В воскресенье с утра в доме Староверовых началась стряпня. Марфа, соседи, родственники — все, кроме Катеньки, которая еще нежилась в постели, были заняты делом. Из погреба достали приготовленные с осени для этого случая моченые яблоки и помидоры, банки с солеными грибами и огурцами. Во дворе на рогатине висела, ожидая разделки, туша барана. На столах белели голые куры.
Марфа прямо помолодела: лицо свежее, в глазах — светлая радость. И Кузьма будто доволен. Провел в сад электричество, чтобы зажечь вечером разноцветные огни; в этот день не ворчал Кузьма, такое бывало с ним редко.
Затеяно все это у Староверовых неспроста: годовщина свадьбы стариков. Как-никак рука об руку сорок лет вместе прошли. И горе, и радость — чего только в жизни не было. Чужой хлеб не ели. Наработались! Вот они какие руки и у Кузьмы и у Марфы — все в мозолях да синих жилах! А на ладонях от мозолей желтые и коричневые пятна. Как ни пыталась отмыть их Марфа — ничто не брало, так и приросли эти пятна, так и въелись навечно. Да, жизнь дорожкой не стелилась. Два сына на фронте погибли. И в колхозе с дочерьми несладко было. Да что вспоминать горе!
Сейчас старшая дочь Вера в Белоруссии замужем. Любимица Катенька — младшая — при родителях, единственная радость на старости.
В обед приехала старшая дочь. Марфа всплакнула, а отец, обнимая гостью, ворчал, что внука не привезла.
— Ждал я его, Николу.
Катенька подошла к сестре последней и, не выдавая своей радости, сдержанно обняла ее.
— Вон ты какая вымахала! Невеста! — сказала Вера, целуя сестренку. Помнится Вере Катенька другой. Белоголовая, худенькая, с острыми коленками.
— Годы летят, — подтвердил Кузьма, еще не остывший от встречи, — старимся, и незаметно, а старимся.
Вера и Катенька, обнявшись, ходили по саду. Младшая, заметно стесняясь сестры, говорила о себе, о доме.
— А папа… изменился. С того дня как председатель уволил его по старости с работы, сделался ворчливым, все ему не нравится, не так…
— Он и раньше у нас такой был, — с улыбкой сказала Вера. — Вечно правды добивался. За что Чернышев, видимо, и не взлюбил его.
— Пока все ждет, что его опять позовут на прежнюю работу, а его не зовут…
— В последнее время он ведь бригадиром тракторной бригады был? — вспомнила Вера.
— Механиком главным. На этой должности теперь другой — Остроухов. Противный такой.
Вера знала из писем матери об уходе отца на пенсию, знала, почему председателю не нравится ее отец. Ей помнится, что в былое время, когда она зависела от Чернышева, как от начальства, она побаивалась председателя и в то же время уважала его ум, и властность, и изворотливую силу. К счастью, интересы молоденькой девушки и главы колхоза ни в чем не столкнулись, и она без помехи покинула село.
— А председатель-то прежний? — спросила вдруг Вера.
— Прежний, все тот же Чапай, да теперь агрономом у нас Русаков… — И Катенька покраснела. — Вот эту яблоньку я сама посадила, — поспешно переводя разговор на другое, сказала Катенька, — а эту с папой посадили…
— Кто же он? — будто не зная, спросила Вера. — Не доверяешь?
— Доверяю, — тихо сказала Катенька.
— А если доверяешь, чего же?
— Ваня Русаков, — тихо сказала Катенька. Вера крепче прижала к себе сестру и тихонько засмеялась.
— Я кое-что знаю, мама писала… А батя как?
— Батя! — вспыхнула Катенька. — Ничего не желает понять, заладил одно — слышать о нем не хочу — и все. И вообще я для него девчонка, сиди дома да вяжи кружева…
— Ты уж не девочка. Но до родителей это всегда поздно доходит. А Ваня — кто, студент?
— В области учится, на агронома!
Вера изучающе посмотрела ей в глаза.
— Папа не прав, — согласилась Вера.
…В саду поставлены столы. Сам Кузьма еще раз проверил электричество; вспыхнули лампы: красные, зеленые, желтые… Мечтал ли Кузьма под старость об этом? Кузьма задумался. Вспомнил свою свадьбу. В маленькой завалившейся избенке народу пропасть. Они с Марфой в углу, прижали молодых — не дыхнуть, не повернуться. Молодой, статный, он тогда по случаю женитьбы на побывку пришел из армии. Марфа — девка удалая, красивая, выбранная им в один вечер — с одного взгляда, как говорится. Пришли они однажды с другом, одногодком Павлом Русаковым на вечерку к Мокею Зябликову. Глаза у Марфы — как сливы налитые, в них огонь бесовский. Сама плясать пригласила — а ну, покажи, на что способен! И Кузьма как пошел выплясывать, аж все рты пораскрывали! А между прочим, сумел шепнуть удалой девахе: «Выходи попозже на выгон, ждать буду…» Вспыхнула румянцем Марфа. «Ишь ты, какой шустрый!» И пересела на лавку к другому парню. Сердце екнуло у Кузьмы от ревности. Поделился с дружком. Павел Русаков верно сказал: не уйдет она от нас, Кузя! И вправду. На этот раз не пришла на выгон — на другой раз пришла… И на третий тоже…
Очнулся Кузьма от дум. Марфа потревожила; что же встал посреди сада и про дело забыл — скоро гости начнут собираться!
Кузьма посмотрел на жену с горькой грустью: вот она, вишенка, какая стала. У глаз, от носа и по щекам морщины и крупные и мелкие пролегли. Как время-то быстротечно! Постарел я изрядно. А какими с Павлом Русаковым молодцами были! В могиле Павел-то… И поверить трудно! Давно ли, помню, зимой в пургу за Марфой в роддом ездили…
— Марью-то Русакову пригласила? — неожиданно строго спросил он. Марфа недоуменно пожала плечами.
— Совсем старый стал. Намедни как петушился — чтоб в моем доме и духа Русаковых не было.
Кузьма неприятно поморщился.
— Будя, не вспоминай. Мало ли что со злости наговоришь. Сыновья само собой, а сваха Марья-то при чем тут? Жизнь всех рассудит, Марфа. Ты уж пригласи ее, не обижай.
Вот всегда так, говорила твердолобому: как же без Марьи-то, перед селом неудобно, Русаковы завсегда с нами дружбу водили. А в годы тяжкие мы с Марьей во всем были заодно, что одна семья… Как отрезал: еще бы! Дочке жениха из них метишь! Как же! Как же! Ну что с ним, твердолобым, говорить, вот заладил свое… А теперь — почему Марьи нет? Хорошо, что я тебя, старого дурака, не послушалась. Сама сходила за Марьей-то…
Над селом ползет сиреневая мгла; стоит парная теплынь; в эту пору над Александровкой гуляют садовые запахи.
У Староверовых — пир горой. Над речкой и всей Лягушовкой слышится нестройный, веселый людской говор. Перебивается он то выкриками, то песней. Вспыхнет песня, взовьется трелью высоко-высоко и вдруг ни с того ни с сего заглохнет — или песня не та, или запевала не тот…
Кузьма поминутно поглаживал свои соломенные усы и чокался с соседями по столу и со всеми, кто подходил его поздравить.
Когда гости, хмельные и веселые, под перезвон рюмок и стаканов кричали «горько», он, улыбаясь, с задором, под смех окружающих обнимал за плечи Марфу и целовал в губы. Она неторопливо вытирала губы полотенцем — в молодости, дескать, было и жарче, и слаще…
Катенька — по правую сторону от отца, почти рядом с тетей Марьей. Украдкой поглядывала на тетю Марью. Та сидела скромно, чокаться не тянулась. Есть — ела, пила мало, пригубит — и все. Была задумчивая. В глазах ее — непонятная для Катеньки грустинка. Что на сердце у нее? Вот подойти и спросить, а может быть, и спрашивать не надо — вот так, просто обнять ее и сказать ласково: «Не печалься, тетя Марья… Я тебе как родная».
И Катеньке стало немного обидно. Ведь не подойдешь и не скажешь. И рядом Иван не сидит…
В это время встал Кузьма, протянул рюмку к Марье Русаковой. Марья тоже встала.
— Спасибо, Марьюшка, что не обидела, пришла в наш дом, — сказал немного нараспев Кузьма и поклонился, но, встретившись взглядом с младшей, нахмурился. Кузьма под одобрительный говор соседей чокнулся с Русаковой. Марья тоже поклонилась и села.
— Жаль, Сергея Павловича нет, — неожиданно произнес Кузьма, — и Сергей Павлович не охромел бы, если бы пришел уважить.
Кузьма улыбнулся, и от несоответствия этой ласковой улыбки нелюбезным словам его слова приобретали особый оттенок и значение.
— Видимо, у теперешних, — продолжал хитровато Кузьма, — не шибко много почтения к старикам… То дела мешают, то скучно им с нами…
— Ну что тут будешь делать! — вспыхнула Марфа, — опять старый за свое. Да молчи ты, ехида! — толкнула она мужа.
— Горько! Горько! — закричали кругом.
Кузьма обвел хмурым взглядом гостей, сердито глянул на жену и наспех чмокнул ее.
— Сколько раз просил — не учи! — гневно бросил он.
Заметила Катенька, что глаза тети Марьи как будто просветлели. Катенька вскинула голову и с любовью посмотрела на тетю Марью. Та чуть заметно кивнула головой, — а может, это Кате показалось. А рядом за спиной Вера на ухо шепчет — да такое, от чего совсем дух захватило: «На крыльце Иван ждет, пойдешь иль нет?» Катенька с тревогой посмотрела на отца.
«Иди, — кивнула ей сестра. — Иди уж. Давно ждет — обидится».
Гости пели да плясали, а Катенька тем временем вышла со стопкой посуды на кухню.
Хоть и пьян Кузьма, да про младшую дочь не забывал: нет-нет да и скосит взгляд в ее сторону. А тут — посмотрел, а дочки — след простыл. Позвал Веру.
— Где Катенька?
— Да я послала ее с посудой грязной.
Вроде успокоился Кузьма, подкрутил рыжие, торчащие усы.
— Ты за ней поглядывай, дочка, я ее, хитрущую, знаю.
К Кузьме пробрался пасечник, одноногий Мокей Зябликов.
Он не один раз пытался что-то сказать, но никак ему это не удавалось: то жинка мешала, то другие опережали, то песня затягивалась.
— Вот ты, Кузьма, — Мокей, придерживаясь за стул, горделиво поднял голову, — сколь лет-то был первейшим… И тракторист-то ты, и механик, и полевод даже, и кузнец, каких поискать, и бог тебя знает, что ты такое… А теперь ты кто? Ну-ка скажи, кто ты есть?
— Пенсионер, — густо краснея, словно признавался в нехорошем, ответил Кузьма.
— Во-о! — торжествуя, протянул Мокей. — Пен-си-о-нер! А почему, дозвольте спросить: года подошли, старость одолела?
— Старость ни при чем, — обиженно пожал плечами Кузьма.
— Во-о! — снова торжествуя, воскликнул Мокей. — Конечно, ни при чем! Это, скажем, для меня или вот для него, — ткнул он пальцем в сторону конюха Савелия, — его годы скрутили, а ты вон какой! Тебя колом не сразу свалишь! Так вот скажи, любезный, как на духу скажи: почему ты не в колхозе?
Вокруг Мокея зашумели. Жена тащила Мокея за пиджак — пьян, честное слово, пьян…
Не унимался Мокей.
— Почему хапуга Остроухов — механик, да еще и главный, а Кузьма наш — мастер, честный человек, на печке дрыхнет? А я скажу — почему… Надо знать нашего Чапая… Чапаю так угодно! Потому что ты не жулик, ты кусаться привык… А тот припачкан, он голос не подымет — вот что я думаю, а? — И Мокей усмехался, — вот от безделья и возишься с этой безделицей, — Мокей показал на гирлянды лампочек в кустах.
— Знаешь что, Мокей, — недовольно прервал его Кузьма, — не гоже валить все в кучу. Я не знаю — хапуга или нет главный механик, но что дело он знает — тут спору нет. И Чапай — не последний работник. Что же из того, что хитрит, должность у него такая, что надо ловчить!
— А колхозников кто надувает? — вскрикнул Мокей. — Вон Тимоха Маркелов, здесь он сидит. Так вот спроси — много он дней ходил за кладовщиком? И отказу нет, и платы нет! А Румянцевой? А Хорька… Про себя я уж молчу. Я и члену парткома Аркаше Шелесту про такое безобразие сказал. Я, брат, как и ты, борюсь, как и ты, за правду стою!
При последних словах Мокей важно надулся и победно всех оглядел.
Поднялся шум. Одних Мокей напугал, у других вызвал ехидные усмешки, третьих заставил вступиться за Чернышева. Даже Тимоха Маркелов не был согласен с Мокеем.
— Хитер-то Чапай, хитер, — говорил он, — но в то же время как бы и честный человек! Не в свой карман ложит.
До поздней ночи в староверовом саду шло шумное гулянье. Немного утихая, когда на простор ночи вырывалась песня — то плавная, даже медлительная, про Стеньку Разина, про ночку темную и любовь неверную, то задорная, хмельная, с прибаутками; под эту песню не жалели подметок.