Наблюдения над кармой, к которым мы приступили и которые позволили нам в последние недели коснуться нескольких вполне конкретных случаев кармических связей, должны доставить нам материал не только для определения кармических связей у отдельных людей, но и для постижения исторических связей. Поэтому я хочу сегодня и завтра кое–что добавить к уже приведенным примерам: сегодня — подготовительные материалы, а завтра — собственно кармические наблюдения.
Вы уже могли видеть, что наблюдения связи между одной земной жизнью и другой земной жизнью должны основываться всегда на вполне определенных симптомах, определенных конкретных фактах, из которых надо исходить и которые затем могут привести к лицезрению конкретных связей. И я показал вам на тех примерах, которые решился привести, где в особенности следует искать эти конкретные точки опоры.
Так вот сегодня я хочу рассказать вам в порядке подготовки к завтрашней лекции о некоторых событиях, интерпретацией которых мы займемся завтра.
Тут мне надо прежде всего указать на тот особенный интерес, который может вызывать у нас та, или другая личность. Я буду ссылаться на исторические личности и на личности из повседневной жизни. Особый интерес, который такие личности могут вызывать у нас, в свою очередь, побуждает нас к исследованию их жизненных связей. И тот, кто умеет правильно вести поиск такого рода, собственно, и может их найти. Из самой формы моих рассказов вы могли сделать вывод, что многое зависит здесь именно от правильного поиска.
Итак, мы хотим продолжить то, на что решились, и не удерживаться от приведения таких, пусть и рискованных, наблюдений над кармическими закономерностями. И вот несомненно, что интересной личностью в Европе XIX столетия является Гарибальди[90], который занимает столь замечательное место в историческом контексте XIX века.
Как уже сказано, мы сегодня предварительно познакомимся с ним, а в особенности я хочу показать вам те вещи, которые могут привести духовнонаучного исследователя к связям, являющимся предметом нашего завтрашнего рассмотрения.
Гарибальди — это личность, чье участие в жизни всего XIX столетия представляется чрезвычайно значительным. Гарибальди, родившийся в 1807 году, продолжал играть выдающуюся роль во второй половине XIX столетия.
Это уже характеризует его как интересную личность, особенно если учесть, какое тогда — в конце XIX века — было время.
Обратимся же к духовно существенным чертам жизни Гарибальди. Он был сыном бедного человека из Ниццы, служившего матросом. Ребенком Гарибальди питал мало склонности к тому, что дает человеку общепринятое воспитание; он вовсе не был хорошим учеником, но питал живой интерес к самым разным человеческим делам. То, что тогда преподавалось в школе, побуждало мальчика отлынивать от занятий в классе и болтаться где–нибудь вне школы. Но если ему попадалась какая–нибудь книга, привлекавшая его интерес, то он мог подолгу не отрываться от нее, несмотря на то что он несравненно больше любил бродить по лесам и морскому побережью, чем слушать то, как школьный учитель старается на свой лад показать детям окружающий мир. Тогда он мог подолгу лежать спиной на земле, животом к солнцу, забыв о еде и полностью углубившись в свою книгу.
Но больше всего Гарибальди интересовал все–таки сам окружающий мир. Он рано приобщился к профессии своего отца и стал принимать участие в морских плаваниях, сначала как подручный, а потом как полноправный моряк; он много раз бороздил на кораблях Адриатическое море, испытав при этом все то, что было еще возможно в первой половине XIX века. Ведь это было то время, когда либерализм и демократия еще не успели втиснуть морскую жизнь в жесткие схемы своих полицейских правил, когда человеческая жизнь еще могла протекать сравнительно свободно. И Гарибальди еще мог более или менее делать все, чего он сам хотел, хотя при этом три или четыре раза корабль брали на абордаж морские пираты и он попадал к ним в плен. Однако Гарибальди был не только гениален, но и хитер, так что ему каждый раз удавалось ускользнуть — и притом ускользнуть очень быстро.
Так подрастал Гарибальди, все время странствуя по белу свету, — как было сказано, я хочу сегодня дать не биографию, а только привести отдельные характерные черты, которые завтра смогут послужить основой для более существенных наблюдений — и вот однажды ему довелось получить совсем особенное по своей жизненности впечатление от того, что могло подействовать на него так сильно как раз вследствие его собственного внутреннего отношения к окружающему миру. Однажды, когда он уже стал достаточно взрослым, отец взял его с собой на берег, и случилось это как раз в Риме, откуда он потом увидел Италию. И то, как Гарибальди увидел Италию из Рима, особенным образом затронуло его душу. Ведь прежде, когда Гарибальди в компании моряков плавал по морю, он видел в них людей, которые были по характеру деятельными, но вместе с тем не имели никаких определенных интересов и жили как во сне» оставаясь равнодушными к обстоятельствам эпохи. Они порой производили на Гарибальди впечатление, доводившее его до отчаяния: ведь у этих людей не вызывало никакого энтузиазма то истинно человеческое, что с ранних лет гениально проявилось в его душе.
И вот во время сошествия на берег в Риме через душу Гарибальди прошло, я бы сказал, некое видение, которое предначертало ему его позднейшую роль в деле освобождения Италии. А вследствие прочих условий своей жизни он стал в первой половине XIX века тем, кем как раз в то время было легко стать: фанатичным антикатоликом, антиклерикалом и фанатичным республиканцем. Гарибальди стал человеком, который поставил себе целью сделать все что можно, чтобы добиться счастья для людей, и который действительно решил этого добиться.
После того как он принял участие во всевозможных движениях, которые имелись в Италии уже тогда, в первой половине XIX века (то были движения, ограниченные тесным кругом лиц), ему довелось, когда ему было уже, я думаю, около тридцати лет от роду, прочесть свое имя в газете. В то время прочесть свое имя в газете означало нечто гораздо большее, чем теперь. Однако судьба проявилась при этом для Гарибальди совершенно особым образом, ведь то, что он прочел, было публикацией его смертного приговора. Таким образом, он впервые прочел о себе в газете, когда там был опубликован вынесенный ему смертный приговор. Какая характерная черта биографии! Далеко не всякому человеку доводится пережить нечто подобное.
Весьма характерно то, что Гарибальди, несмотря на весь его энтузиазм, сначала не удавалось добиться успеха в своих начинаниях, добиться чего–нибудь в Италии и в Европе. И судьба распорядилась так, что он отправился в Америку и принимал там участие во всевозможных освободительных движениях примерно до 1848 года. Но он везде и всегда оставался интересным человеком, обладавшим совершенно особенными; индивидуальными качествами. Уже то, что я сообщил вам только что, было весьма незаурядным событием в его жизни — что он впервые прочел свое имя в газете, читая свой собственный приговор; ему довелось пережить и еще одно событие в своей биографии, какое происходило мало с кем из людей: он совершенно удивительным образом познакомился с той женщиной, которая потом составила счастье его жизни на многие годы; он увидел ее, посмотрев с корабля на берег в подзорную трубу. Это ведь редко бывает, чтобы люди влюблялись через подзорную трубу.
И судьба поспособствовала ему познакомиться с той, которую он с первого взгляда — притом, заметьте, через подзорную трубу — признал за свою суженую. Разумеется, Гарибальди немедленно подплыл к берегу и высадился примерно в том месте, куда он смотрел в подзорную трубу. Здесь он встретился с местным жителем, который пригласил его к себе отобедать. Он принял его приглашение и оказался как раз в доме у отца той особы, которую он увидел с корабля. Правда, она говорила только по–португальски, а он — только по–итальянски. Тем не менее, как уверяет биограф (и ему можно поверить), эта юная дама, говорившая только по–португальски, сумела вполне понять его краткое любовное объяснение, сделанное по–итальянски, примерно в следующих словах: мы с тобой должны соединиться на всю жизнь. И действительно, с этой встречи началась их совместная жизнь, продолжавшаяся долгие–долгие годы.
Эта женщина принимала участие во всех тех опаснейших авантюрах, которые Гарибальди предпринимал в Южной Америке. Потрясающее впечатление производят случаи, подобные следующему. Однажды разнесся слух, будто Гарибальди убит в бою. Тогда его жена ринулась на поле битвы и стала вглядываться в лица каждому из погибших, чтобы узнать, не Гарибальди ли это. Лишь по прошествии долгого времени ей удалось после преисполненных опасностями поисков найти Гарибальди живым.
Но совсем потрясающее впечатление производит то, что во время ее долгих и опасных странствий в поисках Гарибальди она родила ребенка одна, безо всякой помощи, а затем еще долго скиталась, привязав дитя к своей шее и согревая его на своей груди. Эта американская полоса в деятельности Гарибальди была полна событиями, производящими по истине потрясающее впечатление.
Потом, в середине XIX столетия, наступило время, когда у разных народов Европы возникли импульсы борьбы за свободу, и тут Гарибальди уже не мог больше оставаться в Америке; он вернулся обратно на свою родину. И дальше произошло то, что всем достаточно хорошо известно: Гарибальди быстро создал отряды добровольцев и в самых тяжелых условиях пожелал создать то, что затем стало Италией, и не просто помогал, но и стал в сущности творцом того, что совершилось.
И в это время в жизни Гарибальди, в его характере с силой проявляется одна черта. Ведь он всегда был совершенно независимым человеком, независимым во всех отношениях — человеком, который во всех жизненных обстоятельствах оставался (пусть это было наивно) широкой натурой и заботился только о том, что стремилось излиться из его собственных внутренних импульсов. Поэтому поразительно, что он все сделал для того, чтобы Итальянское королевство возглавила династия Виктора Эммануила[91]. Ведь все освобождение и объединение Италии шло от Гарибальди! Производит большое впечатление то, как со своим немногочисленным и недисциплинированным, но исполненным воодушевления войском Гарибальди завоевывает Неаполь, Сицилию, и будущему королю Италии остается лишь совершить въезд в области, завоеванные Гарибальди. При этом ни со стороны самой королевской фамилии, ни со стороны королевского двора не было сделано по–настоящему ничего, чтобы по достоинству почтить Гарибальди за все им совершенное. Если прибегнуть к тривиальным выражениям, то Савойская династия была обязана Гарибальди всем, и она оказалась в высшей степени неблагодарной по отношению к Гарибальди, оказав ему, собственно, лишь те знаки учтивости, которых уж никак нельзя было избежать.
Вот как, например, было дело при вступлении в Неаполь. Ведь Гарибальди завоевал Неаполь для династии, и неаполитанцы видели в нем своего настоящего освободителя, при появлении которого в народе поднималась буря ликования. Казалось немыслимым, чтобы будущий король Италии мог совершить свой въезд в Неаполь без Гарибальди, это было просто немыслимо. Однако советники короля были решительно против этого. Виктор Эммануил все–таки инстинктивно почувствовал, что Гарибальди в своей красной блузе должен сидеть рядом с ним при въезде в Неаполь, иначе вместо возгласов ликования, которые относились, собственно, к одному Гарибальди, будущий король Италии, наверное, был бы освистан народом. Можно даже с полной уверенностью утверждать, что это произошло бы, если бы он въехал в Неаполь без Гарибальди.
Так происходило, в сущности, на каждом шагу. Во время одного из походов — это было в Средней Италии — все было сделано одним Гарибальди. Королевские полководцы и сам король появились (не знаю как сказать поснисходительнее) с некоторым опозданием, когда все уже было кончено благодаря Гарибальди. А когда королевское войско во главе с полководцами, изукрашенными орденами, наконец, появилось и встретилось с добровольцами Гарибальди, которые не носили никаких орденов и одеты были весьма непритязательно, тогда королевские полководцы заявили: но это же немыслимо, это же никак невозможно — совершать поход вместе с ними! Однако Виктор Эммануил, как уже было сказано, обладал некоторым инстинктивным чувством и позвал Гарибальди к себе, чтобы тот ехал рядом с ним. И королевские полководцы, которые задирали нос, должны были соединиться на время с армией Гарибальди. Они выглядели при этом ужасно плохо, будто у них было не все в порядке с животом. Но дальше все происходило так: при вступлении в какой–либо город Гарибальди должен был идти в арьергарде, позади всех. Добровольцы должны были пропускать других, чтобы те маршировали впереди. Эти люди, которые фактически ничего не сделали, вступали первыми, и лишь вслед за ними шел Гарибальди со своими гарибальдийцами.
В этих замечательных сцеплениях судьбы и заключается существенное. Именно в этих сцеплениях судьбы вы должны видеть то, что приводит к кармическим связям. Ибо, не правда ли, это в общем–то не относится к области человеческой свободы или несвободы, если впервые читаешь свое имя в газете, извещающей об осуждении тебя на смерть, или когда находишь себе жену при помощи подзорной трубы. Это закономерности судьбы, которые действуют наряду с постоянно присутствующей человеческой свободой. Как раз наблюдения над такого рода событиями, о которых можно с уверенностью сказать, что они суть звенья судьбы, и открывают возможность практического изучения сущности кармы.
И вот у таких личностей характерными являются второстепенные обстоятельства их жизни. У таких личностей второстепенные вещи оказываются важными, существенными. Видите ли, Гарибальди был, что называется, красавцем–мужчиной. У него были прекрасные темно–русые волосы. Он вообще был очень красив, но его темно–русые вьющиеся волосы особенно нравились женщинам. Так вот, по тем немногим чертам его избранницы, его жены, которую он отыскал при помощи подзорной трубы, на которых мы останавливались, можно судить о ее привлекательности, о ее самоотверженности, о том, что она обладала самыми лучшими качествами, — но при этом, кажется, она была и ревнива! Без этого, по–видимому, у нее не обошлось.
Что же сделал Гарибальди, когда однажды ревность его жены приобрела слишком большие масштабы? Он остриг свои прекрасные кудри, стал ходить с наголо остриженной головой. Это было еще в Америке. Все это черты, которые по–настоящему показывают, как выступает в жизни кармическая необходимость.
Гарибальди после всего, что он сделал в Италии, был признан одним из крупнейших деятелей Европы, и когда вы сейчас путешествуете по Италии, то переезд из одного города в другой означает одновременно переезд от одного памятника Гарибальди к другому. А прежде, еще при жизни Гарибальди, имя его вызывало живейший интерес и глубокое почтение и во всех других странах Европы, так что даже дамы, например, в Кёльне или в Майнце носили красные блузы в честь Гарибальди, ибо красная блуза была формой гарибальдийцев. Что же касается Лондона, то там красная блуза вообще вошла в моду.
Приведем еще одну интересную черту. Когда началась франко–пруская война 1870 года, то постаревший Гарибальди выступил, тем не менее, на помощь французам. И несмотря на то что Гарибальди обладал, собственно, лишь опытом ведения партизанской войны, как то было в Америке и в Италии, он, впервые столкнувшись с военными действиями регулярных армий, оказался, тем не менее, в определенный момент единственным, кому удалось захватить немецкое знамя. Оно было буквально вырвано из кучи людей, которые совершенно закрыли его, желая защитить его своими телами; Гарибальди захватил это знамя. Но Гарибальди имел огромное уважение к солдатам, которые бросались на знамя, чтобы защитить его своими телами, поэтому он приказал отослать захваченное им знамя противнику. За этот свой поступок Гарибальди даже был освистан, когда появился на одном собрании.
Не правда ли, интересна не только жизнь этого человека, но и он сам, столь необычным, характерным образом возвышавшийся надо всеми, кто достиг величия в XIX веке! Так непосредственно, так стихийно из примитивных, но в то же время гениальных импульсов в этой области не действовал больше никто. Другие, возможно, были в состоянии руководить крупными массами войск, осуществлять организованные действия, но ни у кого не было в эту эпоху того настоящего, совершенно искреннего воодушевления, вдохновения, с каким стремился вперед по избранному пути Гарибальди. В это время все уже глубоко погрязло в материализме.
Вот одна из тех личностей, которых я хотел вам сегодня показать. Как уже говорилось, сегодня я дам подготовительные материалы, а завтра мы попробуем ответить на возникшие вопросы.
Имя другой личности, о которой я сегодня хочу говорить, известно вам очень хорошо. И как раз эта личность представляет исключительный интерес в отношении исследования кармы. Это — Лессинг[92].
Могу сказать, что именно жизненные связи Лессинга всегда чрезвычайно интересовали меня. Ведь Лессинг является, собственно, основателем журналистики в самом лучшем смысле этого слова — той журналистики, которая имеет в себе нечто существенное и которая еще к чему–то стремится.
При этом Лессинг — в противовес тому более высокому небуржуазному элементу, в котором прежде искали свои темы поэты и драматурги — стремится ввести в драму бюргерскую жизнь, вообще ту жизнь, которая связана с судьбами людей именно как людей, невзирая на их социальное положение и т. п. Лессинг хотел вывести на сцену чисто человеческие конфликты.
Кроме того, Лессинг занимался рядом крупных проблем, как например, проблемой границ живописи и поэзии, которые он пытался определить в своем "Лаокооне"[93]. Но самым интересным является то, с какой, можно сказать, ударной силой отстаивал Лессинг идею толерантности. Достаточно прочитать его произведение "Натан Мудрый"[94], чтобы увидеть, в каком самом возвышенном смысле живет в Лессинге эта идея толерантности. Он вплетает в своего "Натана" сказку о трех кольцах, желая показать, как заблуждаются различные религии, что три главные религии в заблуждении отступили от своего первоначального образа и что все три не являются истинными и должны, собственно, искать то истинное, что было ими утрачено. Таким образом, здесь идея толерантности связана с другой чрезвычайно глубокой идеей.
Затем у Лессинга весьма интересно все то, что проистекает у него из области масонства, в частности, диалог "Эрнст и Фальк"[95]. А то, что написал Лессинг как историк, исследующий религиозную жизнь, то, что он написал как критик религиозной жизни, — это производит потрясающее впечатление на того, кто в состоянии судить о том, что, собственно, означали такие выступления в обстановке XVIII столетия. Нужно только суметь представить себе этого Лессинга как целостную личность.
Но это нам не удастся, если мы захотим прочесть тот двухтомный труд о Лессинге, который написан Эрихом Шмидтом[96] и считается итоговым. Ведь тут изображен не Лессинг, а какая–то тряпичная игрушка, сделанная из разных частей человека; о ней почему–то говорится, что она написала будто бы "Натана" и "Лаокоона", но это явно ни на чем не основанные утверждения. Другие биографии Лессинга написаны подобным же образом.
Приблизительное представление о Лессинге получаешь тогда, когда замечаешь ту силу, какую он умел придать своим строкам, метко поражавшим его противников. Лессинг ведет солидную, но при том весьма меткую полемику против центрально–европейской цивилизации. Но если хочешь вникнуть в жизненные связи Лессинга, то нужно заметить своеобразные нюансы в его характере. Человеку, умеющему оценить ту резкость, ту часто казуистическую остроту, которая проявляется в таких сочинениях Лессинга, как "Гамбургская драматургия"[97], — такому человеку нелегко будет перейти к тому Лессингу, понять того Лессинга, который пишет письмо[98] после того, как у него родился сын, умерший тотчас же после рождения. Но чтобы понять Лессинга, надо совершить этот переход. В письме говорится примерно так: да, он тотчас же распрощался с этим миром скорби; тем самым он сделал самое лучшее, что только может сделать человек (я привожу это высказывание не дословно, но передавая его смысл). Лессинг, который дал такое необычайно смелое выражение своей скорби, переживает эту скорбь не менее глубоко, чем человек, могущий только оплакивать потерю. Эта способность удерживать внутри себя все проявления самой глубокой скорби была свойственна тому самому человеку, который умел решительно атаковать, когда вел свою полемику. Как раз поэтому так тронуто наше сердце, когда мы читаем письмо Лессинга, написанное им после смерти новорожденного сына, когда и мать умершего младенца лежала тяжело больная.
Еще одной примечательной особенностью в судьбе Лессинга было то (и это событие оказывается весьма характерным, когда пытаемся найти его кармические связи), что он подружился в Берлине с человеком, который, можно сказать, в каждой черте своей жизни был полной противоположностью Лессингу. Речь идет о Николаи[99].
О Лессинге говорят, (если это даже не вполне соответствует истине, то тем не менее весьма характерно для него), что он никогда не видел снов, потому что обладал необычайной остротой ума. Как вы завтра увидите, эта особенность Лессинга как раз делает его исключительно важной личностью с точки зрения духоиспытателя, исследующего кармические закономерности. Но у Лессинга было нечто, делающее каждую его фразу восхитительно меткой, повергающей противников в прах. Полной противоположностью Лессингу был Николаи, представлявший собой самого типичного филистера. Тем не менее он дружил с Лессингом; однако он еще был при этом весьма своеобразным филистером, ибо ему являлись видения, любопытные видения.
Лессинг был гениален, но у него не было никаких видений, даже снов. А филистер Николаи страдал от своих видений. Они наплывали на него постоянно и покидали его лишь тогда, когда ему ставили пиявки. Ему ставили пиявки, чтобы он не подвергался постоянно атакам из духовного мира.
Фихте написал весьма интересное сочинение против Николаи[100], желая симптоматически охарактеризовать в лице Николаи, собственно, все немецкое филистерство. И вот этот Николаи был тем не менее другом Лессинга.
Еще одна черта весьма примечательна у Лессинга. Вырабатывая свое мировоззрение, он много занимался двумя философами: Спинозой и Лейбницем[101]. Так вот я могу вам сказать, что между делом мне доводилось читать ряд таких сочинений, посвященных Лессингу, в которых Доказывается, что он последователь Лейбница; но были и Другие, в которых он с еще большей основательностью характеризуется как последователь Спинозы. А ведь они занимают совершенно противоположные позиции. И вот можно сказать, что нельзя по–настоящему различить, был ли Лессинг, человек с весьма остроумным умом, лейбницианцем или спинозистом, а ведь это две противоположности. Спиноза — пантеист, монист; Лейбниц — монадист, то есть он полный индивидуалист. Но нельзя отличить, был ли Лессинг лейбницианцем или спинозистом. К окончательному суждению прийти не удается.
Этот Лессинг в конце своей жизни написал любопытное сочинение под названием "Воспитание человеческого рода"[102], в заключении которого, можно сказать, совсем изолированно выступает идея повторных земных жизней. Само это сочинение трактует воспитание человеческого рода так, что человечество проходит ряд эволюционных эпох, эпох развития цивилизации: как некогда Боги дали человечеству первый учебник — Ветхий Завет, затем второй учебник — Новый Завет, а в будущем должна явится еще третья книга, необходимая для воспитания человеческого рода.
А в конце сочинения мы находим краткое изложение той идеи, что человек живет, проходя через повторные земные жизни. Потом, пользуясь тем способом выражения, который полностью соответствует характеру Лессинга, он говорит: неужели эта идея о повторных земных жизнях (Лессинг не употребляет это выражение, но по всему смыслу он говорит именно об этом) представляется абсурдной потому, что она была у людей в эпоху детства человечества, когда оно еще не было испорчено школьной премудростью? — Завершается это сочинение настоящим панегириком повторению земных жизней. Прекрасные слова о том, как человек идет от одной жизни к другой, заключаются общим итогом: "Так разве вся вечность не моя?"
Раньше можно было часто встретить таких людей (да, вероятно, они встречаются и теперь), которые очень высоко ставили Лессинга, но отвергали его сочинение "Воспитание человеческого рода". Собственно говоря, трудно понять, что за душевный склад у таких людей. Они высоко ценят гениального человека и одновременно отвергают то его произведение, которое он дал человечеству, достигнув своего самого зрелого возраста. Такие люди говорят: он, мол, постарел, он уже одряхлел, и тут мы не можем больше с ним соглашаться. Но так ведь можно упразднить все что угодно!
В действительности же никто не вправе признавать Лессинга, если он отказывает в признании этому его сочинению, написанному тогда, когда дух Лессинга достиг наивысшей зрелости. И вообще невозможно отвергать у Лессинга то, что он так лапидарно формулирует, как эту идею о повторных земных жизнях.
Вы, наверное, понимаете, мои дорогие друзья, что личность Лессинга представляет огромный интерес в отношении ее собственного прохождения через различные земные жизни, в отношении ее кармы. Ибо идея о повторных земных жизнях вовсе не была сколько–нибудь распространенной идеей во второй половине XVIII века. Даже у самого Лессинга эта гениальная идея появилась совершенно неожиданно, как будто вспыхнула молния. И нельзя говорить, что она могла быть откуда–то получена, объяснять ее ссылками на воспитание, полученное Лессингом, или же на какие–то влияния, испытанные им в жизни вообще или под конец жизни в частности. А в таком случае хочется задать вопрос: как же обстоит дело с предшествующими земными жизнями у такого человека, у которого в определенном возрасте внезапно всплыла идея о повторных земных жизнях, идея, чуждая всей окружающей его цивилизации, причем сам этот человек указывает, что она существовала когда–то в глубокой древности. Не обнаруживаются ли тем самым внутренние душевные основания, связанные с собственными земными жизнями Лессинга в далеком прошлом, хотя он сам в своем обычном сознании не мог даже догадываться об этом? Но ведь и вещи, о которых не знают, тем не менее все же существуют. Если бы существовали только те вещи, о которых знают некоторые люди, тогда весь мир страшно обеднел бы в отношении событий и существ. Итак, это второй вопрос, которым мы займемся в кармическом отношении.
Третий вопрос, который я хочу поставить, является, может быть, особенно поучительным в отношении кармических взаимозависимостей благодаря описанию конкретных обстоятельств. В автобиографии я рассказал так, как это было уместно, об одной личности, которая была близка мне в мои школьные годы, — об одном из моих учителей. А сегодня я хочу сказать вам лишь о тех чертах этой личности, которые оказались симптоматичными, многозначительными при изучении ее кармы.
Я пришел к изучению кармы именно этой личности следующим образом. То, что я собираюсь вам об этом рассказать, опять–таки кажется рискованным. Но я полагаю, что этих рискованных вещей не следует избегать сегодня в условиях современной духовной жизни, которая должна проистекать из антропософии.
Видите ли, то, о чем я вам расскажу, произошло, когда я уже несколько лет не видел этого человека, который был весьма любимым мною учителем до восемнадцати лет. Но я и дальше следил за его жизнью, так как всегда чувствовал себя внутренне близким ему. И вот в определенный момент моей собственной жизни у меня появилась причина исследовать его жизнь — для этого возникли вполне конкретные основания.
В то время моей жизни другие жизненные связи побудили меня чрезвычайно заинтересоваться жизнью лорда Байрона[103]. Я познакомился тогда с людьми, которые были почитателями, энтузиастами Байрона. К ним принадлежала, например, поэтесса, о которой я много говорил в автобиографии — Мария Евгения делле Грацие[104]. Она в определенный период своей жизни была восторженной поклонницей Байрона.
Поклонником Байрона был и Евгений Генрих Шмитт[105] — довольно примечательная личность, являвшая собой смешение всевозможных качеств. Тем из вас, которые знакомы с историей антропософии, имя Е. Г. Шмитта должно быть известно.
Так вот этот Евгений Шмитт в восьмидесятые годы, когда я познакомился с ним, приобрел в Вене известность как автор сочинения о диалектике Гегеля, которая получила премию берлинского Гегелевского общества. Этот длинный Евгений Генрих Шмитт — он был худой и длинный — появился тогда в Вене; он был человеком, преисполненным энтузиазма, хотя несколько показного и временами получавшего у этого человека чересчур сильное внешнее выражение; но он все–таки был энтузиастом. Может быть, это и стало для меня побудительным мотивом. Мне захотелось чем–то порадовать этого Шмитта, и поскольку он как раз тогда написал свою восторженную статью о Байроне, то я познакомил его с другой энтузиасткой Байрона — Марией Евгенией делле Грацие. Между ними разгорелась страшно оживленная дискуссия о Байроне. Оба они, собственно, придерживались одного и того же мнения, но тем не менее они дискутировали с большим энтузиазмом. А все прочие присутствующие сидели молча. Среди них было немало теологов Венского католического факультета, которые каждую неделю приходили сюда; с ними я тоже был в очень хороших отношениях. Все мы молчали. А беседа этих двоих о Байроне происходила так: тут вот стоял стол, продолговатый стол; там сидела делле Грацие, а вот здесь сидел Евгений Генрих Шмитт, который яростно жестикулировал. Внезапно из–под него ушел стул, и он сам упал под стол, ногами прямо к делле Грацие. Для тех, кто там присутствовал, это был настоящий шок. Но этот шок вызвал у меня совсем особенное переживание (я хотел бы рассказать об этом совершенно объективно, как для истории) — все, что там было сказано о Байроне, подействовало так, что я ощутил живейшее желание узнать, какие могли быть кармические связи у Байрона! Это было, конечно, не так легко. Но эта картина дискуссии между делле Грацие и Шмиттом, закончившаяся тем, что он упал и толкнул ее ногой, внезапно вызвала у меня мысль о ноге Байрона, который, как известно, страдал косолапостью: при ходьбе он волочил ту ногу, которая у него была короче. И я вдруг сказал себе: такой же дефект ноги, как у Байрона, имел и тот мой любимый учитель[106]; надо будет исследовать их кармические связи. На примере больного колена Эдуарда фон Гартмана я уже мог показать вам, как такого рода индивидуальная особенность человека может показать путь назад. Теперь мне стало легче представить перед своими глазами судьбу этого человека, который был мне близок, и здесь примечательным было прежде всего то, что такую же косолапость, какая была у него, имел также и Байрон. А в остальном они были совершенно разными людьми. Байрон — гениальный поэт, который, несмотря на свою гениальность (а может быть, как раз благодаря своей гениальности) имел натуру авантюриста. Другой же был отличным геометром, какие редко встречаются в таких учебных заведениях; он обладал удивительной фантазией в области геометрии и замечательно владел искусством начертательной геометрии.
Короче говоря, кармическая проблема этих двоих, душевно совершенно разных людей оказалось связанной для меня с второстепенной вещью физического порядка, но это привело к тому, что фактически обе проблемы — Байрона и моего учителя геометрии — оказались связаны между собой и позволили тем самым решить общую проблему.
Сегодня я хотел показать вам конкретные случаи, чтобы завтра приступить к их рассмотрению в кармическом отношении.