, что приходят потом в сладких снах.

— Откуда это у вас?

Рейхан-ханум развернула веер, спрятала за ним лицо так, что только глаза с привычным лукавством смотрели на гостя.

— Так, подарок…

И переменила разговор:

— Видимо, бек, вам крепко повезло, если вы решили навестить меня…

Шатырбек пьяно улыбнулся.

— Мне всегда везет, ханум.

— Ой, не хвалитесь, бек!

— А что, разве нет? — Шатырбек покачнулся, схватился рукой за низенький столик, чуть не свалил его. — Я родился под счастливой звездой! Если б вы знали, в каких переделках мне приходилось бывать, то…

Рейхан-ханум сложила веер, постучала им по пухлой ладони. Досада мелькнула в ее подведенных глазах.

— Бек хочет отдыхать?

Шатырбек приосанился:

— Что вы, ханум, я еще…

Но Рейхан-ханум была уже прежней радушной и немного лукавой хозяйкой.

— Мы всегда рады сделать вам приятное, бек. — Она наклонилась к нему и перешла на интимный шепот: — Совсем недавно у меня появился цветок, который вам наверняка захочется сорвать… Конечно, это недешево, по ведь бек, кажется, богат…

Шатырбек блеснул глазами, тронул пальцами колючие усы.

— Я знал, что Рейхан-ханум…

Но она уже ударила в ладоши.

Бесшумно отодвинулся тяжелый занавес на глухой стене, в проеме потайной двери встала женщина в чадре.

— Проводи бека в голубую комнату, — сказала Рейхан-ханум и улыбнулась гостю. — Желаю счастливых минут, мой бек.


Фитиль в плошке, оставленной Гуламом, горел, потрескивая, и дрожащим светом освещал лица узников.

— Я всегда верил в силу дружбы, — сказал Махтумкули. — Сколько бы ни враждовали шахи, султаны, ханы, простые люди не будут чувствовать ненависть друг к другу, на каком бы языке они ни говорили.

— Но ведь враждуют даже туркмены разных племен, — возразил Дурды-бахши.

Махтумкули посмотрел на него, потом перевел взгляд на желтое пламя светильника.

— Не народ в этом виноват, Дурды. Я верю — придет время, и все племена станут жить одной дружной семьей, — сказал он задумчиво.

В глазах его метались отблески пламени, и казалось, что видит он недоступное другим.

Дурды и Клычли взволнованно смотрели на поэта.

Наконец Махтумкули оторвал взгляд от пламени, улыбнулся тепло и чуть виновато сказал:

— Что же мы сидим и молчим, друзья? Спой что-нибудь, Дурдыджан.

Бахши взял свой дутар, засучил правый рукав халата, задумался.

— Из "Гёр-оглы"[54], — подсказал поэт.

Дурды помедлил еще, сосредоточиваясь, потом особым округлым движением взмахнул рукой и ударил но струнам…


У нее глаза как у газели — пугливые, трепетные, готовые отозваться теплом на ласку и слезами на боль.

Ей противен Шатырбек, пьяный, пахнущий лошадиным потом и грязным бельем, смотрящий на нее масленым, похотливым взглядом.

Но Рейхан-ханум приказала…

— Слышите? Поют, — говорит Шукуфе.

Шатырбек прислушался. Туркменская песня… Это, несомненно, поет тот, с дутаром.

Он усмехнулся недобро:

— Пусть поют. Завтра они запоют по-другому.

И потянулся к Шукуфе.

Она поспешно подвинула к нему пиалу.

— Пейте, бек. Багдадское вино.

Его рука повисла в воздухе, потом опустилась. Он взял полную пиалу и, расплескивая содержимое, выпил до дна.

— Пусть поют, — повторил он заплетающимся языком. — Иди ко мне…


Гулам поднялся к себе посмотреть, как собираются в дальнюю дорогу дети. Хамидэ укладывала в хурджун самое необходимое — одежду, тунчу[55], миски, лепешки, завернутые в скатерть.

— Терьяк уже подействовал, — шепотом сказал Гулам, — стражник спит. Поспешите.

— Я готов, — ответил Джават.

— И я, — выпрямилась Хамидэ.

Гулам улыбнулся ей.

— Хорошо, жди. А мы с Джаватом приготовим коней. Дождь, кажется, перестает.

Они тихо спустились в темный двор. Прислушиваясь к песне, доносящейся из сарая, они подошли к конюшие. Лошади, почуяв людей, забеспокоились.

Гулам давно не седлал коней, и они провозились в конюшне слишком долго.

Сарбаз спал сидя, прислонившись спиной к двери сарая. Обнаженная сабля лежала у вытянутых ног.

— Придется его оттащить в сторону, — прошептал Гулам.

— Не проснется? — В голосе Джавата прозвучала тревога.

— Другого выхода ист, — ответил отец. — Но ты не бойся, я не пожалел терьяка.

Они в нерешительности остановились над храпящим охранником. Он пробормотал что-то несвязное, повернулся и стал валиться на бок. Джават подхватил его под руки, Гулам взялся за ноги. Сарбаз не проснулся.

Звякнул засов.

— Выходите, — чуть слышно сказал Гулам. — Кони готовы.


Шукуфе лежала, закрыв глаза.

"Дурак, — злясь на собственное бессилие, думал Шатырбек, — я слишком много пил". Кружилась голова. Шатырбек никак нёс мог остановить медленное вращение стен. И Шукуфе все уплывала и уплывала от него…

Он положил руку ей на грудь. Шукуфе вздрогнула, напряглась, но не открыла глаз.

В это время оборвалась песня. Шатырбек с трудом поднялся, шатаясь подошел к окну, толкнул раму. Холодные брызги охладили лицо.

Внизу, во дворе, было тихо.

— Эй, Гулам! — крикнул Шатырбек.

И сразу же отозвался повар:

— Я слушаю вас, бек.

Что-то необычное послышалось Шатырбеку в его голосе, — может быть, излишняя угодливость.

— Почему перестал петь этот… как его?

— Туркмены устали, мой бек, и хотят отдыхать, — донеслось из темноты.

Почему он все это знает?

Шатырбек вглядывался в ночь.

— Принеси мне вина и что-нибудь закусить.

Он продрог и закрыл окно.

— Сейчас мы выпьем с тобой, — сказал он девушке.

Она открыла глаза и села.

Со двора снова донеслись звуки дутара.


— Я буду петь, — сказал Дурды, ударяя по струнам дутара. — Пусть он думает, что все мы еще тут. А вы тем временем…

— Нет, — твердо сказал Махтумкули, — мы поедем все вместе.

— Не надо спорить, друг, — мягко возразил Дурды. — Иначе мы не сумеем отсюда вырваться.

В сарай заглянул Гулам.

— Скорей! — взволнованно прошептал он, косясь на спящего сарбаза. — Через минуту будет поздно!

Дурды-бахши запел.

Махтумкули понял, что уговаривать его бесполезно.

— Твой конь ждет тебя, — сказал он. — Не мешкай, догоняй нас.

Мокрая земля скрадывала звук копыт.

Они вывели лошадей.

— Мы с Дурды догоним вас, — сказал Гулам, пожимая поэту руку. И подошел к детям. — Береги сестру, Джават.

Махтумкули окликнул его:

— Едем вместе!

Гулам покачал головой.

— Шатырбек ждет меня. Если я не приду сейчас… Ну, счастливо!

Он подождал, пока затих топот лошадей вдали, и медленно побрел на кухню.

В ночи гремел голос Дурды-бахши. Наверное, бахши никогда не пел так громко и так самозабвенно.

Гулам поставил на поднос кувшин с вином, две миски с пловом, положил несколько гранатов, ломтики сушеной дыни и собрался уже подняться в голубую комнату Рейхан-ханум, как вдруг услышал скрип ступенек под грузным телом. У него похолодело в груди, задрожали руки. Звякнула миска, ударившаяся о кувшин.

Шатырбек распахнул дверь.

— Ты заставляешь ждать, повар!

Гулам молча посмотрел на поднос, уставленный яствами. Наконец нашел в себе силы сказать:

— Вы напрасно волнуетесь, бек. Я уже иду.

Шатырбек вошел в кухню, зачем-то глянул в казан с пловом.

— Сарбазы спят?

— Отдыхают, — поспешно подтвердил Гулам. — Можно нести вам угощение?

И снова более обычного был слащав его голос. Он сам понял это.

Шатырбек внимательно, уже совсем трезво посмотрел в глаза.

— А туркмены?

Гулам взглянул на темное окно. Со двора неслась песня Дурды-бахши.

— Пусть спят, — сказал Шатырбек.

Гулам поспешно поставил поднос.

— Я сейчас скажу им.

Но Шатырбек остановил его:

— Я сам.

Ноги отказали Гуламу, и он прислонился к стене, чувствуя, что сейчас упадет.

В открытую дверь он видел, как Шатырбек шел через двор к сараю.

— Эй, Гулам, посвети мне!

Руки не слушались. Фитиль утонул в масле, и Гулам долго доставал его щепкой.

А песня все звучала в ночи.

— Долго я буду ждать?

Шатырбек снова стоял в дверях.

— Я сейчас… сейчас, — прошептал Гулам, дрожащей рукой поднося зажженную в очаге щепку к фитилю.

Дурды-бахши все пел.

— Ладно, — сказал Шатырбек, зевая, — пошли наверх.

Но прежде чем подняться по скрипучей лестнице, он растолкал одного из сарбазов и приказал охранять конюшню.

XII

Дождь перестал, но небо было закрыто плотными тучами, и всадники с трудом различали дорогу.

Они скакали уже несколько часов. Лошади тяжело дышали, спотыкались все чаще и чаще.

— Надо остановиться, — сказал Махтумкули. — Теперь мы на исконной земле туркмен.

У развилки дорог, под чинарой, возле которой лежал большой камень, они устроили небольшой лагерь. Костра не разжигали, поели всухомятку.

— Вы наломайте веток и ложитесь, — сказал Махтумкули своим молодым спутникам, — я все равно не смогу уснуть.

Он сидел на разостланном ковровом хурджуне и вглядывался в темноту. Иногда в разрывах туч появлялась лупа, и он видел уже невдалеке горы — там была его родина.

Махтумкули думал о ней с нежностью. Там, в зеленых долинах, вольно раскинувшихся между рыжими голыми хребтами, он родился, там познал радость поэзии, там полюбил…

Менгли… Завтра он снова увидит ее, заглянет ей в глаза… "Что ты сейчас делаешь, Менгли? Спишь и видишь волшебные сны?

Или тоже сидишь в темноте и прислушиваешься к ночным шорохам? Думаешь ли ты обо мне, моя Менгли?.."

Ночь плыла над степью, над уснувшими аулами, над одинокой чинарой, под которой расположились усталые путники. Клычли чмокал губами во сне. Хамидэ лежала, свернувшись клубком, и дышала тихо-тихо. Джават похрапывал, приоткрыв рот.

Махтумкули встал и сделал несколько шагов, разминая затекшие ноги.

Почему до сих пор нет Гулама и Дурды?

Он подошел к лошадям, потрепал гнедую по шее. Кобыла потянулась к нему доверчиво, дохнула в лицо теплом.

У Гулама был кров, обеспеченное место в мейхане, взрослые дети. Старость не пугала его, потому что не в одиночестве встречал он её. И все же он отказался от своего нынешнего благополучия ради того, чтобы спасти друзей. И рисковал он не только собственным благополучием. Если Шатырбек узнал о бегстве и схватил его…

Лошадь тянулась к Махтумкули, в темноте поблескивали ее большие влажные глаза.

Дружба… Нет ничего ценнее на свете!

А он? Верен ли он жестким законам дружбы?..

Махтумкули достал томик Фирдоуси[56], с которым никогда не расставался, присел у камня и, почти не различая слов, написал на первой странице две строчки. Потом вырвал листок, положил на камень и прикрыл другим, поменьше.

Гнедая покорно пошла за ним, мягко ступая по влажной земле.

Уже в седле он оглянулся, но ничего не различил в темноте.


Шатырбек сел и огляделся.

За окном занимался серый рассвет.

Шукуфе в углу расчесывала свои густые черные волосы, смотрела на него пугливо. Шатырбек вспомнил вчерашнее, молча встал, нацепил саблю, накинул халат и вышел. Сарбаз возле сарая лежал на сене и громко храпел. Дверь была раскрыта. У Шатырбека оборвалось сердце.

В сарае, прижав к груди дутар, спал Дурды-бахши. Махтумкули и Клычли не было.

Вне себя от ярости, Шатырбек ударом ноги поднял сарбаза.

— Паршивый шакал! — заорал он. — Где туркмены?

Сарбаз часто моргал, еще не понимая, что случилось.

Шатырбек бросился к конюшне. При виде его сарбаз вскочил, вытянулся.

Четырех лошадей не хватало, две стояли оседланные.

Шатырбек все понял.

— Гулам! — Голос его сорвался на хрип.

В дверях мейханы встал бледный повар.

— Я слушаю вас, мой…

Шатырбек подскочил к нему, схватил за бороду, дернул с силой. Гулам упал со стоном. Бек выхватил кривую, тускло блеснувшую саблю.

— Где Махтумкули?

Гулам с мольбой смотрел на него.

— Говори!

Из мейханы выбежал Кочмурад, метнулся к ним.

Шатырбек, крякнув, полоснул его саблей. Обливаясь кровью, судорожно заводя назад голову, Кочмурад повалился на землю.

Разъяренный бек схватил свободной рукой Гулама за грудь, приподнял, багровея.

— Ты будешь говорить?

Гулам не мог отвести глаз от мертвого Кочмурада. Выбежавшие на шум сарбазы замерли. И вдруг в наступившей тишине раздался властный голос:

— Оставьте его!

К ним на взмыленной лошади подскакал Махтумкули.


Клычли проснулся первым. Небо на востоке порозовело. Легкий туман стлался над землей.

Юноша встал, потянулся.

Джават и Хамидэ еще спали. Три лошади лениво объедали кусты селина. Три… Клычли огляделся. Не было одной лошади, не было Махтумкули. И тут Клычли увидел белый листок на камне. Схватил его дрожащей рукой. "Шах-намэ" — было выведено на нем крупными буквами. А наискось, размашисто — две строчки, написанные каламом[57]:

Друг просит помощи — грешно тебе скупиться.

Случись беда — отплатит он сторицей.

— Он вернулся! — не помня себя, закричал Клычли.

Юноша упал на землю и стал в исступлении колотить ее кулаками. Джават и Хамидэ склонились над ним, не понимая, в чем дело. А Клычли твердил одно:

— Он вернулся. Он вернулся!

Потом, успокоившись, Клычли сказал:

— Я не уеду отсюда, пока не выбью на камне эти две строчки. Пусть каждый, кто проедет здесь через десять, через сто лет, прочтет их и задумается.


У развилки пыльных дорог лежит камень. Когда-то над ним росла чинара, но молния сожгла ее. И камень, исхлестанный дождями и ветром, выглядит совсем одиноким. На его неровной поверхности видны следы надписи. Время стерло ее. Но люди помнят слова, выбитые много лет назад. Память человека крепче, чем память камня.


1959

Загрузка...