Марья Русакова в старинном полушалке, большие красивые кисти полушалка собраны на груди, лицо бледно, с желтизной, похоже на лица святых, что рисуют на иконах. В движениях ее замедленная размеренность. Глаза то и дело наполнялись слезами…
Сегодня у Русаковых большой и горестный день — день памяти Степана. На большом простенке горницы его увеличенный портрет в цветах, с маленькой черной ленточкой в уголке рамы.
Степан с молодыми задорными глазами. Лицо милое, нежное, почти детское. И лишь военная форма, сержантские погоны говорят о том, что этот юноша — солдат, и выпил сполна чашу солдатскую. Напротив сына, на другом простенке — фотография отца. Снимок был сделан, когда Русаков-отец вышел из госпиталя.
В русаковской горнице стол под белой скатертью накрыт для всех, кто захочет помянуть Степана. Специально гостей не приглашали. Кто помнил Степана и уважал семью, приходил сам — в любое время. Марья встречала у порога, провожала в горницу. Соседи, знакомые, друзья говорили ей по нескольку добрых и ласковых слов, — а матери, видно, все одинаковы, и в радости, и в горе — добрые слова о сыне разглаживали у нее на лице морщины, теплело от них на сердце.
После рюмки водки, вкусной и простой деревенской закуски, после душевного разговора все желали видеть младшего Русакова — Владимира. И тогда гостей провожали в спальню, где младенец, закутанный в пеленки, неистово щурил небесного цвета глазенки и, счастливо открывая рот, улыбался ясной улыбкой.
— Богатырь! — восхищался Мокей Зябликов. — Сразу видно — в отца, не трусливого десятка.
Надя, счастливая, стояла рядом и покачивала головой: какой уж богатырь, пеленки не поспеваю менять…
А богатырь щурился и улыбался.
Мокей постарался изобразить смешное лицо, весело хлопал губами и делал замысловатые фигуры пальцами: хотел добиться особого расположения Русакова-младшего. Но тот, как назло, отвернулся от Мокея и захныкал…
— Я к нему в дружбу навязываюсь, а он?..
Мокей засмеялся, умилился. Поздравил Надю:
— С прибавлением вас, соседушка, с прибавлением…
Марья Русакова ждала Остроухова. Одногодки они со Степаном. Вместе на фронт пошли…
Остроухов появился после обеда. В горнице было несколько человек, главным образом соседи по улице. Видно было, что новый гость изрядно выпил. Гордо и осанисто прошел Остроухов в горницу, распространяя едкий самогонный запах. Увидев портрет Степана в цветах и с черной ленточкой, вдруг обмяк, губы у него задрожали, и, закрыв лицо руками, он свалился на стул, прижавшись к спинке стула, сидел, всхлипывая. Всех это потрясло. Кто-то заплакал, кто-то бросился поддерживать зарыдавшую Марью. Ее поспешно увели из горницы.
Остроухов поднял взлохмаченную голову, взглянул на всех горящими, с лихорадочным блеском глазами. Ему подали стакан водки. Опрокинул быстрым движением и, не закусывая, медленно пошел из дому. Его пытались остановить, упрашивали побыть еще.
— Не надо, не хочу, — сказал Остроухов и ушел от Русаковых.
Потом рассказывали, что на выгоне, сидя возле кузницы, Остроухов плакал и жаловался на свою судьбу. Лучше бы он остался там, а Степан был бы жив.
— Я Степана вот этими руками захоронил, а тут за мною охотятся, как за зверем… А почему я такой? — плакался Остроухов. — У меня не осталось внутри ничего живого, все сгорело там, на фронте…
Кузьма Староверов тоже пришел к Русаковым. Пока был Остроухов, он стоял в сторонке. Потом выбрал момент, подошел к Марье и сказал ей:
— Ты уж прости меня, старика, если что было между нами не так…
Марья поднесла ему стакан водки, и он, крякнув, выпил.
— А ведь как я огородил Русаковым палисадник-то, так с тех пор и стоит. Много воды утекло. Много… — неожиданно сказал дорогой Кузьма жене. — Старимся. А как ни старимся, Марфа, старого не позабыть.
Ахнула Марфа.
— Что с тобою сегодня случилось, Кузьма?
— Ладно зенки пялить! — рассердился Кузьма. — Аль не слышала, что сказал тебе? У каждого свое на роду счастье…
Допоздна тянулись цепочкой люди по Майской к дому Русаковых. И долго в доме под железной крышей, что у проулка на выгон, горел свет.