2. Портрет от руки


Серый дождь за окном

Приговором,

Мое прошлое псом

Под забором

Тишина


Каким образом единственная ничтожная бумажка — клочок, обрывок, неряшливая мазня, чья-то дурная шутка — способна так круто перевернуть твою жизнь, что хоть беги? Да очень простым, если подумать, образом. С любым подобное может случиться.

Проснешься утром рано, выжмешь пару раз пудовую гирю к потолку, потом сразу в душ, непременно ледяной, чтобы обжигало. Настроение бодрое, гонять по двору между пустых покуда доминошных столов с таким чувством — самое удовольствие, только пар изо рта клубится.

Жаль только, никто твоих подвигов не замечает, разве что поздний молочник, позвякивая крышкой алюминиевого бидона, покрутит в сердцах у виска. Была бы на то его добрая воля, он бы вовек раньше, скажем, обеда из-под одеял бы не вылезал, грелся.

Но тебя это неодобрение ничуть не трогает. Тебе только бы разогнать кровь в жилах, прогреть мослы для трудов праведных, затем бахнуть стакан того самого молока — еще теплого, с болтающимся поверху масляным остатком, да с коркой ржаного — и бегом, бегом на завод.

Остальные-то как на гудок подтягиваются? Еле ноги волоча со вчерашнего, да спросонок едва соображая, в какую проходную сегодняшней смене ход. Но ты — не таков, будто до сих пор с юных ноябрят не выписали. Кепка набекрень, золотой зуб во рту посверкивает, пинжак лихо поднят повыше на плечи, сапоги с вечера начищены, ну чистый жених, все заводские девки твои!

И вот, значит, выруливаешь ты такой красивый навстречу трудовым свершениям, готовый ковать знамя победы, и вот эта самая история и начинается, потому как у самой проходной навстречу тебе на фанерном стенде вроде того, что про гражданскую оборону сообщает, висит тот самый невеликий листочек, никому не годен, никому не надобен.

За одним только исключением. Потому как на нем изображено отчего-то твое собственное лицо.

Ты, конечно, глядя на такое чудо, сперва еще шире улыбаешься, горделиво оборачиваясь по сторонам, мол, вона, видели, чего делается? Наверняка в газете прописал заезжий писака — так, мол, и так, завелся и у нас в третьей бригаде цеховик-стакановец, планы рвет, как тузик грелку, пятилетку за три года и весь сказ! Однако улыбке недолго остается сверкать на свежевыбритом твоем лице, только ты подходишь поближе да присматриваешься к написанному.

О-па, запоздало соображаешь ты, какая оказия. А сам как бы невзначай так картузик свой уж натянул пониже, и смотришь по сторонам не зазывно радостно, а скорее с подозрением — не озирается ли кто, не пофигу ли кому тот стенд гремучий.

А вроде бы всем пофигу. Народец через проходную в основном идет — едва ноги волочит, и смотрит туда же — на запыленные мыски поношенных ботинок, уделяя внимание разве что пинаемому туда-сюда камню. Такой себе народный футбол.

Вот и славно, вот и хорошо, облегченно выдыхаешь ты, а сам искоса так, неприязненно поглядываешь на треклятую картинку. И главное ни рожна же не похож! Ну, так, общие черты, без особых примет, мало ли в городах разного люда ошивается, бывает и лихой народец, не весь еще изловлен родною милисией. И хоть бы портрет какой был пропечатан, так, баловство какое-то, народное творчество, палка-палка-огуречик, арестован человечек. Не пойми с такого расстояния, в чем состоит хоть его прегрешение али проступок перед обчеством. А сам думаешь, хорошо бы чтобы небольшая та была вина. Полгода химии либо же принудительные работы с проживанием по месту, а то и вовсе — с отдачей трудовому коллективу на поруки. Так же тоже бывает иногда, старшие товарищи во дворе рассказывали, а уж они ребята сплошь сиделые-бывалые.

С чего бы такие мысли, скажите на милость?

К счастью, ворота проходной минул без помех — дернул пипку, прослушал череду положенную стуков в направлении окошка, обождал пару секунд, покуда твою сущность досконально изучают на предмет соответствия потертой пропускной фотокарточке, и ну тебя, давай, дуй на все четыре стороны, на перекур там или что, пока второй гудок не позовет. Да и не нужен тебе той перекур, таким, как ты, зожникам да стакановцам на производстве вариант один — сидеть подле станины на табурете, ожидаючи, пока начальник смены не перекинет рубильник, покуда, так сказать, не завертятся валы. Но уж больно перепугали тебя страшные буквы под тем портретом, нужно с кем-нибудь переговорить, выдохнуть, а то с таким настроением никакой техники безопасности не упомнишь, маханешь второпях, расколешь резец, и прощай премия, это в лучшем случае, а то и вовсе глаз долой. Бывали такие несчастные случаи.

В общем, так и так тащиться тебе в толпу сгрудившихся у гигантской металлической урны мужиков, стоят, смолят, треплются о чем-то вполголоса, то и дело друг у друга прикуривая. Только чего это они как будто в одну сторону все косят. А при твоем собственном приближении внезапно замолчали да расступились. Вы чего, граждане рабочий класс?

И только теперь ты замечаешь на стене такой же приблизительный анфас, что и там, за воротами. Тут уж, совсем с перепугу, тебе совсем не кажется, что не похож. Чертовски похож, проклятый! Даже глаз левый точно как у тебя косит к переносице.

На этом моменте на тебя словно затмение какое находит — раз, и ты уже за воротами, шпаришь — только пятки сверкают в пыльных клубах вдоль грунтовки. Не оглядываясь, не задумываясь, только и мысли мятежной — за что тебе такое наказание. Пить не пьешь, курить не куришь, ни единого простоя, ни единого замечания, в аттестате — всего две тройки, да и те — по ненавистной истории и дурацкой географии. Кому эти даты с контурными картами по сию пору вообще нужны! И вот теперь только и остается, что гадать. Был бы у тебя, скажем, интерес радиоточку слушать вечерами или же правительственные телеграммы вклеивать в тетрадь, мелькнула бы хоть какая идея, что за напасть-то такая на твою голову, так нет же! Ни шепотка, ни намека.

Кабы был ты какой-никакой леворуционер, али вообще инсургент вражеских болотных разведок, так нет же, даже улюлюканье чужих голосов из-за ленточки никогда не слушал, тому, как и языкам, не шибко обучен, и вообще технике электрической чужд. Это вам не станковый механизм, сугубо предназначенный для трудового подвига, а никак не для подстрекательств разных. Что еще? Может, чурило какое противное из другой смены завидки взяли на стакановский твой завет? Такое бывало, но зачем так сложно? Портреты какие-то печатать, эти бы сразу на партсборании вопрос подняли, в честном, так сказать, очном споре. Нам скрывать нечего!

Эх-ма. Нет никаких идей в башке твоей чугунной. Один только тревожный набат гудит, как, мол, теперь с начальством смены говорить, даже ежели все благополучно разъяснится по поводу портрета, ошибка, мол, совпадение, бывает же такое, даже смешно, ей-бога.

Но тебе ничуть не смешно. И не за такое люди пропадали, ищи теперь свищи.

Тебе бы теперь возвернуться, стать перед честным народом на колени, картуз долой, пойми же ты меня правильно, честной коллектив, ошибка это, как есть ошибка, не я на той портретке поганой, и зовусь не так, и написанное там — не про меня!

Да только поздно, все теперь видали, как ты драпал. Теперь уже сколько ни посыпай голову дустом, всякий заподозрит в тебе неладное, у нас просто так в листках не печатают и на стенгазету не вешают. А может, сам не враг, так егойный брат-близнец! У-у, рожа, а ну ответствуй!

С такими беглыми мыслями ты скорым темпом наближаешься уже и к самому своему двору, четыре барака собранные в коробочку с густым позаброшенным садом посредине, где ты только с утра носился-горлопанил. Только тут тебе и можно спрятаться-передохнуть, взять себя в кулак, собраться с мыслями. Уж здесь-то листочков никаких предательских ни в раз не висело!

На этом месте тебе самое оно скопытнуться и чуть не полететь с разбегу носом в самую грязь.

Потому как всё вокруг и бараков, и двора, и даже окрестных телеграфных понатыканных враскоряку как попало столбов ужо сплошь обклеено теми самыми листочками.

В туманном полубреду ты бросаешься к ближайшим и давай их повсюду срывать, сколько размаха рук хватает дотянуться. Срывать и мять, машинально рассовывая по карманам, а потом просто уже мять всмятку и рвать в клочья, издавая при этом какой-то уже совсем нечеловеческий рев — не я это, не я!

Но куда там, листочков тех становится будто бы только больше, уже и по карнизам ползут, по потолкам, куда не дотянуться, не допрыгнуть. Всё, конец, полундра, проиграл ты, братец, свою борьбу. Одолела тебя бумажка.

Тяжело отдуваясь, ты уже буквально загнанным зверем смотришь по сторонам. На соседей, на прохожих. Что тут поделать. Только бежать. Бежать!!!

И ты бежишь.

Лесами и перелесками, через поля и промзоны, бежишь как есть, без вещей, денег и документов, ровно в том, в чем выходил некогда на работы прохладным утром, не ведая даже, как далеко тебя заведет проклятая бумажка.

Бежишь, попутно голодая и страдая от жажды, питаясь подножным кормом или же тем плохо лежащим, что удастся унести. Ты давно уже перестал стесняться своей нужды, даже в чем-то полагаясь на собственное право, на ошибку выживающего. Беглецам — закон не писан, закон сам по себе вычеркнул тебя из любых проскрипций и уложений. Отныне ты сам по себе — закон же побоку.

Бежишь, растеряв в дороге сапоги и сбив в кровь ноги. Бежишь, едва прикрывая срам обрывками прошлого и обносками чужого.

Бежишь, позабыв уже, откуда и куда, как звать тебя и кто ты вообще есть такой. В твоей короткой памяти осталось лишь одно — той самый листочек, но его тебе и достаточно.

И вот, в самом вечеру, забившись под очередным мостом в самый укромный уголок с голодным урчанием уписывать походя скраденную у разносчика сырную лепешку, ты вновь вспоминаешь. Дрожащие твои пальцы тянутся за пазуху, туда, где все так же тревожно стучит твое сердце, так же тревожно, как в тот день, когда ты впервые увидел проклятую картинку.

Разверни ее настороженно да вглядись.

Узнаешь ли ты такового человечка? Остался ли на него с тех пор хоть капельку похож? Что ты вообще видишь отсюда, из-под моста, в этих грубых, размашистых росчерках, в некогда общих между вами чертах?

Вы проделали вместе заметный путь, ты — в тщетной попытке сбежать от безжалостного правосудия, оправдаться за несодеянное, скрыться от неизбежного, он же — навеки застывший в своей холодной надменности. И каждая твоя потеря — это его вольное или невольное приобретение. Смотри, он точно такой же, как ты когда-то. Гладко выбритый, косо ухмыляющийся довольный собой обыватель с золотым зубом во рту, забравший у тебя то единственное, чем ты вообще мог похвастаться. Собственную жизнь.

Гляди на него, какая лощеная, довольная морда. Сразу ясно — враг, засланный, агент. Такого хватать — и в дознание. Чего он такой упитанный при народном-то горе? Отчего он вообще сделался главнее пусть уже полуживого — но человека? Посмотри на себя, это за твой счет бумажный хорошеет. Это на твоем фоне он смотрится победителем, а возьми любого другого, кто сильнее, кто решительнее, тут же сольется, скукожится, сгорит мятой бумажкой в костре истории.

А теперь погляди на себя. Иди, иди, не бойся, вот тут стоялая лужа воды вместо зеркала. Всклокоченная борода по пояс, немытая рожа вся в чирьях, воняет за версту кислым потом, вид донельзя безумный, руки трясутся, босые ноги скребут по земле изломанными ногтями. Куда тебе до того, бумажного. Конечно ты ему, такой, завсегда проиграешь.

Но в сущности, почему эта бумажка правит твоей жизнью, заставляя прятаться здесь, под мостом, словно бы ты и правда есть беглый преступник. Так нет же! Это не ты! И никогда им не был! Знать, настала пора вернуть себе украденное. Терять тебе так и так больше нечего.

И вот ты выходишь навстречу белому свету честному, рычащий зверь, готовый дорого продать свою жизнь, раз уже нет никакого иного выхода.

И тут же, словно по щучьему велению, по амператорскому хотению встречаешь.

Его.

Косоворотка широкая в плечах, зуб золотой, взгляд косой, ухмылка наглая, шаг широкий, и сапоги на ногах — хромовые, не чета моим прежним всмятку. И главное, деловой такой, чешет себе прямо, ни тебе оглядки, никакого сомнения в своей цели. Инсургент с подложной портретки. Твой злополучный двойник.

Некогда тебе в тот миг задумываться, откуда такая оказия, некогда и пугаться подобной встречи. Слишком горячо в тебе клокочет обида на весь свет, но самое главное — на вот этого конкретного субъекта. Чурило картонное. Дурило стоеросовое. Напасть на голову добрым людям, что вынуждены терпеть лишения и поношения — и за что? За сходство, за глупое совпадение. Сволочь!

Налетаешь ты на него вихрем, вцепляешься в него клещом, волочешь по земле ураганом, катишь по земле колесом, бьешь, колотишь, кусаешься, лягаешься. Знать, конец ему сейчас придет совсем, не быть ему спасенью! Тяжко отдуваясь, ты отползаешь чуть в сторонку, чтобы спокойнее приглядеться, что же там делается теперь такое с твоим супротивником. Ше помре?

Ничуть того не бывало. Сидит себе, лишь только макушку ушибленную себе потирает.

— Ты чего, говорит, дядя, кидаешься?

Вот что тут ответить. Он небось, паршивец, и не в курсе, что натворил, что в твоей горемычной судьбе-то попутал. Хоть бери и с самого начала весь свой рассказ зачинай. Каким образом единственная ничтожная бумажка — клочок, обрывок, неряшливая мазня, чья-то дурная шутка — способна так круто перевернуть твою жизнь, что хоть беги? Да очень простым, если подумать, образом. С любым подобное может случиться.

А этот-то — ну заливаться, ну себя в ответ смешить, будто не горькую притчу, полную лишений и голоданий, прослушал, а досужую басню, какими детей малых потешают на товарных распродажах с целью повышения уходимости и расширения воронки продаж.

— Это что же, говорит, дядя, тебя со мной попутали?

И аж снова в пыльную траву покатился, умора.

И так это все обидно выходит, что хоть плачь. Неужели даже то единственное, на что ты еще тщил себя способным — на банальную месть всему белому свету — и то тебе вышло недоступным, только смех вызывает, гляди. Смешной ты человек, доходяга.

Однако отсмеявшись ли, а быть может и попросту приметив твою обиду, обидчик твой, внезапно посерьезнев, поднялся вдруг и тебе руку со значением так протягивает, мол, вставай, что сидишь.

И главное какое дело, принимать такую сомнительную помощь, конечно, неохота, но с другой стороны ежели посмотреть — кто тебе вообще когда протягивал руку? Даже там, на заводе, хоть ты какой стакановец, а рви жилы в одиночку. Руку же навстречу протягивали разве что за одолжение перед получкой.

— Неловкая, говорит, дядя, с тобой приключилась история. Так-то подумать, выходит и правда анекдот, только не смешной. Однако не в обиду будет сказано, а дурак ты человек. Потому как убиваться по той старой жизни нет тебе теперь никакого резону. Ты и сам должен понимать, что дорога назад тебе теперь заказана, даже если бы ты вдруг не опростоволосился бы с перепугу, устроив череду некрасивых сцен, после которых тебя народная милисия бы и невиновного запросто отправила лес валить. А уж последующие твои ратные подвиги и вовсе не красят стены древнего кремля.

Да уж. И ведь правду говорит. Нашуметь ты с тех поспел преизрядно.

— Но знаешь что, говорит, дядя, мы слабость твою в силу определим. Потому что быть в розыске — это в некотором смысле обременение для непривычного человека, но с другой стороны — есть в этой позиции и положительные плюсы, покуда ты все-таки на свободе. Потому давай-ка ты умойся-причешись, да с бумажкой своей теперь почаще сверяйся, чтобы похож был — так уж совсем похож. А как ходить везде да не попадаться, я тебя научу. Но еще чему я тебя научу накрепко и насовсем — так это быть вместо себя мной.

Что это вообще такое — быть вместо себя мной.

Как это?

Бежать, но не прятаться, быть чужим среди своих и чужим среди чужих, никому не верить, ничего не бояться, а только сверкать повсюду своим золотым зубом, косить своим ленивым глазом, быть повсеместным демоном хаоса, вездесущим врагом народа, который и стружку в масло подсыплет, и песок в квашню подкинет, а уж крамолу всякую распространяет буквально каждым своим тлетворным выдохом. При этом оставаться столь же неуловимым, как ветер.

Вот что это такое. На то тебе дадена мятая эта портретка, следи, будь достоин. А еще держи некий адресочек хитрый, в самых недрах высокого замка сокрытый. Однажды вы с ним там снова встретитесь. И уж тогда решите, кто из вас — двойник, а кто начало.

А теперь уж точно — беги!

Загрузка...