С перенесением боевых действий на французскую территорию перед германским руководством встал вопрос об управлении все более обширными оккупированными областями. При этом практически с самого начала учитывалась перспектива присоединения Эльзаса и Лотарингии. В связи с этим немцам пришлось пойти на создание собственной временной гражданской оккупационной администрации, главным назначением которой было обеспечение спокойного тыла сражающейся армии. Уже 6 августа Бисмарк запросил у ряда министерств досье о прусской оккупации Франции в 1814–1815 гг.[679] Пригодился и опыт 1866 года, связанный с военной оккупацией и поглощением территорий немецких государств — союзниц Австрии.
Так 14 августа 1870 г. на оккупированной территории возникли два генерал-губернаторства со столицами в Страсбурге (Эльзас) и Нанси (Лотарингия). Первое своими границами с конца августа почти в точности предвосхищало территорию будущей германской «имперской провинции» Эльзас-Лотарингии. Назначенный сюда генерал-губернатором граф Фридрих Бисмарк-Болен, дальний родственник прусского министра-президента, в числе прочего должен был подготовить край к предстоящей аннексии. Установленные здесь порядки существенно отличались от положения на других занятых немцами территориях.
Генерал-губернатор Лотарингии прусский генерал Адольф фон Бонин получил под управление французские департаменты Мёрт-и-Мозель, Мёз и Вогезы, к которым впоследствии присоединились занятые немцами территории Верхней Марны, Верхней Соны и Кот д’Ор. 16 сентября по тому же образцу в Реймсе (Шампань) было учреждено третье генерал-губернаторство во главе с великим герцогом Мекленбург-Шверинским, охватившее Эну, Арденны, Марну, Сену-и-Марну, Сену-и-Уазу и, позднее, департамент Об. Часть этих территорий затем была включена в состав учрежденного 16 декабря 1870 г. генерал-губернаторства в Версале (регион Иль-де-Франс и северные департаменты) под началом саксонца генерала Альфреда фон Фабриса. В Версале же, как известно, находилась и ставка Вильгельма I.
Генерал-губернаторы сосредоточились главным образом на поддержании порядка и безопасности в тылу действующей армии. Они ставили под свой контроль все пути сообщения, железные дороги, почту и телеграф. С 4 сентября в их распоряжение были переданы гарнизонные войска. Все остальные вопросы администрирования делегировались гражданским комиссарам. В помощь каждому из генерал-губернаторов были приданы два гражданских помощника и аппарат из 10–15 человек. Низовая организационная структура копировала французскую: в каждый оккупированный департамент направлялись префекты и супрефекты, облеченные самыми широкими полномочиями.
Гражданские кадры генерал-губернаторств широко рекрутировались из рейнских провинций Пруссии и южнонемецких государств. Большинство этих функционеров свободно говорило на французском, что облегчало их контакт с выборными французскими мэрами городов и сельских коммун, а также муниципальными советами, оставшимися на своих местах и представлявшими интересы оккупированных. Заслуга муниципальных властей в предотвращении хаоса и дезорганизации экономической и общественной жизни была велика[680], хотя они с самого начала и оказывались в двусмысленном положении посредников. Именно на них чаще всего выплескивалось недовольство как оккупационных властей, так и сограждан.
Задача немцев осложнялась тем, что в ходе войны 1870–1871 гг. практически полностью отсутствовал феномен коллаборационизма — добровольного и активного сотрудничества с противником со стороны населения даже в протестантских и немецкоязычных районах Эльзаса. Функционеры Второй империи, как правило, отказывались от сотрудничества с немцами даже после революции в Париже. Согласно указаниям нового республиканского правительства, ни один государственный служащий не должен был осуществлять в официальном качестве распоряжений оккупантов. Это предписание исполнялось не только представителями администрации, но также и служащими почты и железных дорог[681].
В Берлине предпочли бы сохранить на своих местах большую часть французских чиновников, но они массово оставляли службу. Фактический гражданский глава Эльзаса Фридрих фон Кюльветтер сообщал Бисмарку 14 сентября о ситуации в крае: «Что касается французских чиновников, то ни один супрефект, ни один налоговый служащий от департамента до муниципалитета, насколько известно на данный момент, не остались на своем посту. Даже комиссары полиции почти все вышли в отставку; органы юстиции не функционируют, за исключением нескольких мировых судей»[682]. Все эти функции, от фискальных до судебных, взяли на себя немецкие кантональные комиссары. Многие французы сумели вывезти с собой важнейшие служебные документы, что дополнительно осложнило работу их немецким «заместителям».
Как показала дальнейшая практика, требование Гамбетты к чиновничьему аппарату не оставаться под началом немецких оккупационных властей и не облегчать противнику использование ресурсов занятых территорий было исполнено не всеми[683]. Некоторые шли на это, видя в немецких гражданских служащих «меньшее из зол» в сравнении с перспективой развязать руки прусским военным. Отдельные представители немецкой гражданской оккупационной администрации и впрямь оставили после себя вполне добрую память. Сплошь и рядом играли роль личностные качества оккупантов и оккупированных, а также установленные между ними контакты.
Первой заботой оккупационных властей становилось размещение гарнизонов из частей ландвера, а также восстановление силами местного населения и военных инженеров разрушенной инфраструктуры, необходимой для сообщения с германским тылом. Масштаб, качество и скорость этих работ произвели свое впечатление на современников-французов[684]. Уже 8 августа прусское правительство постановило, что оккупационные власти будут продолжать собирать французские налоги и перечислять их в свои кассы. Еще одним символом новой власти стало введение принудительного курса франка к немецкой монете, получавшей на оккупированной территории свободное обращение. Вместе с армией появились и немецкие торговцы. Хранитель городской библиотеки Версаля Эмиль Делеро вспоминал в этой связи: «Пруссаки устроились так основательно, что у нас складывалось ощущение, что это мы у них дома, а не они у нас. <…> французский образ жизни сменился прусским», «это более не было оккупацией, это, можно сказать, было началом колонизации»[685]. «Колонизация» эта была поначалу не слишком обременительной, ибо немцы вели себя корректно.
Населению учреждаемых генерал-губернаторств обещались спокойствие и порядок, сокращение и упорядочивание реквизиций. Жители деревень приглашались к возвращению к полевым работам и возобновлению торговли на городских рынках под гарантии неприкосновенности их имущества[686]. Повсеместно вновь открывались и школы, причем посещаемость занятий в учебный 1870/71 год упала по сравнению с мирным временем незначительно[687]. Возобновлялся приостановленный было выход в свет местных французских газет. Единственным условием, поставленным их редакциям, был отказ от открыто враждебных немцам публикаций.
Как предполагает Клод Фаренк, в этом проявилась реакция германских властей на появление в Париже правительства «национальной обороны», поначалу ими не признанного. Бисмарк предпочел бы заключить скорейший мир со свергнутым Наполеоном III и надеялся опереться в стране на бонапартистов. На контролируемых немцами территориях, таким образом, должна была сохраняться «фикция императорской Франции, живущей почти нормальной жизнью в добром согласии с оккупантом»[688].
Впрочем, этот порядок с самого начала не распространялся на генерал-губернаторство Эльзас с включенной в конце августа в его состав «Немецкой Лотарингией». Уже с начала сентября на всей его территории запрещен выход газет на французском языке: им на смену пришли двуязычные «Официальные новости генерал-губернаторства». В конце месяца Бисмарк распорядился изгнать французский из официальных публикаций провинции окончательно и «Официальные новости» превратились в немецкоязычную «Страсбургер цайтунг». Распространение французских газет продолжалось исключительно подпольно[689].
Основная масса французов поначалу встречала немецкие войска с большей долей любопытства, нежели враждебности. Однако если у германских властей и были надежды вызвать здесь враждебные революционному Парижу настроения в пользу скорейшего мира, то они не оправдались. Сами немецкие участники войны отмечали почти неистребимую уверенность французского населения в конечной победе своей армии. Поведение французов служило точным барометром хода боевых действий. Военный врач-баденец Густав Вальц свидетельствовал, что известие об отражении штурма Страсбурга заставило жителей эльзасского Агно (нем. Хагенау) резко сменить тон. «Прежние симпатии вновь набрали свою силу, и вместо ломаного немецкого вновь зазвучал ломаный французский», а стоило, скажем, французским войскам приблизиться к Дижону, как его жители «тотчас гордо поднимали головы» и устремлялись с театральными биноклями на городские стены[690].
Гражданский комиссар Эльзаса Кюльветтер, со своей стороны, сообщал 19 сентября: «Во всех слоях общества возрождается храбрость, даже среди самых кротких. А вместе с ней и самые отчаянные, самые безумные надежды. Нельзя отрицать, что национальное чувство сейчас захватило французов, оно доходит до фанатизма, что может стать чрезвычайно тревожным»[691]. Немецкие власти зафиксировали новый резкий всплеск патриотических чувств оккупированных в начале ноября с активизацией действий Луарской, Северной, Вогезской и Восточной армий. 3 ноября, в частности, молодежь устроила манифестации с французскими флагами на улицах Страсбурга. На оккупированных территориях широко распространялись оптимистичные слухи о скорой победе французской армии, при этом ни очевидная нелепость этих слухов, ни то, что радужные прогнозы раз за разом не сбывались, не наносило ущерба их популярности.
Политическая поддержка, полученная правительством «национальной обороны» от провинции, и призывы того превратить войну в подлинно «национальную» заставили германские оккупационные власти изменить и линию поведения на вверенных им территориях. Одной из самых ярких примет стало возвращение в октябре 1870 г. цензуры и постепенное закрытие большинства французских газет. Затем начали преследоваться торговля печатными изданиями вразнос, распространение французских газет, изданных вне оккупированной территории, и популярной брюссельской «Индепандан бельж», также враждебной немцам. Благодаря всем этим мерам к концу войны немцам удалось добиться практически полной монополии на информацию[692].
Информирование населения относительно распоряжений германских властей и происходящих событий в выгодном последним ключе окончательно было возложено на издававшийся в каждом генерал-губернаторстве собственный «Монитёр офисьель»[693]. Гюстав Дежарден вспоминал о своем опыте чтения этого издания: «Эта газета была самой жестокой из пыток завоевателей. При виде ее на стенах сначала с ужасом отворачиваешься; но, не имея никаких верных новостей, заканчиваешь тем, что подходишь в надежде прочесть между строк что-нибудь ободряющее. Увы! Там нельзя было почерпнуть ничего, кроме стыда и отчаяния»[694].
Неудивительно, что многие пережившие опыт германской оккупации отмечали тяжесть изоляции от внешнего мира и невозможность получить новости иначе как через посредство противника. Это способствовало тому, что население с большей готовностью верило ласкавшим надежды слухам, нежели печальным фактам. Как свидетельствовал один из жителей Шатодена, даже в феврале 1871 г. многие его соотечественники с подозрением встретили известие о заключении перемирия и отдавали предпочтение самым невероятным небылицам об успехах французского оружия, распространявшимся посредством рукописных листовок: «Гарибальди и Бурбаки в Германии, пруссаки разгромлены под Мон-Валерьеном, Блуа вновь занят нашими победоносными войсками…»[695]
Впрочем, контроль германских войск над оккупированной территорией никогда не был полным. Свободное перемещение населения прямо не ограничивалось, хотя и было в силу естественных причин затруднено. Эмиссары правительства «национальной обороны» достигали самых отдаленных уголков страны. Самым ярким примером может служить одиссея республиканского префекта департамента Нижний Рейн Эдмона Валентэна, сумевшего пробраться в сентябре 1870 г. внутрь осажденного Страсбурга, несмотря на то что сам он был заблаговременно объявлен прусским командованием в розыск[696].
Отношение французского населения к захватчикам ощутимо ухудшилось в течение осени 1870 г., что отчасти было реакцией на тяготы, связанные с самим пребыванием в Северной Франции более 800 тыс. солдат противника. Даже жителей Версаля, где размещалась германская главная квартира, не миновали ни систематические реквизиции, ни штрафы за их неисполнение в срок, ни грабежи. Понятие «поставок в удовлетворение нужд германских войск» было широким и включало столовую утварь, спальные принадлежности, разнообразные предметы одежды. Возмущению местных жителей не было предела, когда они обнаруживали свои сданные таким образом личные вещи у перекупщиков, торговавших ими тут же, на улицах. Одним из самых экзотичных требований оккупационных властей стало предписание обеспечить войска елями по случаю празднования Нового 1871 года[697].
Впрочем, реквизиции часто отражали не желание продемонстрировать привилегированное положение победителя, как это воспринималось французами, а реальные проблемы снабжения германской группировки во Франции по одной-двум железным дорогам. Дело было не только в сопротивлявшихся французских крепостях, блокировавших железнодорожные линии, но и в нехватке подвижного состава и персонала. В итоге на путях скапливались вагоны, забитые грузами для армии, медленно приходившими в негодность. Наладить более или менее нормальную работу железнодорожных линий пруссакам удалось только к декабрю.
Отчасти ситуация дефицита снабжения была запрограммирована также тем, что прусская армия ради стремительности маршей с самого начала сопровождалась лишь самым минимумом обозов. Солдаты не были обеспечены палатками, так что альтернативой размещению на постой была ночевка под открытым небом[698]. Именно поэтому бежавшим от вражеских войск обывателям частенько везло меньше, чем оставшимся: если в доме, где военные собирались остановиться на ночлег, был хозяин, спорные вопросы часто удавалось урегулировать, и имуществу не наносилось никакого ущерба. Если же дом был найден пустым, солдаты считали себя вправе распоряжаться им по своему усмотрению. «Бежать — это самое глупое, что могут сделать жители при приближении противника, — писал Верди. — Солдат же не заставят лежать на улице, если рядом стоят дома!»[699]
Особенностью германской оккупации во время войны было также то, что немецкие войска постоянно находились в движении и редко оставались во французских городах и деревнях надолго. Поэтому главным впечатлением жителей остался шок от внезапного появления немцев, которых требовалось немедленно обеспечить постоем, провиантом и фуражом. Особенно тяжело приходилось городам, через которые пролегли постоянные маршруты переброски войск и пополнений. Зима 1870/71 г. выдалась во Франции необычно суровой, сделав удовлетворение германских реквизиций особенно трудным.
Сама ситуация со снабжением заставляла, таким образом, германских солдат постоянно вступать в контакт с местным населением. Отношения эти с самого начала складывались непросто. Многие немецкие солдаты оказались в чужой стране впервые, что порождало проблему коммуникации и агрессию. Непонимание часто принималось за пассивное сопротивление, преодолеть которое следовало посредством силы или угроз[700].
Солдаты при наличии такой возможности размещались в оставленных французской армией казармах или любых зданиях, способных исполнить их роль. В крупных городах на квартиры среди обывателей размещались преимущественно офицеры, и большинство из них вело себя вполне корректно. Находившийся в Версале британский военный корреспондент писал: «Я не могу перестать думать о том, насколько опасно было бы иметь так много имущества в доме, занятом при схожих обстоятельствах французскими, русскими, да даже нашими собственными солдатами. Несмотря на все немецкие реквизиции, необходимо признать личную честность их солдат, и порой это признают даже французы»[701].
Сложней приходилось сельским районам. Впрочем, многие немецкие солдаты сами были вчерашними крестьянами, что нередко заставляло их проявлять сочувствие к семьям, у которых их ставили на постой. Известны случаи, когда германские солдаты не только стремились по возможности меньше стеснить хозяев, но даже предпринимали попытки помочь по хозяйству[702]. Депутат Национального собрания Поль Жозон свидетельствовал: «Деревня пострадала очень неравномерно. Некоторые изолированные или расположенные среди лесов уголки, где пруссаки опасались встречи с франтирёрами, пруссаков даже не видели, и всякие реквизиции их миновали. Напротив, сельские коммуны вдоль путей следования пруссаков были обложены огромными реквизициями»[703].
Дисциплина германских войск намного хуже поддерживалась в зоне боев и на маршах. Отнять что-то у французского крестьянина на марше, чтобы тут же съесть или выпить, за воровство не считалось[704]. Чаще немецкие войска всего все же платили за реквизированное, подтверждая факт соответствующими расписками. В том, что выходило за пределы обеспечения насущных повседневных потребностей, солдаты обычно уважали чужую частную собственность. Стоит отметить, что и французская армия порой вела себя в собственной стране не лучше. Грабеж местных жителей сопровождал передвижения французских солдат с самого начала войны, и от месяца к месяцу ситуация только ухудшалась. У крестьян даже появился термин «французские пруссаки» — так обозначали соотечественников, которые вели себя подобно жестоким оккупантам[705]. В некоторых случаях немецкие военные и вовсе вынуждены были снабжать продовольствием местное население, оставшееся без средств к существованию[706].
Помимо реквизиций, как организованных, так и «диких», оккупационные власти активно использовали и такой инструмент воздействия, как денежные контрибуции с деревень, городов, округов и даже целых департаментов. Контрибуции налагались не только в связи с акциями неповиновения или сопротивления, но и по самым разнообразным мотивам: от компенсации за ущерб изгнанным из Франции немцам до покрытия расходов за газовое освещение осаждавших Париж немецких войск. Контрибуции отличались своей произвольностью и заведомой невыполнимостью для многих городов и округов. Чтобы расплатиться с налагаемыми контрибуциями, многим муниципалитетам приходилось выпускать займы и залезать в долги, одна только выплата процентов по которым была равна их годовому доходу[707].
Оккупационные власти, по всей видимости, сознательно вовлекали муниципальные власти в постоянные переговоры по поводу натуральных и денежных выплат, используя старый как мир метод кнута и пряника. Адвокат Арман Сюрмон, описывая ситуацию на территории департамента Сарта, отмечал постфактум: «Что нас поразило, быть может, больше всего <…>, так это ситуация постоянного торга, принимавшего все мыслимые формы»[708]. Целью было выжать из оккупированных как можно больше, что заставляло последних в этой связи задаваться вопросом о состоянии финансов самой Пруссии. Самая неблагодарная роль выпадала муниципальным властям кантонов, которым приходилось выступать посредниками между оккупационными властями и своими сельскими коллегами в вопросах выполнения немецких требований.
Французское правительство грозило серьезными последствиями всем тем, кто пойдет на сотрудничество с оккупационными властями[709]. Это ставило местное население иногда перед сложной дилеммой. В декабре 1870 г. департамент Эна, например, оказался обладателем сразу двух префектов: немецкого и французского. Последний, представляя правительство «национальной обороны» в свободной, северной части департамента, требовал безусловного выполнения только своих распоряжений и от муниципалитетов на занятой немцами территории, грозя возможными последствиями для их глав. Чтобы успокоить последних, немецкие пропагандисты не преминули напомнить, что выполнение распоряжений оккупационных властей никак не будет преследоваться после войны и что подобная «амнистия» будет прописана в будущем мирном договоре (подобная статья и правда была в Пражском договоре 1866 г. по итогам австро-прусской войны). В итоге местные власти сплошь и рядом мудро следовали слегка циничному совету «Курьер де ля Шампань»: «Что делать, если выбор — французский или прусский расстрел? Избегайте того, угроза которого ближе»[710]. Впрочем, грозные окрики из Тура не подкреплялись реальными репрессиями.
Нередки были случаи, когда даже не занятые еще немецкими войсками коммуны и округа подчинялись распоряжениям немецкой администрации и выплачивали требуемые ею контрибуции. Власти города Вервен и одноименного округа на севере департамента Эна, в частности, пошли на это именно для того, чтобы немецкие войска не входили на его территорию, не размещали гарнизоны и не устраивали реквизиций. Более того, они отправили делегацию в Лан на переговоры с прусским префектом, дабы выторговать сокращение контрибуции в три раза, и тот, стоит отметить, любезно пошел им навстречу[711].
Немецкие власти широко задействовали, говоря словами адвоката Сюрмона, и принцип «солидарности по цепочке», когда «кантон отвечал за коммуну, округ за кантон, а город Ле-Ман — за весь департамент». Именно этот принцип коллективной ответственности позволил немцам, в частности, добиться выплаты контрибуции даже с той части департамента Сарта, которую они были вынуждены очистить вслед за подписанием перемирия в феврале 1871 г.[712] «Периметр влияния» немецких властей, таким образом, простирался дальше непосредственно оккупированной территории. Однако стоит отметить, что эта зыбкая граница устанавливалась сразу же там, где ощущалось хотя бы отдаленное присутствие французских войск.
Впрочем, в целом ряде случаев французское население вполне охотно снабжало немцев продовольствием и товарами. Отчасти этим немцы были обязаны той дурной славе, что шла впереди них благодаря бойкому перу французских журналистов. В восприятии рядовых французов угроза репрессий захватчиков далеко превзошла ее реальные масштабы, преломляясь самым причудливым образом. Некоторые крестьяне, например, отказывались гнать скот на продажу в города, поскольку считали необходимым «сохранить хоть бы что-то для пруссаков, которые-де сжигают дома, в которых не нашли ничего поесть»[713].
Сопровождавший наступавшую на Париж армию американский генерал Шеридан писал в своих мемуарах: «Было странно наблюдать, с каким пылом французы старались наполнить желудки своих непримиримых врагов, с каким рвением мэр и другие чиновники содействовали реквизициям»[714]. Сотрудник парижского Коллеж де Франс, вулканолог Фердинанд Фуке оставил схожее свидетельство по итогам поездки через департаменты Эр-и-Луара и Орн. Жалуясь на войну, здешние крестьяне, тем не менее, признавались, что «благодаря пруссакам они прилично заработали, продав тем продовольствие намного дороже того, что они могли бы получить со своих соотечественников». Фуке саркастично констатировал: «Война, таким образом, не опустошила Бос [плодородный регион между Сеной и Луарой], как о том говорили. Если местные жители и требовали громко мира, то лишь потому, что у них больше ничего не осталось на продажу»[715].
В департаменте Кот-д’Ор подобное содействие оккупантам и вовсе вошло в систему. Супрефект округа Семюр не препятствовал крестьянам поставлять продовольствие в занятый немцами Дижон, поскольку городу нужно было разместить у себя двадцатитысячный немецкий гарнизон. Фактическую поставку ресурсов противнику он оправдывал тем, «что если наш округ откажет Дижону, тот не сможет выполнить требуемое врагом, который решит прийти к нам и взять даром то, за что Дижон нам платит»[716]. Гамбетта же в этой ситуации был категоричен: «война должна вестись всеми средствами», и продовольствие следует без огласки эвакуировать на неоккупированную территорию[717]. Впрочем, хватало и обратных примеров. Депутат Национального собрания Поль Жозон, в частности, отмечал, что население департамента Сена-и-Марна, «несмотря на постигшие его бедствия, сохранило достоинство и патриотизм. Пруссаки постоянно делали предложения местным жителям к сотрудничеству или установлению торговли. Эти предложения, за редким исключением, были с пренебрежением отвергнуты»[718].
Любопытно, что в начале войны французское население проводило разницу между пруссаками и контингентами союзных им южнонемецких государств: Баварии, Бадена и Вюртемберга. Независимость последних всегда отстаивалась дипломатией Второй империи, и негативный образ их до войны отсутствовал. Поэтому неудивительно, что южным немцам пришлось столкнуться с упреками столовавших их французов, что Бавария и Баден «подло подвели Францию»[719]. Похвальный образ действий неприятельских офицеров французы часто объясняли себе тем, что те не относились к пруссакам по рождению[720]. Классификация могла быть довольно подробной. Один из современников, например, отдавал предпочтение вюртембержцам и саксонцам; мекленбуржцев же, напротив, числил самыми чёрствыми, а уроженцев Силезии — самыми жестокими и склонными к грабежу[721].
Поскольку главным объектом неприязни для местного населения с самого начала войны были пруссаки, многие немецкие солдаты в надежде поладить с местными жителями и сами нередко стремились подчеркнуть существующие различия. То же самое относилось и к той части, что стала прусскими подданными недавно или не питала к Берлину особенно теплых чувств: поляки, ганноверцы, саксонцы[722]. Впрочем, образ действий тех же южнонемецких контингентов от их прусских собратьев по оружию мало чем отличался, так что к лету 1871 г. французские крестьяне в Лотарингии ругательно именовали «пруссаками» уже всех немцев без исключения[723].
Как подчеркивали сами современники, ситуация была очень разной в департаментах, которые в течение августа-сентября были заняты немцами без серьезного сопротивления, и тех, где разворачивались бои: например, Нижний Рейн, Мозель, Арденны, Луара, Сена, Сена-и-Уаза. То же касалось и осажденных крепостей: окрестности Парижа, Страсбурга, Туля, Меца, Бельфора и Орлеана были в массе своей оставлены жителями и подверглись серьезному опустошению[724]. Уже не единожды упомянутый Поль Жозон по горячим следам описывал картину в департаменте Сена-и-Марна следующим образом: «Результаты прусской оккупации различны для непосредственных пригородов Парижа, городов и деревень. В радиусе 20–30 километров от Парижа пруссаки разместились в деревнях и хуторах, превращенных ими в подлинные казармы. Жители должны были по доброй воле или насильно переселиться все до последнего. Эта зона ныне наиболее опустошена. Разрушенных домов немного, но большинству нанесен серьезный ущерб <…> многие жители департамента Сена-и-Марна подверглись телесным наказаниям… две фермы и один частный дом были сожжены пруссаками в качестве репрессалий за вылазки франтирёров из леса Фонтенбло <…> В остальной части департамента пруссаки не преследовали его жителей. Они ограничились только поборами. В деревнях обычно не было случаев причинения ущерба собственности или применения насилия, лишь эксплуатация вплоть до полного истощения всех ресурсов края»[725].
Относительно незначительное число жертв со стороны мирного населения в ходе боевых действий также смягчало отношение к захватчикам. Гражданское население чаще страдало от перестрелок между французскими войсками и немецкими авангардами, чем от спонтанных карательных действий. На этот факт указало и расследование обстоятельств гибели четырех десятков жителей деревни Базейль под Седаном, бои за которую описаны выше[726]. Принимая во внимание оценки Ф. Рота, можно говорить как минимум об одной тысяче погибших и нескольких тысячах раненых гражданских лиц за семь месяцев боев. Львиная доля при этом пришлась на города Бельфор, Париж и особенно Страсбург[727], подвергшиеся осаде и артиллерийскому обстрелу не только укреплений, но и жилых кварталов. Население столицы Эльзаса пострадало особенно сильно: полтора месяца горожанам пришлось провести в подвалах, около 300 из них погибло, 1600–1700 было ранено, до 10 тыс. лишились крова[728]. Один французский публицист для наглядности предлагал экстраполировать эти цифры на столицу: если бы Париж пострадал от обстрелов в той же пропорции к числу жителей, то это дало бы чудовищные 10 тыс. убитых и 66 тыс. раненых[729]. Любопытно в этой связи, что последовавшая военная оккупация Страсбурга оказалась относительно бесконфликтной. Несмотря на обостренные жестокой осадой чувства страсбуржцев, инциденты были редки. Чаще всего происходили ночные драки между подвыпившими горожанами и попавшимися им по пути небольшими группами солдат. За все время войны за покушения на жизнь немецких военнослужащих было расстреляно два гражданских лица[730]. Без инцидентов, как известно, обошлось и символическое вступление германских войск в Париж 1–2 марта 1871 г.
Вместе с тем, стоит учитывать, что образ немцев как нации «варваров» и «грабителей» стал общим местом для французской центральной и региональной прессы еще в первые две недели войны[731], до первых обстрелов и разрушений Страсбурга и Парижа. Готовые негативные клише создавались априори, а не вследствие тягот войны и оккупации. Со своей стороны, немецкие солдаты и офицеры также с самого начала разделяли массу предубеждений против французов и полагали, что «настало самое время преподать Франции урок»[732]. Тем не менее, о полной демонизации противника, оправдывавшей любые жестокости, с обеих сторон речи не было.
Франко-германская война 1870–1871 гг. была, безусловно, далека от «стандартов» тотальных войн ХХ столетия и в том, что касалось разрушений. Ни одна из сторон не осуществляла в полной мере тактику «выжженной земли». Общий ущерб от разрушений, обложений, денежных штрафов, налогов и реквизиций натурой со стороны германских войск оценивался в 687 млн франков, что, по признанию французских официальных лиц, было «намного меньше, чем они предполагали»[733]. Однако бремя войны легло на французские регионы очень неравномерно, что побуждает избегать усредненных оценок.
Сопротивление оккупанту чаще всего принимало пассивные формы. Оно выражалось в участии граждан в подписке на нужды Луарской армии, тайно организованной муниципалитетами целого ряда департаментов. Патриотично настроенные жители оккупированных территорий не только тепло встречали колонны пленных, но и в ряде случав раздавали им гражданскую одежду, чтобы облегчить побег. Эльзасский промышленник Огюст Шёрер-Кестнер утверждал, что помог дезертировать и нескольким солдатам противника — полякам из частей ландвера, не говорившим даже толком по-немецки[734]. Местом выражения патриотических чувств версальцев стали кладбища, где зрелище множащихся германских захоронений, по признанию Э. Делеро, «служило чем-то вроде утешения», а почести, которые публика оказывала могилам погибших соотечественников, — «редкой возможностью поприветствовать национальное знамя»[735].
Сопротивление в Эльзасе направлялось бежавшими в Швейцарию французскими чиновниками, продолжавшими получать жалование от Делегации в Туре. Центром этой своеобразной параллельной администрации стал Базель. Оттуда на территорию генерал-губернаторства подпольно доставлялись швейцарские газеты и запрещенные немцами местные эльзасские издания на французском языке. В ноябре 1870 г. стали множиться нападения на немецких солдат и служащих, саботаж, акции неповиновения и даже бунты. Расклеенные распоряжения оккупационных властей срывались. Мэры коммун отказывались следовать указаниям из Страсбурга, что заканчивалось для них штрафами и арестами[736].
Главной формой сопротивления стала запись в формируемые Гамбеттой войска и бегство потенциальных новобранцев на неоккупированные территории вопреки формальным запретам и угрозам немецкой администрации. Привлечение призывников на оккупированных территориях относилось к числу задач созданного в Туре «бюро разведки» — очевидно, в силу того, что эта практика была сопряжена с «нелегальным» положением. На восток и северо-восток страны отправлялись надежные люди, призванные проинформировать власти и население о декретах французского правительства[737]. Французские призывные пункты действовали прямо под носом оккупационных властей. Путь этих добровольцев был зачастую нелегок: для жителей Эльзаса, например, он пролегал через нейтральную Швейцарию. Необходимые средства на дорогу собирались за счет пожертвований или шли прямиком из бюджета муниципалитетов.
Попытка немецких генерал-губернаторов провести своеобразную «перепись» оставшихся в городах и деревнях мужчин призывного возраста, дабы установить более строгий контроль над их перемещениями и помешать записи в ряды французской армии, натолкнулась на упрямое сопротивление даже самых покладистых в остальном французских мэров. Многие из них посчитали составление подобных списков прямым доносительством на своих сограждан, несовместимым с понятием о чести. Целый ряд коммун, несмотря на угрозы санкций, так и не выполнил это распоряжение оккупационных властей, и тем в конечном счете пришлось смириться с этой ситуацией[738].
В Эльзасе сопротивление немецкой «переписи» достигло даже большего ожесточения в сравнении с другими оккупированными территориями. В дополнение ко всему прочему, эльзасцы и лотарингцы опасались, что попавшим в списки военнообязанных в дальнейшем придется надеть немецкую форму. Провинция пережила новый «исход» мужчин. Многие из этих беглецов вступили в сформированные в Лионе три легиона Эльзас-Лотарингии численностью до 11 тыс. человек — «высочайшее свидетельство верности своей родине», говоря словами прокурора Лиона Луи Андриё[739]. Масштаб проблемы заставил немецкого генерал-губернатора Эльзаса в середине декабря ввести систему пропусков для мужчин от 17 до 45 лет и объявить «дезертиром» под страхом конфискации имущества всякого, кто запишется во французскую армию[740]. Меры властей в Эльзасе отличались особенной жесткостью — очевидно, в силу того, что эта территория уже воспринималась в Берлине как немецкая и неповиновение здесь надлежало пресекать особенно решительно.
Немало французов также избрало путь партизанской борьбы на занятой противником территории. Действия этих «вольных стрелков» — франтирёров — стали одной из самых противоречивых, но, несомненно, ярких страниц истории франко-германской войны.
В годы Второй империи «франтирёрами» именовались члены гражданских стрелковых обществ. Первое подобное общество было создано в Меце Эрнестом Вевером в 1861 г. Три года спустя возникло «Общество вогезских франтирёров», смотр которого в 1867 г. был произведен лично Наполеоном III, назначившим патроном формирования своего сына-наследника. Через год военный закон Ниэля придал «франтирёрам» новое значение добровольцев, записавшихся в мобильную гвардию. Мера касалась, прежде всего, пограничных северо-восточных департаментов и, очевидно, была продиктована логикой тогдашних оборонительных планов войны с Пруссией. Далеко не все стрелковые клубы пошли на подобную милитаризацию. Идея Ниэля так и осталась в зародыше: к началу войны существовало лишь десять рот франтирёров, численностью в среднем по 35–50 человек каждая. Общее число бойцов этих отрядов не превышало полутысячи человек[741].
На фоне поражений в приграничных боях августа 1870 г. мысль о необходимости создания новых добровольческих формирований получила дальнейшее развитие в правительственных кругах. Однако подлинное воплощение эти планы получили только с приходом к власти правительства «национальной обороны». Более того, поголовное вооружение граждан стало восприниматься как единственный шанс спасения страны. Став министром внутренних дел, Гамбетта немедленно призвал всякого взять в руки оружие и предложить свои услуги правительству под лозунгом «Отечество в опасности!»[742].
Призыв, надо отметить, нашел немедленный отклик в департаментах, затронутых боевыми действиями. Однако и отдаленные провинции, не исключая Корсику, Савойю и Алжир, отправляли собственные отряды. В течение сентября число желающих записаться во франтирёры стало стремительно расти. Отряды добровольцев экипировались за свой счет, а вооружение получали из запасов военного министерства. Целый ряд французских аристократов и промышленников финансировал такие подразделения из своего кармана, однако подавляющее большинство «вольных стрелков» были поставлены на государственное содержание, составлявшее изначально один франк в день.
По официальным французским данным, в течение осени 1870 г. число франтирёров (включая сюда 15–20 тыс. из числа защитников Парижа) достигло 72 тыс. солдат и офицеров. В конце войны в 350 добровольческих отрядах числилось чуть менее 30 тыс. бойцов[743]. Немецкие источники говорят от 37,5 тысячах[744]. Вообще же, оценка численности франтирёров представляет большие трудности не только в связи с их слабой организацией, но и в силу расплывчатости понятия. В самом узком и строгом смысле к франтирёрам относились штатские, взявшиеся за оружие. Однако многие современники и исследователи, в первую очередь немцы, обозначали этим термином любые формирования, которые вели партизанскую войну. В их состав входили, в том числе, национальные и мобильные гвардейцы, а иногда и гарнизоны оставшихся в немецком тылу крепостей — к примеру, особой активностью отличались гарнизоны Монмеди и Лангра. Во многих случаях провести грань становилось практически невозможным.
Действия добровольческих отрядов отличались своей спорадичностью, когда периоды активности сменялись долгими неделями бездействия. Поэтому еще сложнее установить не номинальные цифры, а «действующую» часть франтирёров. По некоторым оценкам, в крупных департаментах в зоне боевых действий число франтирёров колебалось от 1 до 3 тыс. человек[745]. Состав и боеспособность этих отрядов, само собой разумеется, сильно варьировались, а политическая окраска была чрезвычайно пестрой: от «красных рубашек» Джузеппе Гарибальди до «папских зуавов» под командованием полковника Шаретта. В отряды франтирёров записывались даже женщины и приходские священники. Среди франтирёров было немало и иностранцев, не исключая выходцев из Южной Америки, облаченных в экзотические для глаза французов панчо и фетровые шляпы. Большинство отрядов, однако, выбирали черные и темно-синие цвета.
Отдельную проблему составляло то, как следует распорядиться этой массой вооруженных людей. Отчаянное положение порождало во французских правительственных кругах самые фантастические проекты. Именно в осажденном Париже родилась идея перевезти из Алжира на пароходах 30 тыс. местных отборных воинов-кабилов и высадить их под Гамбургом, чтобы освободить французских пленных и пройти огнем и мечом по лишенной войск Германии. Здесь полагали, что подобный безжалостный набег кочевников-берберов в германском тылу посеет смятение среди частей ландвера, осаждавших французские крепости[746].
В рядах правительственной Делегации в Туре главным сторонником этой идеи стал генеральный директор телеграфов Франсуа-Фредерик Стинакер — в прошлом публицист весьма левых взглядов. Он также призывал к не менее жестокой партизанской войне в самой Франции силами добровольцев, вооруженных охотничьими ружьями (таких ружей по стране было порядка 300 тыс.). Партизаны должны были не только лишить противника покоя, но и деморализовать его: «вешая на деревьях, хорошенько искалечив, всех врагов, которых смогут взять в плен». Реакцию немцев нетрудно было предвидеть, но Стинакер, похоже, именно в повышении градуса ненависти видел спасение. «Я не нахожу здесь [в Туре — прим. авт.] необходимой энергии, чтобы начать «войну дикарей», поножовщину без милости и пощады <…> провинцию нужно поднять, а ее не поднимают», — жаловался он в Париж тогдашнему министру внутренних дел Гамбетте[747].
Большинство членов Делегации, включая министра юстиции Кремьё, склонялись к тому, что «нас могут спасти только экстраординарные меры», но военный министр в провинции адмирал Фуришон был категорически против этих предложений и грозил в противном случае своей отставкой. Вопрос о развертывании полномасштабной партизанской войны породил правительственный кризис. Он был разрешен лишь с передачей полномочий строптивого адмирала Гамбетте, прибывшему на юг из осажденной столицы.
Позиция самого Гамбетты, однако, отличалась двойственностью. 25 сентября французская пресса опубликовала его призыв к крестьянам присоединиться к защите отечества, взять в руки «косы, топоры и вилы и обрушиться всей массой на вражескую армию»: «Останавливайте их конвои, перерезайте их линии сообщения и уничтожайте их припасы»[748]. Однако в том, что касалось военной стратегии, Гамбетта не последовал своим же громким публичным призывам, сделав ставку на подготовку новых регулярных формирований. Бить в набат и собирать охотничьи ружья ему казалось «мерами, имеющими большую видимость, чем пользу», о чем он прямо заявил сторонникам радикальных действий[749].
Генерал Лефло, в свою очередь, указывал Фуришону, что партизанская война «на манер шуанов» — необходимый этап, пока новые регулярные части не смогут противостоять пруссакам в чистом поле. Кто-то должен был мешать вражеским отрядам проникать все дальше, тревожить противника день и ночь, ограничить территорию для его реквизиций, угрожать его коммуникациям, заставляя снимать войска из-под Парижа. Лефло советовал активней задействовать кавалерию — отдельными полками и даже эскадронами: «дивизия целиком бесполезна и принесет лишь четверть той пользы, которую может дать полк с хорошим командиром»[750]. Сам Лефло еще в сентябре 1870 г. разбил одну из своих бригад на небольшие подразделения для активизации действий совместно с нерегулярными формированиями на коммуникациях противника в Эльзасе. Им действительно удалось на какое-то время отвлечь значительные силы осаждавшей Страсбург группировки.
29 сентября Гамбетта обнародовал решение о включении добровольческих формирований в состав формируемых Луарской и Восточной армий, мотивируя это тем, что на территории республики не могут действовать никакие вооруженные силы, не подчиненные законной власти. Они должны были подчиниться той же дисциплине, что и мобильная гвардия. Добровольческие формирования, вероятно, были бы более опасны для немцев в качестве партизан, нежели вспомогательные силы регулярной армии. Историки на протяжении длительного времени искали объяснение этому решению. М. Говард полагал, что внимание Гамбетты от партизанской герильи отвлекла навязчивая мысль любой ценой освободить Париж, для чего намного важней были полновесные армии, «дабы традиционным образом и как можно скорее выступить против прусских армий на поле боя»[751]. Армель Диру указывает и на политическую подоплеку этого решения — крайне неустойчивую ситуацию на французском юге и в ряде крупнейших городов Франции, в том числе Марселе и Лионе, где как раз накануне было подавлено выступление анархистов. Публично Гамбетта продолжал призывать к всенародной войне, но его действия на посту фактического диктатора в Туре обнаруживали страх перед погружением страны в гражданскую войну усилиями крайне левых. Говоря словами Диру, Гамбетта хотел «контролировать добровольческие корпуса, чтобы избежать революции»[752].
Решение Гамбетты могло быть также продиктовано желанием поскорей покончить с «дилетантизмом» в деле национальной обороны. Ему приходилось считаться с мнением военных, подвергших действия «любителей» жесткой критике. В частности, генерал Мартен де Пальер справедливо указывал на оборотную сторону массовой раздачи в августе-сентябре оружия всем, кто его требовал. Во-первых, пруссаки не скупились на репрессии против захваченных в гражданской одежде с оружием в руках. Во-вторых, три четверти сограждан выданным оружием не пользовалось и сотни тысяч ружей на деле просто оказались «выведены из оборота». Вероятно, не слишком преувеличивая, он утверждал, что «на троих храбрецов в деревне приходится пятьсот тех, которые при первой реквизиции бросают оружие, выдают свой скот и все, что имеют»[753].
В конце сентября франтирёры были уравнены в содержании с мобильными гвардейцами, что имело крайне пагубные последствия для морального духа последних. В самом деле, запись в добровольческие соединения для некоторых служила способом избежать службы в национальной или мобильной гвардии. Это также объясняет причину, почему правительство уже в октябре 1870 г. прекратило выдавать разрешения на формирование новых отрядов[754]. Помимо прочего, подчинение «вольных стрелков» генералам позволяло набросить узду на наиболее ретивых командиров и косвенно ввести их отряды в правовое поле.
Последнее было связано не в последнюю очередь с вопросом о том, распространяется ли на «вооруженных граждан» право на статус военнопленного. Французская сторона настаивала, что на соответствующее обращение могут рассчитывать все бойцы вооруженных формирований, включая национальную гвардию. С точки зрения немцев проблема, однако, заключалась в том, что эти солдаты часто были трудноотличимы от гражданского населения. Синие куртки, которые многие из них носили в качестве униформы, были аналогичны гражданским, а кокарды можно было легко снять. «Эти синие куртки действовали на солдат как красная тряпка на быка», — писал в своих воспоминаниях Г. Фрич[755].
В итоге было выработано правило, согласно которому солдатом признавался тот, кто мог быть однозначно опознан как солдат на расстоянии винтовочного выстрела благодаря элементам своей одежды, которые невозможно быстро удалить. Соответствующим образом был сформулирован королевский указ от 27 августа, аналогичной позиции придерживалось и германское политическое руководство[756]. Если человек с оружием не соответствовал этим критериям, он считался не солдатом, а убийцей и должен был предстать перед военно-полевым судом, который в этой ситуации выносил смертный приговор. На практике обращение с захваченными франтирёрами во многом определялось личностью немецкого офицера: в одной и той же ситуации один относился к французам как к военнопленным, другой расстреливал их на месте[757].
С партизанами прусским войскам уже довелось столкнуться в Богемии, Моравии и Верхней Силезии еще в ходе австро-прусской войны 1866 г. Но масштаб этого явления во Франции оказался для немцев неожиданностью[758]. Расчетам командования остаться в рамках «цивилизованной» классической войны, при которой монополия на насилие сохранялась бы за государством, оправдаться было не суждено. Стрелять в немецких солдат и офицеров во французских городах начали практически с самого начала войны[759]. Основными оппонентами франтирёров и национальных гвардейцев стали германские кавалеристы. Задачей немецкой конницы было прикрыть главные силы армии, своевременно предупредить о приближении значимых сил противника и громить небольшие отряды, которые могли представлять опасность.
Франтирёры были особенно активны в окрестностях Парижа, а также в районах к югу и востоку от французской столицы. Только в октябре немцы сумели очистить от партизан большую часть Вогезов. Противодействие партизан и плохая погода существенно замедлили продвижение пруссаков к Франш-Контэ. Ощутимым был вклад в противодействие противнику и партизанских формирований на Луаре[760].
Время от времени французам удавалось добиваться успехов, особенно когда командиры небольших германских отрядов теряли бдительность. Так, взвод 2-го гусарского полка был 17 сентября окружен франтирёрами в Фонтенбло и вынужден капитулировать два дня спустя; в плен попали 30 человек. В ночь на 8 октября франтирёры и национальные гвардейцы атаковали прусских гусар и баварскую пехоту, расположившуюся в городке Абли; их добычей стали 68 пленных и 105 лошадей[761]. «Франтирёры начинают доставлять неудобство и становятся дерзкими», — записал Блументаль 30 сентября в своем дневнике[762]. К концу октября действия франтирёров стали серьезной помехой для разведывательной деятельности германской кавалерии.
В качестве средства борьбы с партизанами немцы применяли «летучие отряды», состоявшие из комбинированных подразделений пехоты, кавалерии и артиллерии. Иногда им удавалось добиться успеха, застигнув противника врасплох или спровоцировав его атаку. В других случаях германские рейды оканчивались ничем — франтирёры искусно избегали открытого столкновения. Один партизан живо описал стычки в лесах Фонтенбло в письме домой: «Мы вели два боя в понедельник и во вторник. Первый против 80 гусар, второй — против полутора десятков драгун. Мы ранили порядка тридцати и убили человек пятнадцать <…>. Гусары оказались невероятными храбрецами: попав под наш огонь, они спешились и выпустили по нам в ответ более 150 пуль. По счастливой случайности никто из наших не был задет. Эти разбойники обнаружили путь нашего отхода и послали 600 пехотинцев с двумя орудиями. Те сожгли лес, в котором мы находились; как они надеялись, вместе с нами. Но мы провели их. Однажды наступит наш черед, и мы сполна отплатим им за то, что они заставили нас испытать»[763].
Репутацию настоящего «разбойничьего гнезда» приобрела деревня Вариз к северо-западу от Орлеана, в районе которой в первой половине октября постоянно происходили нападения франтирёров на германские кавалерийские патрули. В конце концов терпение немцев лопнуло, и 15 октября против Вариза была организована карательная экспедиция. Конная батарея открыла огонь по деревне, а когда ее жители попытались спрятаться в камышах близлежащей низины, баварцы подожгли траву. Всех выбегавших из камыша с оружием в руках убивали на месте. В заключение Вариз и близлежащая деревня Сиври были полностью сожжены[764].
Случались и фронтальные бои с регулярными силами германской армии, как это произошло 18 октября 1870 г. при Шатодене (примерно на полпути от Парижа до Тура), служившем базой для вылазок в окрестности французской столицы для нескольких отрядов общей численностью почти в 2 тыс. человек. Здесь местные национальные гвардейцы и партизаны выстроили баррикады, дав отпор на подступах, а затем и непосредственно на улицах примерно 5 тыс. немцев. Наличие артиллерии обеспечило атакующим решающее преимущество. Сражение, заранее предрешенное ввиду несогласованности действий французских командиров, продолжалось до наступления темноты и ожидаемо закончилось поражением. Ожесточенная оборона Шатодена привела к серьезным разрушениям и пожарам в городе, а также гибели в огне не менее двух десятков мирных жителей[765].
Надо сказать, что правительство «национальной обороны» постаралось извлечь максимальный пропагандистский эффект из этого эпизода. Нашлись очевидцы, якобы видевшие своими глазами центральную площадь Шатодена, всю сплошь заваленную трупами пруссаков. Гамбетте было сообщено о том, что противник потерял не менее 1800 человек[766]. Героическое сопротивление Шатодена был удостоено специального декрета правительства, немедленно выделившего 100 тыс. франков для помощи пострадавшим жителям города[767]. Делегация надеялась, что этот эпизод станет примером для остальных. Однако участь Шатодена скорее запугала власти других французских городов, отказывавшихся отныне сопротивляться иначе как при помощи регулярных войск. Реальное соотношение потерь также было иным: отряды партизан потеряли убитыми и ранеными до четверти своего состава, немцы заявили о трех убитых офицерах и 13 солдатах[768].
«Война приобретает ожесточенный характер, — писал генерал Войтс-Рец 19 октября. — Репрессий не избежать, и эта страна вынуждена будет платить по счетам; какими бы добродушными ни были наши люди, для их защиты нужно действовать энергично. Расстрелы и сжигание населенных пунктов будут в ближайшее время в порядке дня»[769]. «Война становится ужасной», — почти синхронно написал в своем дневнике Штош[770]. Генерал Шеридан, по-прежнему находившийся при германской главной квартире, советовал Бисмарку действовать так же, как северяне во время недавней Гражданской войны в США. Вальдерзее был полностью согласен с ним: рассуждать о жестокости бессмысленно, потому что война сама по себе жестока и ужасна, и хороши все средства, которые могут приблизить ее окончание: «Мы должны действовать с помощью страха»[771]. Случаи жестоких репрессий были не единичными, но и не массовыми.
Война затягивалась, меры становились все более суровыми, ожесточение на всех уровнях нарастало. Вводилось правило коллективной ответственности за действия франтирёров, когда населенный пункт, рядом с которым произошло нападение на немецких солдат, нес суровое наказание. Иногда — как в случае Вариза — деревня сжигалась полностью или частично. Наиболее распространенной формой репрессий с немецкой стороны были, однако, контрибуции, которые выплачивали общины, заподозренные в поддержке франтирёров или иных действиях против германских войск. Так, командующий XIV корпусом генерал Вердер выпустил в декабре 1870 г. постановление, которое обязывало гражданское население докладывать немцам о появлении франтирёров; за неисполнение накладывался штраф в размере суммы годового поземельного налога с соответствующей общины[772].
В начале войны контрибуции иногда носили сравнительно легкий характер — так, когда в начале сентября в Реймсе из одного из домов было сделано несколько выстрелов в сторону проезжавших мимо гусар, горожанам удалось отделаться большим количеством шампанского. В дальнейшем контрибуции становились все более суровыми, и местные власти иногда уговаривали франтирёров совершать свои акции подальше от их населенного пункта. Общая сумма контрибуций за весь период войны составила 240 млн франков деньгами и 330 млн в натуре[773].
В ответ на активизацию франтирёров немецкие военные власти широко задействовали также практику взятия заложников. Гарантией выполнения требований становился арест мэров или местных именитых граждан — «нотаблей». Заложников брали не только для предотвращения акций саботажа и облегчения взимания реквизиций. Небольшие немецкие формирования иногда использовали заложников в качестве живого щита при перемещениях по территории, на которой не чувствовали себя в безопасности[774].
Набирали размах и диверсионные акты. Самой известной диверсией войны стал взрыв железнодорожного моста в Фонтенуа-сюр-Мозель в ночь с 21 на 22 января 1871 г., представлявший собой масштабную и детально продуманную операцию[775]. В результате движение по железной дороге было прервано на 17 дней. С немецкой стороны последовали весьма жесткие меры, включавшие в себя разграбление городка Фонтенуа, 10-миллионную контрибуцию с Лотарингии и насильственное привлечение французских рабочих для ремонта моста[776]. Гораздо чаще «диверсии» партизан были не слишком фатальны для поездов: пути просто разбирались, заваливались камнями или бревнами. Однако германское командование было особенно чувствительно к любой угрозе безопасного сообщения на железных дорогах, и отражением этого стало такое сомнительное новшество франко-германской войны, как использование заложников непосредственно на поездах.
1 октября верховное командование выпустило приказ, в соответствии с которым следовало «в тех районах, где часто происходят инциденты, в течение некоторого времени брать на поезда заложников — мэров близлежащих населенных пунктов и других уважаемых лиц — по возможности размещая их на локомотиве»[777]. Для представителей муниципальных властей многих французских городов это быстро стало чем-то вроде регулярной повинности. Подобная практика повсеместно вызывала их протест, причем не столько из-за страха за свою жизнь, — не был известен ни один случай гибели или ранения заложника, — сколько из-за ее унизительности и серьезных помех исполнению служебных обязанностей. Кроме того, члены муниципалитетов не могли отвечать своей головой за то, что могло произойти где-то далеко за городскими воротами[778]. Немцы же, очевидно, пребывали в полной уверенности, что городское и сельское население повсеместно поддерживало с партизанами тесные связи.
Впрочем, распоряжения немецких генерал-губернаторов об использовании заложников на поездах частенько исполнялись с большим запозданием и серьезными послаблениями. Размах диверсий на железных дорогах далеко не везде был столь серьезным, чтобы оккупационные власти на местах ретиво следовали инструкциям. Во многих случаях допускался проезд заложников не на локомотиве, а в вагонах. Процветала и своеобразная практика откупа от этой повинности, когда члены муниципалитетов находили себе постоянного «заместителя», разъезжавшего за небольшое вознаграждение целыми днями на немецких эшелонах. Немецкий супрефект Парсифаль и вовсе предложил французскому мэру Суассона по случаю восстановления железнодорожного сообщения с Реймсом следующий компромисс: «Чтобы не принуждать никого к тягостным и бессмысленным для них лично перемещениям, можно договориться о бесплатном проезде для тех, кто и так делами призван в Реймс», прося лишь обеспечить регулярность таких пассажиров[779]. Впрочем, все эти послабления имели свойство пересматриваться с первым же инцидентом.
Как считает большинство французских исследователей, недостатки добровольческих формирований, слишком часто воевавших «по собственной прихоти», сильно перевешивали их достоинства. Не скупились на критику и современники — кадровые военные. В частности, вице-адмирал Сиссэ, командовавший одним из секторов обороны Парижа, в октябре 1870 г. в своем рапорте называл подлинным девизом франтирёров «сражайся и пьянствуй», а их нравственным принципом — «живи грабежом»[780]. Вместе с тем, многое определялось правильным применением таких частей. Франтирёры были источником беспорядка для осажденного Парижа, но зато принесли немало пользы в провинции. Генерал Орель де Паладин отзывался о франтирёрах с похвалой и советовал другим коллегам чаще прибегать к их помощи — «глазам и ушам в большом лесу»[781]. Именно эту задачу — не давать немцам осуществлять разведку и одновременно самим следить за противниками — франтирёры решали наиболее эффективно.
Однако желаемой координации и субординации в сложившейся обстановке было сложно достичь, особенно в том, что касалось отрядов, действовавших в тылу немцев. Несмотря на все предписания военного министра, формальное подчинение отрядов франтирёров армии не помешало им по большей части сохранить автономию. Многие командиры добровольческих подразделений, назначенные лично военным министром, рассматривали себя подотчетными непосредственно ему. Гамбетте и его альтер-эго Фрейсине приходилось выступать арбитрами в десятках мелких конфликтов. Тем не менее, партизаны выступали ценным источником сведений о противнике, устраивали засады, нападали на конвои и освобождали пленных или захватывали продовольствие.
Отряды франтирёров выступали и в роли борцов с распространением пораженческих настроений на местах. Мэры отдельных городков и сельских коммун стремились избежать опустошений войны и попросту разоружали отряды оседлой национальной гвардии при приближении пруссаков. Известно немало примеров, когда командиры франтирёров, следуя указаниям правительства, принуждали местные власти к сопротивлению. Формой патриотического компромисса была ситуация, при которой местные власти передавали все собранное оружие партизанам[782].
Еще одной проблемой для таких отрядов оставалось снабжение продовольствием. Крестьянство в массе своей не было склонно поддерживать действия партизан, опасаясь репрессий со стороны немцев. Как отмечал Э. Лависс, большинство крестьян не только не имело оружия, но и не держало никогда его в руках. Равнины Шампани и Иль-де-Франс оставляли мало укрытий для нападающих[783]. В равной мере не готовы были поддержать герилью и города. В Суассоне, в частности, муниципальные власти поспешили обратиться к горожанам с призывом не допустить повторения нападения на немецких часовых, закончившегося легким ранением одного из них. Местная газета полностью поддержала доводы муниципалитета, выдвинув для оккупированных территорий следующую формулу: «Наш долг — бороться с врагами, но не убивать их из-за угла»[784].
Население особенно холодно встречало отряды из других регионов, которые воспринимались как опасные чужаки, способные лишь навлечь беды на головы мирных обывателей. Правительство признавало, что выдавленные немецким вторжением в соседние департаменты французские формирования в ряде случаев не получали «соответствующий их положению прием» и в первые дни были лишены самого необходимого. В ноябре 1870 г. Фрейсине особо указал командующим военными округами на недопустимость повторения этих ситуаций[785]. Впрочем, ресурсы деревни также были не безграничны. Свое влияние на отношение населения оказывал и разгул преступности. Воспользовавшись хаосом войны, крестьян под видом франтирёров терроризировали и шайки обычных бандитов.
Следующая попытка навести порядок среди добровольческих формирований была предпринята Гамбеттой в начале ноября 1870 г. Указывая на случаи внедрения в партизанские отряды и даже регулярные части немецких агентов, снабженных поддельными документами, в качестве «новой и опасной формы шпионажа противника», военный министр потребовал точных списков состоящих в этих отрядах с указанием их национальности. Военный министр также обязал командиров партизанских групп предоставлять регулярный (каждые пять дней) отчет о проведенных операциях. На каждую группу рекомендовалось иметь врача и от 15 до 25 всадников для ведения разведки. Командирам предписывалось не принуждать крестьян к содействию и следить, чтобы действия отрядов не вызывали враждебности населения[786]. Все чаще дисциплинарные проступки или вопиющая праздность франтирёров заканчивались их разоружением и роспуском по домам.
Точку в этом процессе поставило подписание перемирия. Декретом от 5 февраля 1871 г. наиболее боеспособные отряды генералов Шаретта, Липовски и Кателино, составленные из добровольцев и «мобилизованных» национальных гвардейцев, получили именование бригад. Все оставшиеся отряды франтирёров были окончательно приданы армейским корпусам под именованием «разведчиков». Отрицательно себя зарекомендовавшие в боях или в отношении гражданского населения отряды были расформированы с компенсацией месячного жалования. Иностранцам, желавшим остаться на французской службе, было предложено записаться в Иностранный легион и отправиться в Алжир[787].
Как же стоит оценивать опыт оккупации, сопротивления и репрессий в ходе войны 1870–1871 гг.? Практика репрессивных действий немцев побуждала Эрнеста Лависса, очевидца событий, при описании ситуации на территории департамента Эна говорить о «прусском терроре», сеявшем ужас, панику и страдания[788]. Современные французские историки, имея для сравнения опыт «тотальных войн» XX столетия, однако, склонны не соглашаться со своим именитым коллегой и предшественником.
Пример все того же департамента Сарта может считаться показательным. За время войны здесь немцами было расстреляно 12 человек из числа гражданских лиц, еще около сотни пережили участь заложников. К концу войны германские войска все чаще прибегали к карательным мерам, но, как считает С. Тисон, их действия были очень далеки от того, чтобы говорить о систематической политике террора[789]. Большинство акций против мирного населения были спонтанными и носили характер ответа на вылазки франтирёров или действия отдельных лиц. Признавая этот факт, А. Диру называет действия немцев против гражданского населения полноценной «психологической войной», столь же значимой, что и та, которую они вели обычными средствами против французской армии. Одной из их целей было добиться отчуждения между франтирёрами и основной массой населения. Если репрессии немцев и были ограничены по своим масштабам, они, тем не менее, оставались «жестокими, организованными и планомерными»[790].
Следует учитывать, что оккупационный режим на занятых германскими войсками территориях постоянно изменял свой характер, подчиняясь течению самой войны. Он отличался рядом особенностей. Оккупированная зона никогда не была полностью отрезана от остальной страны, равно как не был тотальным здесь и контроль оккупационных властей. Последние не ставили своей задачей ни опустошение вражеской территории, ни причинение максимальных страданий гражданскому населению, что не исключало эксцессов. Прусская оккупационная система держалась больше на угрозе репрессий, чем на их реализации. Самым частым наказанием служила присылка войск, но не для карательных акций, а для размещения на постой (или увеличения существующего гарнизона) — разорительного для небольших городков и сельских коммун. Этой угрозы чаще всего оказывалось достаточно. Экономические «проступки» оккупированных менее широко карались взятием заложников и арестами. Однако, как отмечает Г. Паризо, не следует путать ситуацию с репрессиями в ответ на действия партизан и акты активного сопротивления — куда более жестокими и масштабными[791].
Сравнение с ситуацией в департаментах, занятых германскими войсками в первые месяцы войны, ожидаемо показывает, что больше всего страдало население районов на стыке контролируемых немцами и французским правительством зон, в местах сражений поздней осени — зимы 1870 г. Затягивание кампании, необходимость углубляться все дальше на вражескую территорию, вылазки партизан, постоянные марши и стычки, все более суровые погодные условия — все это сказывались на действиях германских солдат в отношении французского населения. Именно к последним месяцам кампании относятся встречающиеся в мемуарах немецких офицеров упоминания о злоупотреблениях собственных солдат.
Именно зимой 1870/71 гг. неприязненное отношение населения к оккупантам, по всей видимости, стало нарастать, а прежде единичные случаи активного сопротивления — множиться. Участились случаи проявления враждебности и актов саботажа, поджогов, обстрелов и диверсий на коммуникациях немцев. Характер многих из них указывал на действия одиночек из числа местного населения[792]. В декабре 1870 г. в Меце и Страсбурге были учреждены два военных трибунала. Только первый из них с декабря 1870 по март 1871 г. вынес 130 обвинительных приговоров. По мнению Ф. Рота, если бы не последовавшее в конце января 1871 г. перемирие, война на северо-востоке Франции могла еще больше ожесточиться[793].
Впрочем, справедливо и то, что «спонтанного народного восстания против вторгшегося врага не произошло»[794]. Для С. Кантера, вопреки мнению большинства исследователей, многочисленные факты стремления французской провинции жить нормальной жизнью под отнюдь не железной пятой оккупанта стали признаком недостатка патриотизма, равно как и доказательством того, что война 1870–1871 гг. для французов не стала «народной»[795]. Или, как писал Д. Гейтс, «Гамбетта в конечном счете проиграл войну, поскольку не сумел завоевать сердца и умы французского народа»[796].
Однако для таких категоричных выводов все же нет оснований. Несмотря на все окрики и предостережения республиканских властей, никто прямо не требовал от сограждан полного самопожертвования. Преступным считалось лишь предложить свои услуги противнику. Выполнить его требования, подкрепленные реальной угрозой, было допустимым; дать отпор его притязаниям — отвагой; упорствовать в протесте и отправиться из-за этого под арест — актом геройства, весьма, к тому же, нередкого.
Факты ограниченного своими рамками сотрудничества населения и его представителей с оккупационными властями чаще указывали не на прямой антипатриотизм, а на столкновение интересов «малой родины» и родины общенациональной. Идя на переговоры с оккупационной администрацией, местные французские власти видели своим долгом добиться более справедливого распределения бремени от размещения войск и выплат реквизиций. С одной стороны, мэры защищали интересы своих сограждан и спасали вверенные им территории от разорения. С другой, своими действиями они объективно помогали «нормализовать» оккупацию, облегчить ее для немецких властей, зачастую не располагавших военными ресурсами для постоянного и массового принуждения силой. Кроме того, в качестве посредников французские муниципальные власти отвлекали на себя часть недовольства рядового населения. Их действиям, таким образом, трудно дать однозначную оценку.
Если же говорить о партизанском движении, то, в общем и целом, для германского командования франтирёры на протяжении всей войны оставались «скорее источником раздражения, чем реальной угрозой»[797], его жертвами стали в общей сложности не более тысячи немецких солдат[798]. Французская «герилья» не привела к перелому в войне, но главной своей цели — лишить неприятеля спокойствия на занятых им территориях — она достигла. Это неминуемо способствовало дальнейшему ужесточению оккупационного режима. Справедлив и вывод А. Диру о роли партизан: «Их участие тотально по своим масштабам, и, зримо оно или нет, оно в любом случае вполне реально»[799].