Чернышев заболел. Русаков иногда подумывал: самолюбивый председатель сделал тактический ход, чтобы не отменять своего решения, слег в постель. А у Чернышева действительно ломило поясницу. Он ходил по горнице, скрученный в три погибели, и ворчал на медлительную, располневшую жену. Угодить на него было трудно: то не так растерла ему спину, то кололся шерстяной платок, которым он обвязывал поясницу, то жена не сказала, что приходил кладовщик. Пробовал читать — нет, не отвлекало… Опять и опять ходил он взад-вперед от комода до двери, от двери до комода…
Сверлила боль, сверлили Чернышева и беспокойные мысли об агрономе. Все беды в колхозе от самовольничанья агронома. Болтается под ногами, смуту вносит!
Боль вновь скрутила Чернышева. Он позвал жену.
— Не могу — болит! Дала бы выпить, что ли.
— Ты уже прикладывался.
— Мочи моей нет. Дай выпить. И водкой мне поясницу натри.
Жена рассердилась, ушла, и снова он измерял расстояние от комода до двери, от двери до комода… «Черт возьми, так из головы и не выходит. Сколько лет председательствую — а в чем помогли мне агрономы?» Чернышев вспомнил об агрономе, который был до Русакова. Маленький, жилистый, с лысинкой, одевался чисто, по-городскому. Все хотел научно да научно… А много ли толку в его науке, если возить удобрения было не на чем, если людей не было. Землю бережем, боимся, что она бесплодной станет. А земля — что земля? Она рожала до нас и будет рожать…
Куда ни кинь, и о себе опять же надо подумать. Разреши нераздельную уборку — дадут по шапке, своих не узнаешь…
И что это я так разжалобился? Уж не совсем ли заболел? А чего ж не разжалобиться — разве это не мое, кровное, разве я не земледелец?..
На того, что работал до Русакова, можно было прикрикнуть. А на этого — черта с два: с характером.
Что говорить, характер в нашем деле штука не последняя. Вон в прошлом году Романов дал указание скосить горох в течение двух дней и часа два читал потом нотацию о пользе уборки гороха. Слушали его с серьезным видом. А в «Коммуне» на четырех участках горох нельзя было косить не только в течение двух дней, но и двух недель. Приехал Романов в колхоз, первый вопрос: «Горох весь скошен?» — «Заканчивают на последнем поле». Доволен остался. А на самом деле скосили и убрали горох только через две-три недели. Зато и получили по 22 центнера. А там, где косили, послушавшись Романова, вынуждены были горох на силос пустить.
Волнов не Романов, его не проведешь на мякине. Но и с ним, если вести дело умно, — жить можно. Начальство не должно знать, что ты распоряжения его нарушаешь.
Куда ни кинь… А убыток — ответ один: убрались бы, если бы не погода. И какое хозяйство сейчас без убытку?
Чернышев взял счеты. Щелкая костяшками, прикинул: все равно колхоз в барыше будет. Если колхозники получат так же, как в прошлом году, — останутся довольны. Вспомнил и последнее заседание правления, где обсуждалось предложение Русакова о гарантированном заработке колхозников. В душе он вроде и не согласен с секретарем парторганизации — какая уж гарантия, если все зависит от сезонности. Правленцы — им что, поддержали… Но с другой стороны… По-человечески — какое дело колхознику до сезонности? В этом, наверно, и есть главная правота Русакова. Видит он дальше меня. Только в планах да на бумаге куда легче…
Василий Иванович даже закряхтел от мыслей таких и сразу почувствовал боль в пояснице.
Вот жизнь — скрутило со всех сторон. Раньше — проще.
Как председатель дело повел, так и вышло. Раньше — чего там, приноравливайся к району, и дела твои как по маслу. Сейчас что-то не получается. Жизнь иная совсем… Сейчас к работе все тянутся, все хотят быть генералами…
Рассуждая так, председатель собой был недоволен. Эх, Василий Иванович, неужто стареешь ты?..
В окно постучали. Егор Егорыч Мартьянов пришел сказать, что все комбайны перешли на прямую уборку. Чернышев взбесился. И уже больше не слушал, что говорил ему бригадир: забыв про боль в пояснице, кружил по горнице…
Егор Егорыч опешил.
— А я думал, что вы с агрономом согласовали…
— Теща думала на печи!
Накинув пиджак, не завязав свой традиционный галстук. Чапай ринулся к выходу.
— Ты куда? — взмолилась жена. — Вот леший!
Чернышев сам пошел домой к шоферу и привел его в гараж. Приказал:
— На ток.
Всю дорогу Чапай шевелил губами. Но вслух, шоферу — ни слова. Насупился. Гроза! Лучше не трогай.
На току без лишних разговоров обошел вороха зерна, строго прикрикнул на девчонок, крутивших веялки, — те сразу как-то притихли; потом прошелся и там, где подбрасывали, перелопачивая, зерно, — машина не справлялась с очисткой; увидев Мокея Зябликова, подозвал его к себе.
— А ты почему не с пчелами?
— Горячие денечки, товарищ председатель, — не растерялся Мокей. — Пособить надо. Там и помощница сейчас управится, а здесь глаз нужен: Сергей Павлович попросил — вроде начальником тока…
— Вот как…
Чернышев сел в машину и приказал ехать в район, в райком.
— Ну, бабоньки, Чапай — злющий, что собака с цепи, не подходи, — судачила Акулька Демкина. — Я ему здравствуй, а он только, бабоньки, насупился — и мимо…
— На то он и Чапай, — резонно пояснил Мокей. — Командир. Если с каждым останавливаться да лясы точить, да раскланиваться — не работа будет, а посиделки… А вам, бабы, только бы раскланиваться!..
— Небось Русаков вежлив, не смотри, что молодой. Поразмыслив, Мокей на это ничего не сказал.
— Ну что ты едешь, как на похороны, — бросил Чернышев нетерпеливо шоферу.
— Это вам кажется, Василий Иванович.
— Мне теперь многое кажется. Кажется, что я уже и не председатель.
Он глядел на бегущие за окном поля, не видя их. «Все комбайны на прямую! — кипел Чернышев. — Нет, так не пойдет. Я этому генералу сейчас устрою заутреню. Наверно, ему уже икается».
С уверенностью, что делает правильное дело, Чернышев вошел в приемную Батова.
— Занят, — сказала секретарша. — У него Еремин.
— Еремин?
Чернышев постоял с минуту и тихо, словно из комнаты больного, вышел на улицу. Сел в машину и бросил шоферу:
— Гони в Александровку.
«Отошло», — подумал шофер. И вежливо повернулся к председателю: —Это мы, Василий Иванович, мигом!