10. Топь


В моей душе осадок зла

И счастья старого зола,

И прежних радостей печаль.

Лишь разум мой способен вдаль

До горизонта протянуть

Надежды рвущуюся нить

И попытаться изменить

Хоть что-нибудь

Никольский


День этот начинался самым обыкновенным образом. Подъем, физзарядка, водные процедуры. Из форточки, с ночи распахнутой в предутреннюю мглу, тянуло зябкой сыростью и, по привычке, чувством тоскливого озноба, который ощущаешь порой, не отдавая себе толком отчета о причине такого подспудного беспокойства. Как будто позабыл о чем-то важном, просто вылетело из головы и все тут, но на самом деле где-то там, во внешнем тревожном мире, уже тикают потайные ходики, отсчитывая последние мгновения до беды. Но покуда читатель не осознал, не вспомнил, то вроде как и ничего не случилось, и никакой угрозы на самом деле нет как нет.

Но к фоновой тревоге все уже с годами попривыкли — ожидание конца для любого человека всегда непросто поддерживать в должном тонусе, слишком замысловатое выходит усилие. Время идет, и иной уже даже морщиться не станет, почти не воспринимая свежую неприятную новость за таковую. Слишком это все утомительно. Вот и сейчас, не в меру разоряющуюся за окном радиоточку сподручнее походя пропускать мимо ушей, даже не желая задумываться, чего это кому-то пришло в голову в такую рань пускать дежурное бу-бу-бу диктора в гигантский двор-колодец, погруженный еще в предутреннюю сонную темноту. Видать, старичье не унимается. Старая школа, многолетняя привычка.

Хотя какая там привычка, никак не вырубить радиоточку, не заткнуть чем попало, на то она и поставлена над нами, чтобы бубнить, пропитывая стылый воздух неумеренным своим восторгом. Ныойабряа-атска-я зор-рька-а! Грудь колесом, колени выше, сопли утереть, портянки намотать, ыр-на! Попробуй не влейся в общий коллектив бодрствующих граждан. Тут тебе хоть и столица, а все едино народ наш — един, едим и единоутробен есть, как святоотцы говорили, крестясь и вздыхая. Однако что же это он там так разоряется, скотина, житья от него нет. То есть да, все понятно, охранка бдит, сыск не дремлет, попробуй обрезать себе провод или в раструб подушек напихать, к тебе тут же заявятся в лучшем случае с головомойкой, а то и чего похуже. Как в том анекдоте про «я тебе попереключаю». Однако времена наши пропащие не первый год тянутся, всяк на своем месте приспособу нашел — сосед-инженер рассчитал так положение ночного горшка, что вместо внятной речи резонирует что-то вроде морского прибоя: ш-ша-а, ш-ша-а ненавязчивым фоном. В доме напротив дети с утра на рояли гаммы разучивают, так что и не разберешь, что там говорилка говорит на самом деле. Иные вешают на провод радиоточки мокрую тряпку сушиться — сразу становится в доме тише, но если что, мы вам такого не советуем, оттого и стены быстро плесневеют, и разные чудеса зачинаются — розетка внезапно петухом голосит или вилки в ящике греметь в унисон начинают. Не к добру такая барабашка.

Однако поймите, граждане, при таком позитиве с самого утра можно рехнуться. И чтобы кто-то на голубом глазу и по чистой совести радиоточку в окно прям вынул и всему двору-колодцу сделал подношение, это ж насколько надобно совести не иметь!

И как при подобных обстоятельствах поступает простой столичный обыватель? Ходит мартовским худым медведем, шатаясь от стены к стене от назойливых этих звуков, пытается жить своей жизнью, отстранясь, сфокусировавшись на обыденном — шасть в голодильник, коты с утра не кормленные тебе в рот как в душу смотрят, прочие домочадцы тоже под ногами шатаются, с и без того нелегкой на подъем мысли поминутно сбивая. О чем это мы бишь хотели, ах да, начальник дурак, отпуск только прошел, а уже снова мочи нет о работе даже думать, сады и школы снова на удаленку разогнали, знать, дети совсем на головах у родителей скакать начнут, а продукты снова подорожали, и лекарства сызнова пропали, а старик-отец замучился со своей подагрой и старушка-мать — еле ковыляет с отеками. В общем, жизнь у всех так-то непростая, так что только погрузись в нее с головой, так словно и нет в ушах назойливой этой побудки, только вот руку протяни да форточку, с ночи оставленную сквозняки гонять, прикрой, чтобы хоть немного потише стало.

И вот тут наступает неизбежное, так долго и напрасно оттягиваемое в подспудном желании не слышать, не слушать, не думать, забыть, как страшный сон, как детские страхи, как старые безнадежные любови, как стыдные воспоминания о том как, надо было поступить, да задним умом все сильны. Слова из радиоточки запоздалой украдкой касаются мягких человеческих мозгов, разом, наотмашь, словно пощечиной пробивая насквозь все с годами отрощенные слои защитной мешанины из слепых пятен и тщетных надежд. Надежды все тут же разом и обрушиваются в разливающуюся вокруг пустую болотину тяжкого небытия.

Ухает в ушах сердце. Ум-ум. Стучит в висках пульс. Тук-тук-тук. Это физическое тело пытается еще хоть как-то помочь угасающему своему разуму, досылая в кровь химический компот базовых эмоций. Но поздно. Отрава уже захватила сознание и понесла его прочь, через горы и леса. Теперь услышанное из области досужих сплетен и дурных фантазий сделалось самой что ни на есть реально действительностью, которую не отменить и не развидеть. Теперь это просто правда.

Он все-таки сделал это. Падла. Скотина. Мразь бессмертная. Сволочь конченная. Он это сделал, отец народов, великий кормчий, национальный лидер, бессменный кондукэтор, славный маршал, великий поглавник, дуче, фюрер, каудильо, архигос, супремо и адипати. Его непогрешимость государь-амператор всея желтыя и лесныя и болотныя. Последний король Удландии. Он это сделал.

В столице давно гадали, решится все-таки или снова попугает-попугает и даст заднюю. И все склонялись к тому, что не хватит силушки, моченьки, снова-здорово будет лишь стращать на словах пугливую болотную публику, а сам снова в свой Желтый замок — юрк, и затихнет до следующего припадка. Но теперь, сквозь панический набат, до пытающегося вырваться из оков бытия сознания медленно и тяжко начинает доходить. Решился.

Так в захолустном оперном театре на сцену падает видавший виды старый пыльный полог тяжелого, проеденного до дыр мышами и побитого молью бархатного занавеса. Падает с гулким рокотом, раз и навсегда отделяя сегодня от завтра, а завтра от вчера. Обратной дороги не будет. Теперь — только вперед, а там уж куда кривая-проклятая вывезет.

От обреченного осознания этого накрывало с головой, влажно укутывая в плотный кокон панической атаки, не дающей ни вздохнуть, ни толком обдумать положение дел. Обыватель, не приученный к осознанию настолько полной и беспросветной беспомощности, реагировал по-разному. Кто-то уже механически принимался водить на самом дне двора-колодца гражданские хороводы, механически выкрикивая в промозглую пустоту над собой патриотические камлания — манор наш! Красную жидкость — в каждый дом! Даешь девампиризасию и деоборотнезасию болот! Дойдем до гор за три дня, и прочий бессмысленный речекряк, производимый перегруженными мозговыми центрами скорее в угоду самоуспокоения, нежели от общего желания кому-то там угодить. Так было проще и комфортнее — повторил речевку за радиоточным фальцетом верховного камлателя Сало, и как-то в общем полегчало.

Иные сразу же замкнулись в себе, не произнося ни слова хулы, но вместе с тем и не особо желая поддакивать патриотическому порыву. Были их лица скорее полны хладнокровных раздумий, надолго все ли это, и по всему выходило, что надолго. Никаких особых перспектив по поводу возвращения прежней, пусть убогонькой и незамысловатой, но все-таки нормы, из их мрачных мысленных взаиморасчетов ничуть не выходило. А выходило лишь, что требуется теперь от них крепко зажмуриться и заткнуться, поскольку отныне за каждое неловкое слово будет светить острог или в лучшем случае ссылка на жижу, тем более что началось это не сегодня и не вчера, и сколько уже народу по глупости своей отъехало на ровном месте, теперь же всякая нечаянная прореха в твоей обороне будет затягиваться и дольше и большее, вот про тебя говорю, что заозирался?

Да, свои буквально вчерашние планы теперь можно забыть глубоко и надолго, но это все были пустые эмоции, которые тебе теперь уж точно ни к чему. Думать надо не о сорвавшемся отпуске, а о детях, оставленных в съемном домике в горах — уезжал-то буквально на пару дней, дела в столице порешать, на няню, под честное слово оставлял. И куда теперь? Срываться на перекладных-объездных-залетных? Или выписывать за втридорога через подставные нарочные конторы под, опять же, честное слово? У этих крепко задумавшихся если и стоял какой туман, то это был скорее туман полной неясности, тотчас накрывший весь этот несчастный мир, и никакие чужие текущие невзгоды и предстоящие лишения их ничуть не волновали. Думай, думай, не отвлекайся. И сразу становилось ясно, что от этих не жди ни возмущения, ни сострадания, ни даже малейшей толики сомнений в том, что делать и кто виноват. Они разом перешли в режим выживания, от которого уже успели с годами крепко поотвыкнуть, но теперь возвращались в него с той же легкостью, с какой некогда окунулись в целительный водопад безудержного, казавшегося бесконечным потребления.

И не говорите, будто в этом было что-то плохое, какой-то особый состав преступления пред родом человеческим. Всякий индивид волен жить свою лучшую жизнь, пока дают, и никого нельзя привлечь к ответственности за то, что ему, Имяреку, не было и нет до сих пор никакого особого дела до геополитицских перспектив обеспокоенного человечества. Наше дело маленькое, мы следуем доктрине булочника, копая свою собственную деляночку и тем самым внося свой вклад во всеобщее благоустройство и благорастворение. Точка. Отстаньте от нас, мы вам ничего не должны.

Другие вели себя совсем иначе.

Немногие числом, они словно повинуясь внутреннему инстинкту разом потащили с антресолей старые выцветшие плакаты времен оных, повествующие о мистических, потусторонних понятиях. Свобода, равенство, братство, заемный процент, тыквенный латте, клубничный смузи. Что сии слова значили, никому уже в столице было неведомо, однако хранившие их люди с тяжелыми лицами отчего-то, ничуть не сговариваясь, двигали с этими фанерными лопатами вдругорядь на улицу, где тут же попадали в теплы рученьки тайной охранки и явной вохры, которая принималась брать их, как берут грибы теплой дождливой осенью, лукошками, ведрами, кузовами служебных панцервагенов.

Идущие при этом ничуть не выказывали никакого сопротивления, не в том был их посыл, чтобы применять к казенным чинам силу или же иным механическим манером проявить свою доблесть. Цель их была иная — очистка собственной совести, пускай и формальная, очищение через страдание, самооправдание через самозаклание. Так им казалось, что дальше хотя бы можно будет жить в мире с самим собой, ежели не получилось жить просто в мире.

Попав же в темный каземат, без плакатов и даже, зачастую, почти без синяков, они еще вернутся к былой норме, но не столько в смысле внутреннего покоя — застенок не то место, где можно пребывать в комфорте, хотя бы и воображаемом, а в смысле привычного им на воле самоуспокоения. Мы сделали свое дело. Теперь — ваша очередь. К кому они при этом будут обращаться, то не ведомо, ни им самим, ни нам с вами.

Впрочем, куда более массовым среди любителей незнакомых слов в любом случае случилось совсем иное решение. Это те, кто посамолюбивее, поухватистее и побережливее, а потому давно спалившие чертовы плакаты от греха подальше в каминах да печках, а вместо них порою попрятавшие совсем другие картонки — с синими гербовыми печатками заморских визаранов. Сделав правильное лицо хорошего человека, и вооружившись ветеринарными справками установленной формы, сообразительные граждане тотчас, при первых же громыхающих словах из радиоточки, выстроились разом в очередь на выход: через нижний лаз, через Пуково, через Дармоедовскую, и очередь та была не в пример иным очередям. Царь-очередь, царь-стояние.

Там были все — бывшие председатели Госдуры и нынешние зиц-председатели Газенпрома, счетоводы и коневоды, баристы и журналисты, модные портные, танцоры разбитные, музыканты-рокеры, офисные полупокеры и даже одна статс-дама на выданье, крестница Самого, среди первых в ожидании стояла под проливным дождем, пока погранцы воротину с утра отопрут.

Можно ли ее в этом упрекнуть, будем честны хотя бы с самими собой, кто там сам не стоял, пусть первый бросит в нее камень. Однако же ни это рефлекторное телодвижение, ни единый патриотицский порыв, случившийся с немногими обожателями в целом ничуть не заинтересованной в столичном люде власти, причем порой с теми же ровно застенными последствиями, не являлся, если уж внимательно взглянуть, в сей драматический час ни типическим, ни хоть сколько-нибудь знаменательным с точки зрения грядущего самоопределения нации. Все это дрожало едва заметной ряской поверх тяжкой, неподвижной трясины, с каждым мгновением все сильнее затягивающей немногую оставшуюся живую обчественность.

Не будучи в душе ни упырями, ни вурдалаками, люди в основной своей массе предпочли сделать вид, что они — упыри и вурдалаки почище многих. Такая простая метода. И ты тоже — наверняка предпочел ровно ее. Скройся из виду в толпе бредущих навстречу близящемуся закату пожирателей мозгов. Затаись среди зомби-патриотов. Клацать челюстями, как они, не обязательно, а вот походку шаткую и тяжкое мычание — это уж не обессудь, изобразить придется. Потому что если нет — тогда, выходит, дорогой читатель, ты посмел совершить мыслепреступление уже самым тем, что истинно не слышишь зов любимой родины, из черных монолитов звучащий.

А зов этот с каждым мгновением раздавался все громче и все отчетливей.

Так мгновение спустя ты уже и сам на улице, шагаешь по столичной брусчатке, равнение направо, где торчит в обложные небеса Желтый замок, где указует путь угольно-черный шпиль монолита.

Поглядеть вокруг, вас много таких. Волей или неволей молчаливых попутчиков. С окровавленными стягами в руках, с лихою песней на устах. Шагом, шагом, навстречу уходящему позабытому солнцу. Вам не даны панцервагены и панцерцуги, на всех демонической силы не напасешься. Вы идете своим ходом, пешком, скачком, сверчком, раскоряком, идете на заход, не ведая, зачем, но задаваясь одним лишь вопросом — чем я лучше других?

Ничем не лучше, так-то посудить. Левой, левой, кто шагает дружно в ряд, ноябрятский наш отряд! Давно позабытая речевка начинает звучать в пустой голове как бы сама собой. Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону… Уходили ноябрята на гражданскую войну. Уходили, расставались, Покидая тихий край. Дальше песня вновь сбивалась на невнятное бурчание.

Подумать так, а был ли шанс избежать всего этого? Проскользнуть между струек, проскочить на тоненького, пробежать по шатким доскам деревянного настила поверх кровавого варева грядущих перемен, выбрать хотя бы для самого себя иной путь, не ведущий сюда, в центр мерно марширующих когорт в изгвозданных серых шинелях?

Наверное, был. И кто-то этим путем даже сумел воспользоваться. Но то были лишь единицы, толики, чуточки, крупинки, просяные зернышки и хлебные крошки. Но никак не большинство, не живое население огромного осколка некогда еще более громадной империи, раскинувшейся от лесов до болот, от морей до гор, от замков до деревень. Эти своим шансом воспользоваться не смогли, или не пожелали, или им не позволили, все эти детали уже суть не важны. Огромная людская лавина, ведомая зовом, а может, просто страхом, а может, просто привычкой во всем поступать, как все, не смея даже в собственных потаенных мыслях выделяться, однажды пришла в движение, и теперь уже была неудержима.

Подумать так, многие — да, пожалуй, что и большинство из нас — до сих пор оставалось людьми. Покуда и постольку-поскольку, но оставались. И выбор на самом деле все еще оставался за ними. Это в теории. Ведомо ли теперь на всем белом свете хоть единому живому человеку, как все это безумие остановить и если не обернуть вспять, то хотя бы свести неизбежный сопутствующий ущерб к минимуму? Да и возможно ли это вовсе, ведь если обернуться по сторонам, то любого из нас в тот миг обуяла тяжкая беспросветная безнадега, от которой опускаются руки, ломит кости и напрочь сбивает дыхание. Кто из нас без греха? Кто из нас не виновен, не замаран, не проклят вовеки кровавым наветом черного проклятия?

Но покуда на земле осталась хотя бы надежда, что такой человек есть, — остается и шанс, что хотя бы он увидит спасительный путь через гибельную трясину и выйдет, наконец, по ту сторону воцарившегося вокруг забытья. Выйдет, улыбнется нам из прекрасного далека, помашет радостно рукой, и затянет нам песнь невыдуманную, историю грядущего, от которой даже у мертвых разом кровь застынет в жилах.


Вот я смотрю

На своих родных,

Собравшихся на битву, —

И ноги мои слабнут,

Рот пересох,

Тело трепещет,

Волосы дыбом,

Кожа горит;

Мой лук Гандива

Выпадает из рук,

Мысли блуждают;

Мне не выдержать этого:

Кришна, я вижу

Дурные знаки!

На что мы можем

Надеяться, убивая

Своих соплеменников?

На что мне эта

Победа, царство?

Где от них радость?

Как я могу

Думать о власти и наслаждениях,

Даже о собственной жизни,

Когда все они —

Учителя, отцы, деды,

Дяди, сыны и братья,

Мужья сестер, внуки,

Кузены — все, благодаря кому

Я мог бы радоваться жизни, —

Стоят здесь, готовые

Отдать свою жизнь и богатства

В войне против нас?

Пусть даже я буду убит —

Их я убивать не хочу

Даже ради трона трех миров;

Что уж говорить о земной власти!

Кришна, нам не принесет радости

Смерть сыновей Дхритараштры;

Пусть даже они — зло,

Худшие из злодеев;

Однако, если мы убьем их,

Наш грех будет страшнее.

Как я осмелюсь пролить

Кровь, роднящую нас?

Какую радость найду

В убийстве своих родных?

(…)

Что же за преступление

Мы здесь задумали, Кришна?

Самое омерзительное —

Братоубийство.

Неужели я действительно

Так сильно жажду величия?

Нет уж; тогда скорее

Пусть злобные дети

Дхритараштры выходят

Со всем своим оружием

Против меня в битве:

Я не стану бороться,

Не нанесу ни удара,

Пусть они убивают меня.

Так будет лучше.


«Бхагават-гита»

Перевод Гребенщикова


Конец книги первой

Загрузка...