Вечерком, когда наступила прохлада, вышла в палисадник Лукерья, супруга Егора Егорыча Мартьянова, вышла, как говорится, остыть, недовольная любимчиком отца — Валеркой. Лукерья все больше с Клавдией ладила — дочка к матери поближе, не перечит, все понимает, а мужчины — супротивные. Валерка — от горшка два вершка, а уже хорош: подаешь на стол — нос, бывает, воротит, — это невкусно, то не так… Господа какие развелись! Раньше-то небось в общую миску — одной похлебки, да с какой радостью ели, теперь — тарелку отдельную подавай, да не одну…
Ходила между огуречных грядок Лукерья медленно, тяжеловато. И поливать надо, вон какие вымахали. Охала, недовольная делами в доме. Отец тоже хорош, сегодня по утру, без всякого совета, возьми и заяви: надо сына, мать, собирать… «Это куда ж его собирать, малого-то?» — «В город. Не в колхоз же ему идти. Спину гнуть и без него найдутся». — «Да что ты надумал-то? Мал он». — «Мал золотник, да дорог. В городе специальность приобретет. Человеком будет, мать».
Жалко парня, хоть и непослушный, да своя кровь. Как вспомнит Лукерья, что Валерке к отъезду готовиться, так и заледенеет. Был маленький — бывало, головку его стриженую прижмешь к сердцу-то…
Может быть, и прослезилась бы Лукерья, да в эту минуту попросила у нее прохожая водицы. Подошла прохожая к плетню, платок сняла — жарко.
— Лукерья, аль не узнаешь?
— Никак сваха!.. Да заходи, милая, в дом, заходи!
Была сваха из Бельщины, соседнего села, и идти ей через зыбинский овраг километров пять.
— Не могу, милая, — пока светло, надо успеть дойти, да и дел-то, сама знаешь, невпроворот.
Время временем, а — слово за слово. Так и стояли возле плетня, обрадованные встречей. Сваха и про дом забыла.
— Да ну? Говоришь, за девку в тревоге? А ведь какая она, Клавдия-то, розовощекая да спелая. Говоришь, Семена Отрады сын за Клавдией-то ухаживает? Как звать-то — Никифор? Гармонист. Парень-то он из хорошей семьи, да вот горбатый…
Ни за что бог обидел, семья-то дружная, работящая… Слушай, а не подыскать ли мне ей жениха в Бельщине? Есть у меня на примете один парень…
— Ты уж, сваха, повстречаешь самого, Егора-то, — молчи про Клавдию. Егору-то не до того сейчас: чуть свет — все в поле. Работа ломовая.
— Это уж не говори, — пропела слезливо сваха и закачала головой. — Хлеб на корню повымок… А у вас в председателях все Чернышев ходит?
— Он. Ясная головушка. Только сейчас правит все больше Марьи Русаковой сын — уж больно толковый агроном.
— Да ну! Дай бог ему здоровья.
— В отца. Русаков-то подход ко всем имеет, и к колхозникам, и к председателю. Мой-то, как бригадиром стал, — злюще кобеля цепного. А этот, Русаков, выдержанный.
— Трудно, значит, Егору-то?
— На собрание партийное ушел. И Валерка с ним. Что мужик взрослый.
Уже смеркалось. Спохватилась сваха, — еще корову доить.
— Да ты оставайся, чайком побалуемся.
— Не могу. Пошла я… Спасибо за водичку — уж больно она у вас вкусная.
Открытое партийное собрание в Александровке назначили на девять часов вечера, чтобы могли поспеть работающие в поле. Батов приехал пораньше: любил потолкаться среди колхозников, покурить с ними. Это он делал всегда.
Собрание обычно проводилось в правлении. На этот раз всех желающих правление вместить не могло — и собрание перенесли в клуб.
Молодежь принарядилась: парни в черных костюмах, при галстуках, в остроносых полуботинках, девушки в платьях модного покроя и туфлях на каблуках-гвоздиках… Многие — будто мальчишки — в шерстяных спортивных брючках. Ну кто постарше — тот, конечно, попроще, поскромней. А Мокей, например, и вовсе в пиджаке, которому десятый год. Сто заплат на нем поставила жена, а он все за него держится. Тимофей же Маркелов от молодежи не отстает. Одет по моде. И как молодой, с девками любезничает. Впрочем, петушится только на людях; дома же тише воды… Знает сверчок свой шесток.
Народу в клубе — не протолкнуться. Заведующий клубом, Никифор, припас для подруг — Клавдии Мартьяновой и Дарьи Неверехиной персональные табуреты.
Дарья смахнула газетой пыль, села.
— Ох, подружка, как Никифор обхаживает тебя. Даже мне перепадает…
Клавдия — колхозный бухгалтер — разозлилась:
— Не нужна мне его любовь!..
Никифор был горбат. Учился с год в педучилище, да бросил: и здоровьем слаб, и, говорят, влюбился в учительницу безответно. Теперь он заведовал сельским клубом. Девки в Александровке обожали его гармошку.
Приехал домой Никифор, и снова любовь. Да, видно, тоже безответная.
— Нет, Клава, вековухи мы, — бередила себя и подругу Дарья. — Под тридцать, ну кому мы нужны? Забулдыге какому-нибудь? Смотри, как девчата подросли, какие крали! Кто же на нас посмотрит? А Никифор — неплохой!
Клавдия молчала, смотрела на Сергея Русакова… Вот он поднялся на сцену и разговаривает с руководителями из района. Начальство.
— Смотри, смотри, Клавка, — зашептала опять Дарья. — Кузьмы Староверова, младшая-то… Платье прямо из Москвы сестра Верка привезла… За Русакова Ваньку, говорят, норовит Катька замуж.
— Отстань, — отмахивалась Клавдия от Дарьи. — Отстань, Дарья…
Клавдия по-прежнему глядит на Сергея, и слезы навертываются на ее глаза… Было время…
Да, было время, когда Сергей, Сережа… был влюблен в нее, когда он каждый вечер ждал ее на тропке в роще, возле реки, брал ее руки в свои, согревал их своим дыханием… когда часами, прижавшись друг к другу, они сидели где-нибудь на пне или поваленном старом дереве и слушали ночь. Кротко мерцали звезды или плыла в задумчивости луна, а рядом всегда сонно бормотал что-то свое, лесной ручей.
Так было почти все лето…
И вдруг, чуть ли не в самом конце лета, когда уже приближался день студенту Русакову возвращаться в город, между ними начались ссоры. Сергей предлагал ей вместе с ним поехать в будущем году, когда он окончит институт, в Астраханскую степь. Ведь он — агроном, и засушливый район, если на то пошло, самое лучшее место для него. Так и сказал! А она — и сама не знает, как это вышло — возьми, да и откажись… Если любишь, никуда не поедешь… Или приезжай и Александровку, или в город бери, как другие делают. А впрочем, и не это было главное, надо было «я» свое показать. Хотелось, чтобы он упрашивал…
Распрощались холодно. Сергей был очень огорчен. Даже несчастен. Ведь он не знал, что в сущности она не против степи, а просто так, по-девичьи жеманилась. Думала, куда денется — придет, опять в который раз будет упрашивать: поехали со мной, Клава… И тогда она бы сказала ему «да».
Не упрашивал больше Сергей. Она уже была и не рада, может быть, и объяснилось бы все, но… не хватило лета.
Теперь он женат… Нет, она уже не мечтает ни о какой с ним любви. Все в ней перегорело. Но… как все-таки счастливо могла сложиться ее жизнь…
— Тсс… Тсс… — пронеслось по залу.
Из публики вышли только что избранные в президиум Чернышев и Волнов и заняли места за большим красным столом. Чернышев в центре, как председатель собрания. Сбоку от него, рядом с агрономом тяжеловато примостился Батов.
Подождав, когда все стихнет, Чернышев открыл собрание. Говорил он медленно и нарочито тихо, хотя такой тишины никогда еще не было в клубе. Разве кто кашлянет или громко вздохнет, тут же и умолкнет, испугавшись суровой тишины.
Отпив из стакана глоток воды, Василий Иванович продолжал хрипловато, будто простуженным голосом:
— Кто за повестку нашего собрания? — Василий Иванович надел очки и строгим взглядом обвел зал. — Голосуют только коммунисты…
Давно не видела Александровка такого партийного собрания.
Пока говорил докладчик Русаков, царила тишина. Однако атмосфера подспудно была накалена: стоит лишь поднести спичку, и грянет взрыв. Такой спичкой оказалась реплика Волнова, когда докладчик, закончив, хотел было садиться…
— Товарищ Русаков так расписал свое геройство по отношению к колхознице Румянцевой, что ему и председателю, по крайней мере, полагается орден…
Вот тут-то и начался шум.
— Да тише! Товарищи, хоть и открытое, но это же партийное собрание! — Чернышев застучал карандашом по графину и, пожимая плечами, глядел то на Батова, то на Волнова: видите, что творится? Полная анархия, и я здесь ни при чем…
Волнов был раздражен. Он что-то сказал Батову, на что тот спокойно улыбнулся.
Наконец в клубе стало тише.
— Ну, кто будет говорить? — спросил Чернышев. — А то хором-то все горазды.
На сцену прошел Аркадий Шелест, стал посередине, закрыл своей спиной Чернышева.
Заговорил он о странной позиции Волнова. Ну и что в том, что колхоз летом расплачивается с долгами, к тому же — новым зерном? Румянцева получила, как известно, за свою работу. И многолетний долг ведь получила!
— Было время, за такое дело председатель и партбилет бы положил… Но сейчас разве ничего не изменилось?
Чернышеву не по душе была такая демократия, он готов был своею властью остановить тракториста. «Наболтает, черт возьми, а ты расхлебывай! Колхозу лишний враг…» — думал он. Однако видел, что вмешательство его, пожалуй, не поможет.
Волнов тоже решил, что комбайнер наговорил уже довольно, и резким, громким голосом оборвал Шелеста на полуслове. Волнов решил вроде дать справку, но затем «загорячился», вышел из-за стола и начал свое выступление, будто ему дали слово. Председательствующий сделал вид, что так и надо. Волнов как-то издалека, но очень скоро перешел к прямой атаке на агронома. «Русакова дело, ишь подготовил. Его надо — сразу, с ходу, наповал, — думал Волнов во время своей речи, — иначе он тебя, ради этого Батов всю комедию и устроил».
— Меня неправильно поняли, — Волнов несомненно хитрил, поняв реакцию собрания, хотя и был уверен в своей правоте. — Да, Шелест прав! Не Румянцева в конце концов виновата… За волокиту кое-кого надо и наказать. Другое важно: колхоз не рассчитался с хлебопоставками! Вы понимаете, не рассчитался! Важен, так сказать, самый принцип, в коем — государственность и веление гражданской нашей совести — превыше всего. В этом аспекте и нужно расценивать руководителей.
— А Русаков не за государство болеет? — выкрикнул Шелест. — Рассчитаться с Румянцевой разве не государственное дело? Да разве мы не понимаем, что хорошо для государства; что плохо?
— Товарищ Шелест! Ты свое отговорил, — призвал Чернышев и как-то подобострастно посмотрел на Волнова.
— Подумаешь, отговорил. Он в точку попал, — выкрикнул Мокей.
— Ну, хорошо, — сказал примирительно Волнов. — В колхозе разбазаривания нет. А как расценивать это? Я сегодня, например, от честных колхозников узнал о краже сортового зерна из зыбинских амбаров… Что скажет на это товарищ Русаков?
Зал замер. Уж очень ловкий ход приготовил Волнов.
— Это не разбазаривание, это — воровство, и мы вора найдем, — хмуро сказал Русаков.
— Желаю успеха, — с ироническим поклоном заметил Волнов, — но думаю, что здесь нужна посильная помощь госконтроля и райкома партии.
Вот так повернул человек!
«Началось… Значит, жди перемен, — отметил про себя Чернышев. — Столкнулись, как предсказывал я, двое на дороге, и никак не разойтись. Кому-то надо уступать… Сильный, конечно, подомнет слабого».
Думая так, Чернышев, однако, почему-то не считал, что Русаков уступит. И находил это нормальным. Конечно, если освободят агронома, хлопот вроде бы сделается меньше. Но это, пожалуй, выгода не для него — ведь не Волнову, а ему, Чернышеву, жить здесь, в Александровке.
В напряженнейшей тишине, гулко стуча протезом, к эстраде шел Мокей Зябликов.
— Подождите, Василий Иванович, я слово скажу. — Опершись поудобнее на палку, пасечник, словно собираясь с духом, пристально и с выдержкой осмотрел Волнова, затем, как ожегшись, отвернулся от него.
— А я, товарищи, с руководителями нашего сельского хозяйства не согласен! — категорически заявил он. — Несправедливы вы, товарищ Волнов! Старшего Русакова мы генералом коммуны не зря называли за его честную работу, и Сергей Павлович, значит, сын отца не позорит… С тех пор как он в колхозе, мы с урожаем… поднялся колхоз. Как же можно, товарищ Батов? В улье берегут рабочую пчелу… а вы, как я разумею, задумали того… снять Русакова.
— Правильно, Мокей! — закричали в зале. — Жми в том же духе!
Волнов сидел хмурый.
— Слыхал я такие разговорчики, — продолжал Мокей, — Мол, экономику колхоза поднимать надо, а поэтому колхозникам надо не за все работы платить, пусть кое-что и на общественных началах делают. Нет, Василий Иванович, живот — он есть живот…
— Дядя Мокей, ты не дома! — зло перебил старика Чернышев. — Чего шута здесь разыгрывать…
— Нет, Василь Иванович, не шута… Набей живот мне сначала, а потом работу требуй…
И Мокей, как бы подтверждая свои слова, веселовато похлопал себя по животу.
Клуб потряс громовой хохот… Смеялся и Русаков. Чернышев беспокойно задвигался за столом — боялся засмеяться. Батов широко улыбался. Даже Волнов покривился в бледной усмешке.
Мокей вертел головой, не понимая причины смеха. Что он сделал смешного? Да и сказал-то, что думал. Одну лишь сущую правду. Подумаешь, смешно!
Мокей Зябликов пожал плечами и, удивляясь, заковылял к своей скамейке.
— Ну зачем человека обсмеяли? Вам бы посмеяться! — обратилась к собранию Румянцева, поднявшись после Мокея на сцену. — Ну что? Ну, выступил так, как сумел. Все мы знаем Мокея. Только он и про отца Русакова правильно сказал, и про Сергея Павловича, и про трудовую пчелу…
Стояла Матрена подбоченясь — как она делала всегда в таких случаях, когда надо было быть смелее.
— Человек я пожилой, может, что и не так, — заговорила она дальше о своем и повернулась к Волнову. — Не обижайся, товарищ Волнов, на мои слова, по-матерински скажу: нехорошо так, честное слово, нехорошо!..
«Боевая, однако, бабенка, а вот хлеб свой выбить у председателя не смогла…» — думал Волнов, слушая, как зарабатывала Матрена свою пшеничку, как не хотели ей платить и как «люди добрые, спасибо, похлопотали за вдову».
«Безобразие! Из партийного собрания сход устроили, — наливался гневом Волнов. — Разве это метод работы?»
Мысли его развеяло выступление механика.
— Для меня правда-матка главнее всего, — говорил Остроухов, нагловато красуясь перед залом. — Без совести человек жить не может, ибо она есть главная путеводная звезда. Мы за это жизнью на фронте расплачивались.
— Что верно, то верно! — вставил, хихикнув, Мокей.
«Ловко чешет, — бесстрастно глянул на оратора председатель колхоза. — Давай, пыли всем в глаза».
— Разве плохо, когда председатель думает о колхознике? — говорил Остроухов. — Когда он считается с партчастью и платит колхозникам долг? Да, трудно Чернышеву: с одной стороны, госпоставки, а с другой — Матрена. Но на то и мы, чтобы помочь ему.
«Ловко! — отметил про себя Чернышев, — Ну и прохвост ты, Ленька!»
Под возрастающий гул Остроухов продолжал:
— Но я хочу сказать о другом. О сугубо государственном, Михаил Федорович, — обратился он к секретарю райкома. — Урожай, хочешь не хочешь, а зависит от техники. Было время, когда МТС навязывала колхозам свои условия — нетерпимые, и передача техники в колхоз вроде и оправдана. Но так я понимаю, при этом не учтена одна сторона: сама техника, ее работоспособность в новых условиях. Если в 1957 году при МТС средняя дневная выработка на трактор была равна 5–6 гектарам, то в наши годы — только трем и шести десятым… — Остроухов поперхнулся, отпил глоток воды и посмотрел в бумажку. — Вот они каковы, дела! Непорядок. Мысль напрашивается: хочешь не хочешь, а не пора ли подумать о новой организации, пусть это будет техническая станция или еще что, но она сейчас необходима, позарез, и в то же время, чтобы она не повторяла старых недостатков МТС.
Кто-то весело крикнул:
— Леньку директором. Вот бы попьянствовал!
Механик сошел со сцены под едкие смешки; как ни ловко выступил он, а не верили ему. Без «новинок» Остроухов жить не мог. Но если механик нашел «новинку», значит, знает, где руки погреть. Кто-кто, а колхозники «знавали» Остроухова.
— Как механизатор, скажу, дело говорит механик, — неожиданная поддержка Шелестом Остроухова еще более удивила многих.
«Пора, брат, и тебе сказануть, если не хочешь плестись в хвосте, — посоветовал себе самому Чернышев. — Теперь почти ясно, что Русакова не скинут… Что ж, придется отметить его большую роль… Насчет опеки района и новой тракторной станции — хватит и того, что сказано».
Пользуясь председательской властью, Чернышев сейчас же взял слово. Он соглашался, хотя и с оговоркой, что с Матреной зря тянули — надо было рассчитаться раньше. Он, конечно, понимает беспокойство Волнова насчет сохранности зерна и насчет хлебопоставок. И руководитель, если он печется о деле, так и должен себя вести! Надо полагать, однако, заявил председатель, что в колхозе с этой стороны по-прежнему все будет нормально. Остальные вопросы, — хитро закруглил Чернышев, — надо обдумать.
Умел говорить председатель. В карман за словом не лез. Все обошел, всего коснулся и во всем нашел нужный акцент…
Голос негромкий, спокойный, будто вазелином смазан, так и просится в ухо.
Умеет Чернышев и вовремя поставить точку. Точка поставлена, а тут как назло человек тянет руку — дай ему слово.
Не замечает руки Чернышев.
— Слово… Староверов Кузьма слово просит! — закричали кругом.
— А-а-а… — будто обрадовался председатель. — Ты о чем? Новое что? Если ничего нового…
— Нового нет ничего! — прохрипел гневно старик. — Все старое да известное…
— А если нет, Кузьма, — ласково заметил председатель, — то дадим слово секретарю райкома…
Староверов махнул рукой и сел. Заметив это, Чернышев уже смелее обратился к нему:
— В крайнем случае, Кузьма, мы ведь здешние, никуда не уезжаем, значит, всегда договоримся.
Все ждали выступления Батова. Что-то он скажет? Поддержит ли Волнова, опираясь, может быть, на решения вышестоящих органов, или заступится за Русакова. Может, впрочем, случиться, что он найдет полезным отложить обсуждение вопроса.
Наконец Батов вышел к трибуне.
— Время позднее, а завтра на работу, — сказал он просто, будто не на собрании. — Я буду кратким. Коммунисты колхоза поступают правильно и правильно понимают решения Пленума ЦК и свои задачи. И райком полностью их поддерживает… Что сказать о Русакове? Мне нравится, что он смелый человек. В Александровке, я вижу, ценят его. И, видимо, есть за что. Погода нас не радует. В этой обстановке русаковский запал особенно важен. А вот что Румянцевой не заплатили, это плохо. Все правление в этом виновато, и прежде всего — председатель… И колхозник в полной мере должен ощущать свою причастность ко всем артельным делам и нести такую же ответственность… В этом сейчас главное, товарищи…
Батов говорил кратко, ясно. В конце своего выступления помедлил и закончил:
— Всем должно быть ясно: к старому возврата нет и не будет!
Волнов спустился в зал, нашел Остроухова и с обычной своей шутливостью сказал:
— Мы твою идею поставим на хорошие ноги. Как-нибудь встретимся и подробно потолкуем обо всем, — и дружески пожал руку.
После собрания, выходя из клуба, Волнов сказал Батову:
— А вы хороший адвокат.
— Имеете в виду мою поддержку Русакова? Напрасно. У него и без меня достаточно адвокатов. К тому же, разве я могу сравниться хотя бы с Мокеем, — весело сказал Батов.
— Шутить изволите, Михаил Федорович.
— До шуток ли, — уже серьезно проговорил Батов и, помолчав, добавил: —Помнишь наш разговор у меня в кабинете? Ты тогда сказал: пусть нас рассудит жизнь. Вот она и рассудила.
— Поживем — увидим, — буркнул Волнов.
Батов пожал плечами.
Что толкнуло Клавдию на этот поступок, она и сама не знает. Но после собрания она почему-то оказалась рядом с Сергеем Русаковым. Шли по проулку вверх на Майскую.
Ну, на что надеяться? Жинку свою бросит, что ли? Куда там? Любит он жинку, да еще как. Да и не нужен мне он… Поговорю — и на душе легче станет…
— Трудное собрание, — словно оправдываясь, сказала Клавдия, и сама не узнала своего отчужденного голоса.
— Трудное, — согласился Сергей.
Вышли к дороге, что от Хопра вела в село, — по ней в хорошие урожайные годы с прихоперской бахчи арбузы возили — ох, и арбузы! Но вот уже второй год, как на песчаной пойме несозревшие арбузы гнили на корню.
Клавдия твердила себе — «говори же, а то будет поздно». Но все не решалась, все откладывала. А вот уже и Майская, рукой подать до двора Русаковых. Другого такого случая не подвернется.
И Клавдия переселила себя. Выпалила все-все, что вынашивала. И то, что она была неправа, и что он не должен на нее обижаться.
— Но… Клава, — перебил ее растерянно Сергей. — Зачем ты это? Отболело же все давно… Ты думаешь, что я к тебе плохо отношусь или затаил что-то?
— Я знаю, — серьезно сказала Клавдия. — Да я говорю не затем. Не думай обо мне плохо.
И словно испугавшись чего-то, Клавдия внезапно свернула в епифановский проулок, оставив Сергея в замешательстве.
Дома, упав на постель, выплакалась досыта. Встала бледная, успокоенная. Объяснение с Сергеем, пусть и позднее, сбросило с сердца камень, который вот уже долгое время давил ее. Стало легче, спокойнее…
В дороге пошел дождь. Машина застряла, и Батов вымок до нитки.
Едва он приехал домой, как зазвонил телефон. У провода был секретарь обкома.
— Ну, как прошло в Александровке собрание?
Батов подробно рассказывал.
— Дело, конечно, не в оргвыводах, а в самом прямом, откровенном разговоре, — заметил Еремин, — важно, что колхозники чувствуют свою самостоятельность. Это райком должен всячески поддерживать. А вот позиция Волнова меня беспокоит.
— Похоже, он закоснел в своих руководящих привычках. Добро, были бы они к месту, — сказал Батов.
— Ничего не попишешь, не один Волнов не может глубоко осмыслить то новое, что входит в жизнь, без чего нельзя сделать теперь и шага вперед.
— Верно. Но жалко человека.
— Подожди жалеть. Такие уроки, как сегодня, не проходят впустую… Но мы заговорились. Отдыхай, Михаил Федорович, а завтра жди звонки от других председателей… Теперь, как говорят, пойдут круги по воде.