Еще не сошла роса, а в поле уже застрекотали машины. Комбайнер Шелест после каждого круга на повороте останавливал агрегат и, стаскивая прилипающую к телу рубашку, с наслаждением пил из кувшина холодящую воду, вздрагивая, лил ее за загривок, — текла она струйками, холодила и щекотала еще непривычное к купанию, изнеженное за зиму тело.
Шелест все время требовал, чтобы вода была холодная; и подвозчик Тихон Демкин специально для него отрыл в земле погребок для бочонка с водой, аккуратно прикрывал его сверху пшеницей:
— Вода — как шампанское!
Сам Тихон шампанского, впрочем, никогда не пробовал. В Александровке обходились без него. Но если б ему и подсунули — навряд ли стал бы пить.
— Ишь, невидаль какая, — сказал бы, — что вода. Уж лучше родниковую. У нас на горе родник есть, Дунькина водичка: уж больно пользительна, зубы сводит, вот до чего холодна!.. Была Дуняша красавица расписная, все завидовали ее чудо-красоте. А не знала Дуняша секрета иного, как только поутру приходить на гору эту да умываться, да пить воду ключевую…
Из этого-то родника — Дунькиной водички — и требовал себе воду Шелест.
— Помолодеть, что ль, хочешь? — подсмеивался над ним Бедняков. — Небось не девка.
— Девка не девка, а пусть Тихон знает: кроме родниковой, иной воды не хочу.
В обед на стану оживление. Девчата и женщины, что на расчистке тока, и механизаторы, прямо от лобогреек, не пообедав, торопились к избушке. Из села прибежали вездесущие мальчишки — александровская озорня.
У тыльной стороны избушки стоял грузовик с опущенными бортами — вот тебе и сцена…
Да, этого не пропустишь: приехала бригада артистов. Для александровцев такие зрелища — отрада. Где бы ни давали концерт, на стану, под открытым небом или в клубе — народу битком. В тесном клубе через полчаса от духоты хоть умирай. Потели, но высиживали до конца. На свежем воздухе — кажется, раздолье. Но и здесь почему-то теснились и жались друг к другу — по привычке, что ль?
Вскоре затормозил легковушку Чернышев. Он только что проехал по полям, прикидывая на глаз, сколько до обеда свалили пшеницы, и был, видимо, доволен. Ему освободили почетное место.
До смерти любят александровцы всякие цирковые номера, силачей любят. Пляски тоже. Певиц встречают с холодком. Выйдет певица, с ехидцей пустят: «На току бы поворочала, очень уж гладкая, бока разъела…» Это — если полная. А если худая, то опять, мол, плоха: жизнюшка-то, видно, у нее неважнецкая. Судили: почему бы не петь, если бог голосом наградил, само по себе и поется. Но хлопают охотно и долго. А однажды приезжал тенор. Все александровские бабы и девки ахнули — до чего здорово и красиво поет.
А Мокей Зябликов все это так подытожил: «Он и по радио исполняет».
— Нет, что ни скажи, другой народ стал, ей-богу, другой, — повторял Мокей Зябликов, расплываясь в радужной улыбке, — дюже грамотный… и музыкальный. В каждой семье кто-нибудь в городе учится, в каждом доме, погляди, теперь — аккордеон да баян. Гармошка и за инструмент не считается: так, по пьянке кто играет. Балалайки небось и след простыл. А жаль, скажу прямо.
Но пение пением, а все-таки, если концерт без клоуна, — это не концерт. За смешное александровцы все отдадут. И сами в карман за словцом не полезут — метко припаяют, надолго запомнится… Недаром в районе поговаривали — в Александровку не показывайся, обязательно прозвище дадут.
Есть у александровских и свой клоун — внук старого дяди Кости, работает в саратовском цирке. Приезжал он как-то летом, так ребята по пятам ходили, сгорая от любопытства. Ну что за отдых! Извели его сельские ребятишки.
И на этот раз среди других выступал клоун. Этот приезжий клоун такое выкомаривал, такое выкомаривал на крохотной сценке, будто у себя дома перед зеркалом, и под дружный смех, как на местном языке говорится, «распоясался вконец». Особенно, когда изображал он разных лентяев и пьяниц. Хохотали без устали.
— Ай да черт, ай да черт, — до слез ахали да охали бабы, — вылитый наш Остроухов, в точности в него, особо когда перепьет… И волосы так же раскосмачены, не то как у бабы, не то как у пола…
Чернышев смеялся сдержанно. Авторитет свой нигде не ронял.
Потом выступали с частушками. Частушки тоже принимали охотно. Хлопали долго, вызывая еще и еще. А вот певице на этот раз не повезло: как-то сразу не понравилась, больно уж жеманится… «Стилягой» окрестили. Как ни старалась, а публике не угодила. Не дослушав, вставали с мест, уходили — кому еще надо пообедать, кому пора в поле.
— А силен клоун! Как представил — ну, копия Остроухов, — все восхищался Тихон Демкин.
— Чудак ты, откуда ему знать нашего Остроухова? — заметил Шелест. — Просто хороший клоун, смешной, но вот в клубе тамалинские выступали, вот у них был! Конферансье!
— Так тот же — конферансье!
— Ну это все одно, работа одна и та же — народ смешить. А я вот так смотрю: иной и в жизни бывает клоун. Смешит людей… А жизнь — она и дела требует.
— Ты ненароком не на меня ли намекаешь, — схватился Тихон, но, увидев Русакова, торопливо пошел к лошади. Шелест усмешкой проводил его.
Как ни в чем не бывало, в перерыве, Шелест, остановив свой комбайн, подошел к бочке с водой освежиться и, не замечая обиженного лица Тихона, сказал:
— Вот я все думаю. Как ты мыслишь, Тихон, надолго остался Волнов на своей работе?
— А откуда мне знать, чай я не власть! Возчик я. А что?
— Эх ты, возчик!
— А почему ты о начальстве забеспокоился? Оно нас вроде не трогает.
— Тебя-то не трогает, ты прав. Да только вот я не могу быть спокойным. Как же быть спокойным, когда такие дела творятся?