ВОСЬМАЯ ЛЕКЦИЯ

9 марта 1924 года

Несмотря на то что, как было сказано, рассмотрение отдельных кармических связей есть нечто рискованное, мне все же хотелось бы показать вам в качестве примера некоторые кармические связи тех личностей, о которых я приводил вчера конкретные характерные данные из их биографий. Позднее мы сможем провести кармические наблюдения и над менее представительными личностями, но для начала я выбрал такие личности, которые могут наглядно явить то, как в кармических свершениях человеческой жизни через повторяющееся фазы бытия осуществляется общее развитие человечества. Мы в современной цивилизации говорим об истории как о непрерывном потоке событий; мы описываем их так, что, мол, события XX века проистекают из событий XIX века, те, в свою очередь, суть последствия событий XVIII века и т. д. На самом же деле те люди, которые живут в настоящее время, сами принесли из прежних исторических эпох то, что живет ныне; только это и придает реальность, только это и придает жизнь, внутреннюю реальную связь историческому процессу.

Там, где есть только причины и следствия, нет никакой настоящей связи. Реальная связь вносится в развитие человечества путем перехода человеческих душ из древних эпох в более новые эпохи, путем прохождения этих человеческих душ через все новые земные жизни. Эту реальную связь можно понять во всем ее значении как раз на примере тех личностей, о которых я начал говорить вчера, ибо они являются представительными личностями.

Я вчера рассказал вам сначала нечто, характеризующее эстетика Фридриха Теодора Фишера, так называемого шваба Фишера. Я уже говорил вам о том, что выбрал лишь такие примеры, которые действительно исследованы мною. Такого рода исследование есть рассмотрение, лицезрение этих жизней, которое проводится при помощи духовных средств, описанных в антропософской литературе. Поэтому при обсуждении этих вещей не может быть применен никакой другой метод, кроме своего рода повествований. Ибо только то, что добывается непосредственным лицезрением, и может быть предметом такого повествования. В то самое мгновение, когда от одной земной жизни обращаются к предшествующей, всякое постижение с помощью рассудка оказывается непригодным; остается только возможность непосредственного созерцания. Последней областью, доступной для рассудочного понимания, является та, когда земную жизнь соотносят с последними переживаниями между смертью и этим последним рождением, когда земную жизнь связывают с тем, откуда она непосредственно произошла, — а именно с душевно–духовным перед его схождением на землю; это еще можно до некоторой степени понять посредством рассудка. Выведение же одной земной жизни человека из другой возможно только в повествовательной форме; ибо тут принципиально важно лишь непосредственное созерцание. И тот, кто в состоянии направить свой взор на такую личность, как этот шваб Фишер, и проникнуть в то вечное, что живет в такой личности, то есть переходит от одной земной жизни к другой, — тот в состоянии узреть такую личность в ее прежнем земном существовании, если, разумеется, он сможет верно отыскать нужное течение в общем потоке развития человечества. Конечно, в ходе такого исследования сначала восходишь к последней предземной жизни человека. Но я пока оставлю в стороне возвращение этих трех личностей к предземной жизни, а сначала уделю внимание тому, как для такой личности за современной жизнью обнаруживается ее прежняя земная жизнь.

Если хочешь исследовать такие вещи, надо совершенно освободиться от всяких предрассудков. Если же кто–либо, исходя из того или иного представления о нынешней земной жизни или же о последней земной жизни некоего человека, воображает себе, что он может на основании логических соображений сказать: раз этот человек сейчас такой–то, то он должен был в своей прошлой земной жизни быть таким–то, — то он, строя такие суждения, уже идет по неверному пути или, по крайней мере, ему будет легко ошибиться. Попытку образовать посредством логических соображений суждение о прошлом воплощении какого–либо человека можно сравнить вот с чем. Вы впервые оказываетесь в чьем–либо доме, смотрите в окно, выходящее на север, видите за окном деревья и пытаетесь логическим путем вывести из этого, какие деревья растут против того окна дома, которое обращено на юг. Для того чтобы тут прийти к верному суждению, вам надо сначала подойти к южному окну, посмотреть в него и, отказавшись от всякой предвзятости, узнать, что за деревья растут перед ним. Итак, вам надлежит полностью исключить интеллектуальный подход, если вы хотите разобраться в имагинациях, которые являются просто данностью, просто имагинациями, соответствующими прежним земным жизням таких личностей.

В случае со швабом Фишером мы приходим к той прежней значительной инкарнации — в промежутке могла быть еще одна маловажная и, может быть, кратковременная земная жизнь; это мы оставляем в стороне — и той инкарнации, которая имела решающее значение для кармической подготовки его нынешней земной жизни, вернее, последней, ибо он умер уже в конце 80‑х годов XIX века. Эта инкарнация имела место примерно в VIII веке христианской эры. И мы видим его там принадлежащим к числу людей мавританско–арабского происхождения, которые в это время переправились из Африки на Сицилию и вступили в борьбу с людьми, которые пришли на Сицилию с Севера.

Существенно то, что эта индивидуальность, о предшествующем решающем воплощении которой я сейчас говорю, получила целиком и полностью арабское образование, она обладала арабской образованностью со всеми ее особенностями, включая в себя все то художественное, а может быть, и нехудожественное, что было тогда в арабизме, и неся в себе всю ту энергию, с которой арабы наступали тогда на Европу, и она была связана человеческими взаимоотношениями с довольно большим числом людей, тоже принадлежащих к арабскому населению.

Эта индивидуальность, которая потом жила на Земле в XIX столетии как Фридрих Теодор Фишер, — искала в VIII столетии тесной близости с многими людьми той же арабской народности и той же арабской культуры, которые тогда уже сильно соприкасалась с Европой; они предпринимали непрестанные попытки закрепиться на Сицилии и потому должны были вести жестокую борьбу с европейцами (или, вернее сказать, европейцы были вынуждены вести с ними жестокую борьбу). В ней принимала значительное участие и эта индивидуальность. И можно сказать, что она была тогда гениальной личностью — гениальной в том смысле, в каком это тогда понималось.

Так жила эта индивидуальность в VIII столетии. Но двинемся дальше. Когда эта личность проходит через врата смерти и проходит жизнь между смертью и новым рождением, она тоже сохраняет внутреннюю общность с теми душами, совместно с которыми она жила на Земле. Это были те люди, тесной близости с которыми, как я уже сказал, искала тогда рассматриваемая нами индивидуальность. Об этом теперь трудно говорить, так как приходится пользоваться языком, пригодным, естественно, лишь для передачи земных отношений, и подыскивать выражения, могущие охарактеризовать сверхчувственные вещи. Можно сказать, что после того, как рассматриваемая нами индивидуальность прошла через врата смерти вместе с другими душами, с которыми она была тесно связана, между этими людьми сохранилась внутренняя связь, некий духовный союз, который просуществовал все последующие столетия вплоть до XIX века.

Из той лекции о карме, которую я прочел восемь дней назад[48], вы уже знаете, что происходящее на Земле сначала переживается существами высших иерархий — Серафимами, Херувимами и Престолами, и что человек, который проходит через свою жизнь между смертью и новым рождением, смотрит вниз так, так созерцает внизу духовно–душевное небо, как мы взираем на небо вверху. Я говорил вам, что Серафимы, Херувимы и Престолы переживают тогда в себе то, что потом, когда мы снова спускаемся на Землю, становится нашей судьбой, тем, что мы кармически реализуем в своей новой земной жизни.

Так вот, в тех связях, которые образуется там, в духовном мире, все это сообщество душ, в которое была вплетена и рассматриваемая индивидуальность, должно было на протяжении столетий принимать участие в поступательном развитии человечества, оставаясь в стороне от влияния христианства. То, что я сейчас говорю, может показаться вам странным, ибо люди склонны представлять себе мировое водительство таким простым в своих мыслях и действиях, каков земной человек, который что–то задумали приказывает это осуществить. Но мировое водительство не таково. И если, с одной стороны, во все земное развитие был ниспослан благодаря Мистерии Голгофы самый могущественный импульс, то с другой стороны, была необходимость, чтобы действовавшее в земном развитии до Мистерии Голгофы не исчезало бы сразу, но продолжало развиваться и дальше. Тут речь идет не об антихристианском, но о внехристианском течении поступательного развития, которое сохранялось в течение столетий, не будучи связано с христианством.

И задача внести это течение в Европу, в некотором смысле продолжить уже в христианскую эпоху то, что было еще в нехристианские времена, — эта задача была возложена на некоторое число людей, живших в VII – VIII веках и выросших в культуре арабизма; ибо арабизм, хотя и не был еще христианством, но уже и не был таким отсталым, как древние языческие религии, а продвинулся за века своего существования в известном направлении. Там был целый ряд человеческих душ, которые должны были, не будучи связанными земными отношениями, и дальше нести вперед в духовном мире то, что человеческий дух может знать, чувствовать и ощущать, будучи отделенным от христианства. Этим душам надлежало встретиться с христианством только потом, в позднейшие эпохи земного развития. И это есть поистине нечто чрезвычайно значительное, нечто потрясающе величественное, когда лицезреешь, как сравнительно большое сообщество человеческих душ продолжает жить в духовном, оставаясь при этом в стороне от развития христианства, и как потом, в XIX столетии, большинство этих душ спускается вниз к земной инкарнации. Разумеется, среди них были различные индивидуальности — индивидуальности с самыми различными задатками.

Шваб Фишер, Фридрих Теодор Фишер, был одной из первых душ, принадлежавших этому сообществу, которые воплотились в XIX столетии. И он был, собственно, лишен возможности много узнать о христианстве. Зато когда он находился еще в предземном бытии, ему была предоставлена возможность получить импульсы у тех духовных руководителей человечества, которые, хотя и стояли более или менее близко к христианству, но тем не менее выработали свое мировоззрение, свои жизненные импульсы не в истинно христианском духе.

Это, конечно, парадоксально — говорить об этих духовных фактах так, как говорят о земных вещах, но я все же решаюсь на это. Для таких душ, о которых сейчас идет речь, было особенно благой подготовкой к будущему пройти через воплощение в VII–VIII столетиях, а затем, после своей смерти, вступить в духовном мире в тесное общение, крепко связать себя с такими душами, как, например, душа Спинозы[49] или подобными ей. Эти носители нехристианской культуры в значительном числе прошли через врата смерти как раз между VII–VIII и XIX столетиями; среди них были и носители кабалистической культуры.

Получив в духовном мире такую подготовку, и вступила эта душа в свое новое земное воплощение в XIX веке; другие души родились несколько позднее. Все эти другие души, именно потому что они пришли несколько позднее, стали во второй половине XIX столетия носителями естественнонаучного способа мышления. Видите ли, мои дорогие друзья, тайна особенного развития естественнонаучного мышления во второй половине XIX века состоит в том, что почти все носители этого естественно–научного течения, мыслившие и чувствовавшие более искаженно, были в своей предыдущей земной жизни — в своей решающей предыдущей земной жизни — арабами, были современниками той индивидуальности, которая потом сошла вниз как Фридрих Теодор Фишер. Но только он сошел вниз несколько раньше их, будучи в некотором смысле душевно–духовно недоношенным.

Это также было глубоко обосновано в его карме связью с теми самыми душами, с которыми был связан и Гегель перед вступлением в свою земную жизнь. С этими душами был тесно связан уже в своей духовной жизни Фридрих Теодор Фишер. На него оказало особенное, индивидуальное влияние то, что выступало в мире как гегельянство. Гегельянство, усвоенное Фишером, предохранило его от впадения в более или менее материалистически–механистическое мировоззрение. Если бы ему довелось родиться несколько позднее, подобно другим его духовным сотоварищам, то он со своей эстетикой тоже оказался бы в русле обычного материалистического течения. От этого Фишер был предохранен тем, что он сделал в своей предземной жизни в духовном мире, а также своим несколько преждевременным схождением на Землю. Но он не смог продержаться до конца. Позднее он сам подверг уничтожающей критике свою собственную эстетику, ибо она ведь не полностью соответствовала его карме, но стала следствием поворота в его карме. Вполне соответствовало бы его собственной карме родиться одновременно с теми людьми, которые во второй половине XIX века стали представителями чистого естественно–научного мышления и которые в своей прошлой земной жизни были его сотоварищами и принадлежали к арабизму, и иметь с ними одно направление мысли.

Особенностью судьбы Фридриха Теодора Фишера является то, что благодаря повороту кармы, который будет выровнен в его следующих земных жизнях, он стал сначала гегельянцем, иначе говоря, он был — в силу своего предземного бытия, а не земной кармы — вырван из потока прямолинейного осуществления своей кармы. Но по достижении определенного возраста он не мог уже больше выдержать. Он отрекается от своей гегельянской пятитомной эстетики и находит чрезвычайно соблазнительным разработать иную эстетику, как того хотелось естествоиспытателям. В своей первой эстетике он взирал сверху вниз; он исходил из принципов, а затем переходил к чувственным фактам. Такой подход он же беспощадно и критикует. Теперь он хочет построить новую эстетику в обратном направлении — снизу вверх, то есть исходя из фактов, постепенно восходить к принципам. И мы видим, как он ведет поистине колоссальную борьбу, видим, как он изо всех сил работает над уничтожением своей собственной эстетики. Мы видим поворот его кармы и то, как он отбрасывается назад, в свою собственную карму, иначе говоря, становится в один строй с теми, сотоварищем которых он был в прошлой земной жизни.

И потрясающее по своей значительности впечатление производит то, что Фишер никак не может закончить разработку своей второй эстетики, и как нечто хаотическое вторгается тут во всю его духовную жизнь. В прошлой лекции я рассказал вам о его своеобразном — филистерском — отношении к "Фаусту" Гёте. Все это происходит потому, что он чувствует себя неуверенно и хочет опять оказаться вместе со своими старыми сотоварищами. Тут надо принимать во внимание, как сильно работает в карме бессознательное — то бессознательное, которое, впрочем, на более высокой ступени созерцания становится осознанным. Тут надо уяснить себе, какую сильную ненависть питали к "Фаусту" некоторые обывательски настроенные естествоиспытатели. Вспомните слова Дюбуа—Реймона о том, что Гёте поступил бы умнее, если бы Фауст что–нибудь изобретал, вместо того чтобы заклинать духов и вызывать Духа Земли, водить дружбу с Мефистофелем, соблазнять девушку и не жениться на ней. Да, для Дюбуа—Реймона все это ерунда, он считает, что Гёте должен был сделать своего героя изобретателем электрической машины и воздушного насоса! — Разумеется, такой Фауст нашел бы общественную поддержку, мог бы стать бургомистром Магдебурга; и главное, чтобы не было никакой трагедии Гретхен, такой сомнительной и постыдной, и вместо, например, сцены в тюрьме явилась бы сцена солидной буржуазной свадьбы. Конечно, с некоторой точки зрения все это оправданно. Но ведь Гёте ни о чем подобном и помыслить не мог.

Очевидно, Фридрих Теодор Фишер чувствовал себя не вполне уверенно, когда переживал этот поворот в своей карме. И он подсознательно стремился назад все снова и снова; поэтому для его подсознания, хотя он был свободно мыслящим человеком, всегда было радостно слышать, как филистеры поносят "Фауста" Гёте. Однако принимая в этом участие, он остается исполненным остроумия; он как бы играет в снежки. И как раз тогда, когда наблюдаешь человека при таких обстоятельствах, когда можешь составить о нем наглядное представление, тогда получаешь имагинации, которые ведут за кулисы чувственного бытия. В такие моменты их удается добыть.

Вот, например, замечательная картина. С одной стороны выступают филистеры первого порядка, например, тот же Дюбуа—Реймон; Гёте должен был сделать Фауста магдебургским бургомистром, изобретателем электрической машины и воздушного насоса и женить его на Гретхен. Вот это филистер первого порядка! Это идет из подсознания, ведь здесь налицо кармическая связь. Все это мавры — такие же представители арабизма, как и Фишер. Его самого это привлекает, ему это родственно, и все же он сам не такой; в промежуточный период он соприкоснулся с другими течениями, которые и повернули его карму. И вот если филистер первого порядка бросает в него снежком, он тоже бросает в него снежок, заявляя: надо написать диссертацию, например, на тему связи обморожений у фрау Кристианы фон Гёте с символико–аллегорически–мифологическими фигурами из второй части "Фауста". Не правда ли, это уже филистерство с оттенком гениальности, филистерство второго порядка.

Оценить эти вещи по достоинству есть как раз то самое, что уводит нас от просто интеллектуального и позволяет подойти уже скорее к созерцанию.

Итак, на этом примере я хотел дать вам некоторое представление о том, как одна земная жизнь человека может быть понята, исходя из его предыдущих земных жизней. К этим вещам я вернусь.

Невероятное, потрясающее значение имела для меня сама эта фигура, расхаживавшая по Штутгарту. Я вчера описал ее вам: чудесные голубые глаза, рыжеватая борода, руки, которые он держал примерно вот так; я вчера описывал вам эту фигуру. Видите ли, то видение, которое я сейчас описал, присутствовало, однако физический облик шваба Фишера, то, как он расхаживал по Штутгарту, не согласовывалось с этим, так как он и для оккультного взора не выглядел как перевоплощенный араб. И мне приходилось все снова и снова возвращаться к этому, так как видения, связанные с ним, вызывают у меня пусть не скепсис (ведь они точно есть), то, по крайней мере, недоверие. Их следовало решающим образом подкрепить. Я возвращался к этому снова и снова, пока загадка не разрешилась следующим образом.

Этот мужчина — в своем прошлом воплощении он был тоже мужчиной — видел свой идеал в тех людях, которые шли ему навстречу с Севера; в особенности с Сицилии. А в то время была особенно сильна возможность, так сказать, "заглядываться" на человека, который особенно нравился. Следствием было то, что он сам в последующем воплощении получил свой физический облик от тех, с кем он сражался. Так разрешилась для меня загадка его внешнего облика.

Вчера мы познакомились еще с личностью Франца Шуберта в связи с личностью его друга и покровителя барона фон Шпауна, а также со стихией существа Франца Шуберта, которая в редких случаях (об одном из них я вчера рассказал вам) могла бурно прорываться, превращая Шуберта в буяна, хотя почти всегда она, наоборот, проявлялась исключительно нежно, что находило свое выражение в том, как Шуберт утром, встав после сна, записывал свои прекрасные мелодии подобно лунатику. Чрезвычайно трудно получить правдивый образ этой личности. Это удается лишь тогда, когда рассматриваешь его в связи со Шпауном. Ибо когда рассматриваешь Франца Шуберта, желая найти его, так сказать, в оккультном поле, двигаясь в обратном направлении, возникает чувство, что, говоря тривиально, Шуберт всегда ускользает от тебя, если ты хотел бы заглянуть назад, в его прошлую инкарнацию. Оказывается, что проникнуть назад нелегко, ибо он ускользает от тебя.

Своего рода противоположностью этому является судьба (мне хочется сказать именно так) произведений Шуберта после смерти самого Франца Шуберта. С произведениями Шуберта, с его музыкальными композициями дело обстояло так, что когда он умер, то совсем мало людей знало его как композитора. Но шли годы, и он делался все более известным, и даже в 70 —80‑х годах XIX столетия ежегодно становились известными все новые и новые произведения Франца Шуберта. Это весьма интересно, как Шуберт, когда он уже давно умер, внезапно стал известен как чрезвычайно плодовитый композитор. Появлялись все новые его вещи. Снова и снова возвращались к Шуберту.

Но когда от жизни Шуберта в XIX веке направляешь духовный взор обратно, в прошлое, то следы теряются. Найти их оказывается нелегко.

Наоборот, сравнительно легко найти в прошлом следы барона фон Шпауна. И эта линия судьбы ведет также в VIII–IX столетия, но ведет она в Испанию. Тогда будущий барон фон Шпаун был одним из князей Кастилии и считался исключительно ученым; он занимался астрологией, астрономией в тогдашнем ее понимании и даже подверг изменению и преобразованию астрономические таблицы. Потом, в определенный момент своей жизни, ему пришлось бежать из отечества и искать себе убежища как раз у самых сильных врагов населения тогдашней Кастилии — у мавров.

После своего бегства из Кастилии ему довелось прожить некоторое время среди мавров, и тогда развились исключительно нежные дружеские отношения между ним и одним мавром, в котором тогда была воплощена индивидуальность будущего Франца Шуберта. Этот кастильский князь, конечно, быстро погиб бы там, если бы эта утонченно–духовная личность из среды мавров не встретилась ему и не приняла его к себе. Это продлило на некоторое время жизнь кастильца — к глубочайшему удовлетворению обоих.

То, что я вам рассказываю, очень–очень далеко от каких бы то ни было интеллектуалистических измышлений. Я даже показал вам, каков был окольный путь. Этот окольный путь действительно приводит к тому, что в Шуберте находилась перевоплощенная личность мавра. Эта личность из среды мавров была тогда достаточно далека от того, чтобы перерабатывать в своей душе нечто музыкальное. Зато она с самой глубокой склонностью отдавалась переработке в себе всего того, что было в арабской культуре тонко–художественного и — я не хочу сказать мыслительного — но тонко–раздумчивого, и что было перенесено из Азии через Африку в Испанию.

Тогда, в том воплощении, и образовалась у личности непритязательная и вместе с тем энергичная душевная мягкость, которая в последующем воплощении, у Франца Шуберта, чудесным образом создала эту художественную фантазию сомнамбулы. С другой же стороны, эта личность должна была принимать участие в тяжелых боях, которые тогда происходили между маврами и немавританским населением Кастилии, Арагона и т. д. Тогда–то и образовалась та сдержанная эмоциональность, которая потом лишь в особых случаях прорывалась в земной жизни Франца Шуберта.

И мне кажется, что подобно тому, как последняя земная жизнь Фридриха Теодора Фишера становится понятной только в том случае, если рассматривать ее на фоне ее кулисы и узреть там ее арабизм так и все своеобразие шубертовской музыки и прежде всего своеобразную основу его песенных композиций можно понять только в том случае, если удается созерцать (созерцание образуется из фактов, а не конструируется), что тут есть то духовное, спиритуальное, азиатское, в которое оно время озарялось солнцем пустыни, затем прояснилось в Европе, затем прошло через духовный мир между смертью и новым рождением, чтобы возродиться в той чистой человечности, которая проявилась в бедном школьном учителе, независимо от всяких искусственных социальных связей.

Та третья личность, о которой я говорил вчера, (об этих вещах я говорю пока в общем, и мы можем впоследствии еще ко многому вернуться) — личность Евгения Дюринга представляла для меня особенный интерес потому, что мне довелось в своей юности исключительно много читать сочинения Дюринга. Я был тогда в восторге от его физических и математических сочинений, в особенности от книги "Новые основные методы и открытия в области анализа, алгебры, функционального исчисления и прикладной геометрии"[50], а также от его трактовки закона корреспондирующих температур кипения. Я был ужасно Раздражен книгой "Дело, жизнь и враги" — этой своего рода автобиографией, книгой крайне самодовольной, хотя самодовольство поистине гениальное. Не хочу даже и вспоминать о его кошмарных памфлетах вроде упомянутой "Переоценки Лессинга и его роли как адвоката евреев". Я восхищался его "Критической историей общих принципов механики", пока там еще не проявился весь "лев", а были заметны лишь "следы когтей". Неприятно, когда в истории механики слишком много сплетен, скажем, сплетен фрау Гельмгольц, ведь речь в книге идет не столько о самом Германе Гельмгольце, которого Дюринг так много ругал, сколько обо всякой болтовне из круга фрау Гельмгольц. Но тут ничего не поделаешь. Болтовней занимаются ведь в самых различных кругах. Болтовней занимаются даже в различных антропософских кругах. Несмотря на то, что со времени Рождественского собрания[51] в антропософском движении должны были появиться новые черты, тем не менее мне самому довелось испытать, как тут и там в антропософских группах занимались болтовней, совершенно излишней болтовней, которая могла бы даже доставить неприятности самим болтунам и болтушкам. Итак, как я уже сказал, мне довелось испытать при чтении сочинений Дюринга все оттенки отношения к человеку: почитание, высокую оценку, критику и раздражение. Вы поймете, что мне захотелось заглянуть по крайней мере в ближайшую прошлую земную жизнь, чтобы понять, как могло получиться такое.

Но и здесь это давалось нелегко, и сначала передо мной выступали обманчивые видения (я не хочу скрывать и таких вещей). Когда занимаешься такого рода исследованиями, то доводится получать самые разные впечатления, порой ужасные. Как–то вечером я сидел в одном будапештском кафе, и там одновременно собрались перевоплотившиеся Иосиф II, Фридрих Великий, маркиза де Помпадур, Сенека, герцог Рейхштадтский, Мария Антуанетта, а затем подошел еще Венцель Кауниц. Все они собрались одновременно в этом кафе, то есть собрались люди, которые считали себя ими. И нечто подобное, как я думаю, происходит всегда, когда люди слишком много занимаются выдумками и всякого рода ясновидческим безобразием. Как было сказано, легко могут явиться обманчивые видения, вот почему надо исходить из наиболее важного, существенного момента в определенной земной жизни, чтобы двигаться назад верным путем. И вот в отношении Дюринга мне долго никак не удавалось найти такой опорный момент.

Я проделывал следующее. Я представлял себе то, что было для меня наиболее симпатичным в Дюринге — его механистически–материалистическое мировоззрение, которое вместе с тем было хотя бы интеллектуально–духовным в каком–то смысле. Я размышлял о том, как все это связано с миром конечного пространства и конечного времени, то есть я мысленно реконструировал все дюрингово мировоззрение. Это ведь можно легко сделать. Но когда я затем переходил к непосредственному наблюдению прошлого и направлял внутренний взор на предыдущее воплощение Дюринга, то появлялись образы бесчисленных воплощений — обманчивые видения. Да, мне не удавалось ничего найти; появлялись образы множества воплощений, которых, разумеется, не могло быть в таком количестве: это было просто отражениями нынешней инкарнации. Это подобно тому, как если бы вы находились в каком–нибудь зале и имели одно зеркало перед собой, а другое — напротив него — позади себя: они взаимно отражаются друг в друге до бесконечности. Тогда мне пришла в голову идея; я начал интенсивно вырабатывать в себе следующее представление: как, собственно, выглядит это мировоззрение, которое имел Дюринг, если посмотреть на него с полной ясностью? Я теперь отбрасывал все, что у Дюринга проистекало из злобной критичности, склонности ругаться и прочей пошлости, и брал только то величественное, что было для меня симпатичным тем, как его отстаивал Дюринг (хотя его мировоззрение было мне достаточно антипатичным). Я живо представлял себе это. И вот таким образом я сумел ясно представить себе реального Дюринга. Оказывается, что с определенного года он на все в мире взирает как слепой! Слепой ведь не видит окружающего мира! Поэтому он представляет себе мир иначе, чем зрячие люди. И действительно, обычные, можно сказать, заурядные материалисты, заурядные механицисты отличаются от Дюринга. По сравнению с ними Дюринг гениален. Действительно, все эти люди, которые все выстраивали свои мировоззрения, — толстый Фогт, Бюхнер, Молешотт, Шпиллер, Виснер[52], всех их не назвать, но, не правда ли, будь их хоть двенадцать дюжин — это всего–навсего двенадцать дюжин[53], — все они делали это иначе, чем Дюринг, у которого был свой особенный способ построения этого мировоззрения. Можно также установить, что Дюринг имел предрасположение, наклонность к особенному роду этого мировоззрения еще тогда, когда он мог видеть своими глазами окружающий мир, и что это мировоззрение стало по–настоящему подходить ему только тогда, когда он ослеп, когда пространство вокруг него погрузилось во мрак. Ибо пространству, погруженному в полный мрак, как раз соответствует все то, из чего Дюринг конструирует свой мир. Поэтому неправильно было бы представлять себе, будто это сделал тот, кто видел.

Подумайте, а ведь у Дюринга была своя, необычайная правда: ведь, как говорилось, другие тоже создавали такие мировоззрения — а их ведь таких сто сорок четыре на двенадцать дюжин, но у Дюринга все иначе, у него–то это правда: другие видят, но строят мировоззрения, как слепые; Дюринг слеп и создает мировоззрение как слепой. Это есть нечто ошеломляющее! И вот когда это осознаешь, то смотришь на этого человека и знаешь: в результате своего душевного развития он был поражен внутренней слепотой, он может мыслить только механистически, потому что он — слепой. И затем находишь его в прошлом земном существовании (причем надо рассмотреть два его воплощения), находишь его участником движения на христианском Востоке VIII–IX веков, который то становится иконоборцем, уничтожавшим религиозные изображения, то переходит на сторону иконопочитателей. Борьба между иконопочитанием и иконоборчеством происходила в Константинополе. Там мы и находим индивидуальность будущего Дюринга, находим в виде человека, настоящего ландскнехта по натуре, который со всем энтузиазмом борется за культуру, свободную от изображений. Можно сказать, что в той физической борьбе у него уже проступает все то, что нашло свое непосредственное выражение впоследствии.

Вот что еще меня крайне заинтересовало: во втором томе книги Дюринга о Юлиусе Роберте Майере встречается одно своеобразное слово, оно позволяет увидеть все воочию. Дюринг, будучи иконоборцем, действовал саблей, восточной кривой саблей, которые тогда уже появились, действовавшею на свой особый лад. И я нашел, что с этим сходно то слово, — не правда ли, яркие подробности! — которым названа одна глава книги Дюринга о Майере: "интригология"[54] — интригология в немецкой университетской жизни и так далее! Речь идет о том, как строят козни, стремятся втереться куда–то, — вот это называется интригологией.

Как Дюринг изобрел прекрасное выражение "интеллектуальи" (по созвучию с "канальи"), так он изобрел и "интригологию". Он изобретал всевозможные слова. В таких, на первый взгляд, незначительных вещах можно узреть многое. И как это ни парадоксально звучит, но не может прийти к познанию связи различных земных воплощений тот, кто не обладает способностью замечать симптомы. Кто не может заключить о характере человека по его походке или по тому, как человек наступает на ступню, тому нелегко достичь успеха в исследовании такого рода вещей, о которых я сейчас говорю. Надо уметь увидеть отражение тех сабельных приемов, которые индивидуальность использовала когда–то в словах, которые этот человек потом образует.

Таков этот самый Дюринг, который так любил ругаться, особенно по адресу "проучившихся"[55] ученых. Он говорил, что охотнее всего не употреблял бы вовсе никаких терминов, которые напоминали бы о старой науке. Он не хотел иметь никакой логики, никакой "софии", никакой науки, он хотел иметь антилогику, антисофию, антинауку. Он вообще все хотел превратить в "анти". Он сам ясно говорит об этом. И вот, оказывается, что этот человек, который так ужасно поносил всякую ученость, жил на Земле в своем воплощении, предшествовавшем его воплощению ландскнехта–иконоборца, как греческий стоик, как настоящий греческий философ, принадлежавший к школе стоиков. Дюринг в древности был именно тем, кого он больше всего поносил, — он был в своей позапрошлой инкарнации настоящим философом–стоиком, то есть одним из тех философов, которые стремились к уходу от земной жизни.

Но мне и прежде бросалось в глаза то, что весьма многие мыслительные формы, которые можно найти у Дюринга, мы находим и у стоиков. Только не всегда дело обстоит так просто! О формах мышления у стоиков и Дюринга мог бы наделать специальных работ целый семинар.

Итак, мы попадаем сначала в эпоху иконоборчества — примерно в IX век, на европейский Восток, где Дюринг жил как иконоборец, а затем оказываемся в III веке до Рождества Христова — в Греции, во времена древней Стой.

И вот какой потрясающий факт обнаруживается теперь. Тот стоик, который неприхотлив в жизни, который отказывается от всего того, что не является безусловно необходимым для поддержания жизни, отрекается в ходе второй по счету духовной жизни от зрения на период земной жизни. И тут он предстает в своей правде. Именно он грандиозным образом являет слепоту современного мировоззрения.

Как бы ни относиться к мировоззрению Дюринга, это потрясающе трагично, что Дюринг своей собственной личностью явил истину о мировоззрении XIX века, эту истину высказал Дюринг самим собой как человеком. Этот стоик, который в свое время не желал взирать на окружающий мир, — теперь ослеп; этот иконоборец, который хотел уничтожить все иконы, и не мог вынести никаких изображений, — создает историю литературы, в которой делает поэзию тем… тем, чем она и стала в его двухтомной книге о великих людях немецкой литературы, откуда выпадают не одни Гёте и Шиллер, а какую–то роль играет разве что Бюргер[56]. Здесь становится правдой то, что обычно бывает лживым. Ведь люди утверждают: механицизм, материализм второй половины XIX века — он видит! Нет, это неправда, он не видит, он слеп, и Дюринг являет его в истинном его образе.

Так представительная личность, если верно разобраться в ее месте, являет собой в то же время всемирно–историческую карму — ту карму, которую имела сама цивилизация в своем мировоззрении второй половины XIX века.

Об этих вещах мы будем говорить дальше в следующий раз.


Загрузка...