Глава 8 Падение Бонапарта

Первые августовские поражения быстро наэлектризовали атмосферу в стране. Правительству пришлось вновь созвать Законодательный корпус, отправленный на каникулы с началом войны. Для сторонников Империи созыв парламента виделся свидетельством растерянности правительства. Близкий к императорской семье писатель Проспер Мериме мрачно предсказывал: «Здесь [в Париже] я не наблюдаю ничего, кроме беспорядка и глупости. Скоро должны собраться обе Палаты, — они очень помогут пруссакам <…> Я ожидаю через неделю провозглашения республики, а через две — появления пруссаков»[465].

Организация обороны и поиск новых решений перед лицом угрозы завоевания действительно в немалой степени были вопросами политическими. Депутаты-республиканцы немедленно перешли в наступление. Они безуспешно требовали создания парламентского Комитета обороны, что подспудно означало бы переход власти от правительства к Парламенту. 9 августа правительству Оливье пришлось уйти в отставку под градом обвинений в том, что оно ввергло Францию в войну неподготовленной. Из окон Бурбонского дворца депутаты могли видеть площадь Согласия, впервые с начала войны заполненную не ликующей, а враждебно настроенной толпой.

Новый кабинет под началом престарелого графа Паликао, занявшего также пост военного министра, был составлен почти исключительно из малоизвестных стране людей, лишенных всякого политического веса. Это вполне отвечало амбициям императрицы-регентши, желавшей, вопреки тексту конституции, получить полную свободу рук. При этом Евгения мудро отклонила совет экс-премьера Оливье превентивно арестовать лидеров республиканцев, опасаясь развязать тем самым «гражданскую войну под огнем неприятеля»[466]. Всеми силами желая избежать постоянного давления общественного мнения, новое правительство перевело обсуждение военных вопросов в формат парламентского секретного комитета, заседания которого проходили в закрытом режиме. Наиболее активную роль здесь играли представители оппозиции. Они требовали придать обороне общенациональный характер.

В защиту этого тезиса ораторы-республиканцы выдвинули целый ряд аргументов. Молодой адвокат Леон Гамбетта затронул самую болезненную тему: инертность правительства способна разрушить национальное единство. Говоря об оставляемых почти без боя Эльзасе и Лотарингии, он подчеркивал, что лишенное всяких средств борьбы население края, «наш авангард против наследного врага», не может не чувствовать себя преданным. «Столько храбрых людей там должно будет спросить себя, не лучше ли вновь обрести немецкое иго»[467], — заявил, перекрывая протестующие крики коллег, оратор. Депутат-эльзасец Пьер Ташар, только что вернувшийся из родного департамента, подтвердил, что его соотечественники там преисполнены патриотизма, но оставлены армией совершенно без оружия, включая национальную и мобильную гвардию Страсбурга, Нёф-Бризака и Бельфора. Он заявил: «…в Эльзасе царит одно лишь чувство <…> чувство глубокого уныния и чуть ли не разочарования — видеть себя брошенными правительством»[468].

Уже тогда, в последние недели августа, был высказан ряд идей, которые получат свое полное воплощение лишь с установлением республики. Одной из таких идей было децентрализовать военные усилия, предоставив соответствующие полномочия властям департаментов, муниципалитетов и сельских коммун. Привыкшая к совершенно иному ритму бюрократическая машина в столице попросту не справлялась с грузом свалившихся на нее задач, требовавших неотложного решения. Второй идеей, выдвинутой бретонцем Эмилем де Кератри, была организация партизанского движения, призванного замедлить продвижение неприятеля. Задача виделась тем более неотложной, ввиду плачевной ситуации, которая сложилась с вооружением и снаряжением мобильной гвардии. Правительство, однако, отвергало систему и лишь поддерживало единичные инициативы, подобные примеру Натаниэля Жонстона — крупного винного негоцианта из Бордо и ярого бонапартиста, сформировавшего за свой счет отряд из 500 добровольцев.

Отовсюду поступали все новые известия о том, что декрет о призыве под ружье всех бездетных мужчин от 25 до 35 лет реализуется плохо. Существенной проблемой оставалось то, что военный министр Паликао занимался потребностями исключительно регулярных сил. Обеспечение оружием и всем необходимым национальной гвардии входило в сферу компетенции министра внутренних дел Анри Шевро, который, разумеется, во всем зависел от содействия армии. Он оправдывался перед депутатами недостатком современных винтовок. Однако оппозиция видела в раздаче населению даже самого устаревшего оружия средство побороть панику, волна которой уже поднималась в приграничных департаментах[469] и грозила вскоре докатиться до столицы. Именно вопросу вооружения Парижа оказалось посвящено последнее заседание секретного комитета 26 августа, когда депутаты узнали о продвижении неприятеля к городу и реальности перспективы осады.

Реагируя на эту угрозу, оппозиция потребовала передать дело вооружения столицы в руки недавно назначенного военным губернатором Луи Трошю. Последний, однако, не пользовался доверием бонапартистов. После анонимной публикации своей нашумевшей книги «Французская армия в 1867 году», которая уже цитировалась выше, и вплоть до самой войны Трошю был отстранен от командования. Политическое кредо генерала Трошю было несколько неопределенным даже в традиционно богатом на оттенки французском политическом спектре. Было известно и о контактах генерала с оппозицией, объясняемых им желанием способствовать политическому «примирению»[470].

Левые, однако, все более открыто заявляли, что интересы династии и бонапартистской партии начинают вступать в противоречие с интересами обороны и всей нации. А это неизбежно подводило к мысли и о том, что нация должна вернуть в свои руки власть. Именно поэтому, согласившись на вооружение национальной гвардии, правительство не спешило открывать государственные арсеналы. Тем не менее, по данным МВД, ко 2 сентября национальным гвардейцам в 56 департаментах было выдано почти 481 тыс. ружей[471]. Несмотря на внушительность этой цифры, мера приобрела не столько военное, сколько политическое значение, являясь уступкой общественному мнению.

Власти продолжали внушать французам ложные надежды. Граф Паликао с парламентской трибуны сообщал, что необученная мобильная гвардия крепости Туль совершила вылазку и разгромила два полка прусской гвардии (что, разумеется, было вымыслом от начала до конца). Он также уверял депутатов, что правильная осада такой огромной крепости, как Париж, невозможна и что у неприятеля попросту нет столько солдат. Из этого вытекала вторая опасная иллюзия военного министра, заключавшаяся в том, что противник не сможет полностью прервать и коммуникации столицы: «из Парижа всегда можно будет отдать распоряжения по всей Франции»[472]. Ошибочность этих расчетов очень скоро подтвердится, заставляя французов быстро терять веру в успокоительные заверения.

Париж начал готовиться к возможному появлению неприятеля задолго до Седанской катастрофы. В городе приступили к формированию запасов продовольствия и приведению в порядок укреплений. Первые же неудачи французской армии заставили флот отказаться от предполагавшейся десантной операции на Балтике. Все назначенные в состав экспедиции войска и морская пехота были направлены в Париж и частично далее к главной армии. В Париж из крупнейших французских портов спешно прибывали для службы на батареях команды матросов (почти 15 тыс. человек) вместе со своими флотскими офицерами. Общее командование над ними взяли вице-адмирал К. де Ля Ронсьер ле Нури, контр-адмирал Ж.-М. Сессэ и контр-адмирал Л-П. Потюо. Морской министр Шарль Риго де Женуйи, деятельный участник Крымской войны, мечтал о повторении того, что было сделано русскими моряками в Севастополе[473].

Уже в последние августовские дни в столице начали принимать меры по спасению ее художественных ценностей. В Лувре вынимали из рам и упаковывали картины, чтобы вместе с прочими музейными сокровищами укрыть в подвалах дворца. Самые ценные холсты были загодя отправлены в Брест под защиту толстых стен тамошнего арсенала. Эдмон де Гонкур описывал один из этих транспортов на вокзале Монпарнас: «Я вижу семнадцать ящиков с упакованными в них лучшими венецианцами, „Антиопой“ и т. д. — картинами, навеки, казалось бы, прикрепленными к стенам Лувра; теперь же это просто багаж — ящики, оберегаемые от всяких случайностей в пути одной лишь надписью: „Обращаться осторожно!“»[474]. Чуть позднее аналогичные меры по спасению фондов были предприняты также в Императорской (ныне — Французской национальной) библиотеке.

Покидали Париж и его жители. В эти дни наплыв желающих уехать был столь велик, что железнодорожные компании ввели запрет на провоз багажа. В течение августа — начала сентября Париж покинуло не менее 100 тыс. человек, но взамен с северо-востока и из предместий прибыло порядка 200 тыс. беженцев[475]. Писательница Луиза Суонтон-Беллок была в числе тех, кто оставил свой дом, не дожидаясь появления пруссаков. «Наши попутчики говорят о политике. Они обвиняют императора в неудачах, которые уже предопределили дурной исход кампании. Ничего не было предусмотрено. В интендантстве царит полнейший беспорядок <…> Генералы или никуда не годятся, или в раздоре меж собой! Армия не укомплектована и не имеет хорошего руководства! Обвинения, справедливые и нет, сыплются одно за другим, все горячатся», — записала она в дневнике 29 августа[476].

Для всех хорошо информированных наблюдателей уже в середине августа было очевидно, что за очередным серьезным поражением французской армии неминуемо последует революция в Париже и свержение императорской власти. Российский военно-морской агент контр-адмирал И. Ф. Лихачев, которого война застала на своем посту в Париже, предупреждал Петербург, что «положение Франции самое критическое, и ее может спасти от дальнейших бед только немедленное заключение мира или же решительная победа»[477]. Оценке Лихачева вторил и российский поверенный в делах в Париже Г. Н. Окунев: «Возможно падение трона и установление республики даже без революции, выскажись лишь законодательный корпус»[478].

Вполне осознавала всю взрывоопасность ситуации в столице и императрица Евгения. Она была по-настоящему одержима угрозой революции и ежечасно напоминала о ней своему окружению. Фатальное решение запретить императору отступить с армией под стены Парижа она приняла фактически единолично, несмотря на колебания и осторожные возражения министров. Евгения подстегивала супруга резкими телеграммами: «Не вздумайте возвращаться, если не хотите развязать ужасную революцию. Скажут, что Вы бросили армию, потому что сбежали от опасности»[479]. Она не скрывала своего желания, чтобы император нашел смерть в бою в случае поражения[480]. Главной ее заботой было сохранить престиж династии и обеспечить престол для сына.

Евгения также позаботилась о том, чтобы загодя переправить в Лондон личные драгоценности и самые важные бумаги. В Тюильри целыми днями рвали на клочки и топили в ванных документы: в разгар лета дым из каминных труб мог выдать происходящее за окнами императорской резиденции[481]. Никаких известий о судьбе армий Мак-Магона и Базена не распространялось. Председатель городского суда Дижона Жюль Лелорен справедливо критиковал это решение: «Все это понятно в определенных пределах, но тут зашли слишком далеко <…> Из этого выйдет только то, что будут ставить под сомнение все, что ни захотело бы сказать правительство, и станут распускать бесчисленное число лживых слухов и тревожных известий, которые «Журналь офисьель» будет бессилен опровергнуть»[482].

По свидетельствам современников, Париж в августе оставался относительно спокойным. Толпы собирались лишь у ворот министерств в ожидании известий, которых правительство не сообщало, и безропотно рассеивались по требованию полиции. Парижане были преисполнены надежд на то, что долгожданная победа над пруссаками будет одержана. Выпущенный правительством с началом войны внутренний заем в 750 млн франков, названный по имени министра финансов «займом Мани», был покрыт в считанные недели. Это служило доказательством не только наличия свободных финансовых средств, но и оптимизма французов.

Тем больший резонанс вызвала пришедшая в столицу ближе к вечеру 3 сентября новость о том, что армия Мак-Магона капитулировала при Седане, сам Мак-Магон ранен, а император пленен. Пусть исчезновение императора со сцены многие и сочли благом, пленение целой армии повергло горожан в состояние шока. Профессор Коллеж де Франс Фердинанд Фуке писал невестке: «Я не сумею выразить тебе степень моего потрясения, я оглушен»[483]. «Кто опишет удрученные лица <…> густую толпу на углах улиц и вокруг мэрий, осажденные газетные киоски и тройное кольцо читающих газеты вокруг каждого газового рожка; сиротливый и убитый вид женщин, в одиночестве, без мужей, сидящих в помещениях за лавкой?» — мастерски схватывал общую картину Эдмон де Гонкур[484]. Апатия, однако, быстро сменилась гневом: уже ночью стихийно вспыхнули первые враждебные Империи манифестации и стычки с полицией на бульварах.

В Тюильри также царило смятение. Императрица поначалу отказывалась верить в точность полученных телеграмм. В особенности Евгению потрясло то, что ее муж сдался в плен: «Наполеон не капитулирует»[485], заявляла она, словно это что-то меняло в судьбах династии. Экстренно созванное заседание правительства, глав обеих палат парламента и префекта полиции было проникнуто заботой о сохранении власти. Среди министров мало кто верил в возможность того, чтобы страна продолжила сопротивление в сложившихся условиях. В итоге собравшиеся оказались перед альтернативой: либо ввести чрезвычайное положение и вручить полномочия «военного диктатора» графу Паликао, либо согласиться на формирование оппозиционного кабинета во главе с А. Тьером, революции также открыто страшившимся. Евгения не хотела брать на себя ответственность за возможное в случае реализации первого сценария кровопролитие и поручила начать переговоры о формировании нового кабинета[486].

Утром 4 сентября депутаты Законодательного корпуса собрались на экстренное заседание для определения состава нового правительства. Республиканская оппозиция потребовала ниспровержения власти Наполеона III. Однако она в неменьшей степени опасалась разгона Парламента и перехода столицы под власть улицы. Напротив Бурбонского дворца, в котором разгорались жаркие дебаты, на другом берегу Сены с утра стала собираться толпа парижан, подогретая рассказами о столкновениях с полицией накануне вечером. Стянутая к зданию конная жандармерия и регулярные войска особой решимости не демонстрировали, деморализованные последними известиями и вполне сочувствуя общим настроениям. Не желали в сложившейся ситуации неопределенности отдавать решительные приказы к разгону толпы и командиры, включая самого военного министра Паликао[487]. Что до военного губернатора столицы Трошю, то он прямо заявлял о невозможности рассчитывать на штыки против народа[488].

Поначалу субботний погожий день настраивал манифестантов на вполне миролюбивый лад. В толпе, как не без удивления отмечал генерал Трошю, было много женщин и детей. Однако к двум часам дня собравшихся, число которых оценивалось от 100 до 150 тыс. человек, начало охватывать нетерпение. Угрозы солдат применить оружие были действенны только первое время, а затем лишь способствовали озлоблению и решимости противостоявших им[489]. Толпа стала напирать, заставив снять первую линию оцепления на мосту Согласия. Стало ясно, что кавалерия уже не сможет рассеять столь плотную массу народа и попытка атаки лишь вызовет открытое восстание. Толпа прорвалась на набережную непосредственно перед зданием Парламента, путь к которому все еще преграждала цепочка войск.

За ограду перед зданием вместе с прибывающими журналистами и другими допущенными на заседание лицами, между тем, постоянно просачивались все новые любопытствующие. Воцарившейся сумятице сильно поспособствовали прибывшие к зданию отряды национальной гвардии из «буржуазных» кварталов. Несмотря на отсутствие формы и оружия, они были пропущены. В какой-то момент ворота попросту остались открытыми и массы парижан устремились внутрь, оттеснив выставленную стражу. «Двор, оба парка, все кулуары, все залы, — свидетельствовал республиканец Жюль Симон, — были наводнены народом. Люди стремглав бросились к лестницам, дрожавшим под тяжестью ног… Со всех сторон раздавались возгласы: „Долой империю! Долой Законодательный корпус! Да здравствует республика!“»[490]

Когда толпа отыскала наконец путь в зал заседаний, она обнаружила там не более двух десятков депутатов. Остальные парламентарии в тот момент дебатировали состав нового правительства, разойдясь по комиссиям. В воцарившемся хаосе депутатам-республиканцам удалось перехватить инициативу у довольно немногочисленных сторонников радикальных революционных действий и увлечь за собой толпу в городскую ратушу. Здесь они поспешили объявить Вторую империю низвергнутой, а себя — временным республиканским правительством «национальной обороны»[491].

Революция свершилась без единого выстрела, вызвав в столице взрыв энтузиазма. Дочь писательницы Суонтон-Беллок писала матери: «Смена власти свершилась словно во сне. Утро страна встретила полновластной империей, вечер — абсолютнейшей республикой <…> Я видела своими глазами, как регулярные войска бросали ружья в руки национальной гвардии и огромная толпа обнималась и плакала на бульварах»[492]. В тот же день императрица Евгения бежала в Лондон, где она должна была воссоединиться с сыном-наследником, отвергнув даже мысль об отречении.

Легкость, с которой «бархатная революция» 4 сентября увенчалась свержением Империи, почти сразу же породила среди бонапартистов мысль о заговоре, в который были втянуты республиканские депутаты, часть функционеров и военных (главным образом, генерал Трошю). Однако современные исследователи не склонны поддерживать эту версию. Поведение самих республиканских депутатов во главе с Жюлем Фавром и Леоном Гамбеттой ясно показывало желание получить власть не от восставших, а из рук Парламента, с соблюдением всех законных процедур. Хотя в толпе и присутствовали решительно настроенные сторонники революционера Огюста Бланки, они были слишком немногочисленны, чтобы направить ход событий, развивавшихся вполне спонтанно. Собранных для защиты Бурбонского дворца сил (более 5 тыс. солдат и жандармов), как показывал опыт предшествующих лет, было вполне достаточно. Однако, как подытоживает Фабьен Кардони, «Империя пала столь стремительно по большей части потому, что она уже была мертва в сердцах солдат, призванных ее защищать»[493].

* * *

Новое правительство было готово продолжить сопротивление в случае, если Пруссия и ее германские союзники не согласятся немедленно заключить почетный мир без территориальных приращений. Именно поэтому во главе должен был встать военный, способный организовать оборону столицы. Эту роль согласился взять на себя командующий парижского гарнизона генерал Трошю, не связанный тесно ни с одной из партий. В новом правительстве Трошю оставался первым среди равных, и все ключевые решения принимались большинством голосов. Портфель военного министра достался генералу Лефло, морского — адмиралу Фуришону.

Состав правительства не был однороден. В него вошли три поколения политиков: почтенные ветераны республиканского движения, игравшие активную роль еще в событиях революции 1848 г. (Александр Гле-Бизуэн и Адольф Кремьё), зрелые «умеренные» (Жюль Фавр, Жюль Симон, Эрнест Пикар) и молодое радикальное крыло (Леон Гамбетта, Жюль Ферри, Камиль Пельтан). Они весьма существенно расходились между собой по части представлений о том, как следует вести войну. Наиболее активную роль с самого начала приняли на себя вице-премьер и министр иностранных дел Фавр, а также министр внутренних дел Гамбетта.

Гамбетта на своем посту действовал особенно энергично, намереваясь осуществить серьезную чистку административного аппарата. Задача была тем более значима, поскольку должна была обеспечить устойчивость нового политического режима и, одновременно, активизировать военные усилия провинции. Не прошло и нескольких дней, как из столицы стали рассылаться новые префекты и супрефекты, облеченные доверием правительства. В условиях войны назначение префектов происходило в большой спешке, и это нередко приводило к казусам, когда некоторые кандидаты получали назначение в два департамента разом. Четыре департамента, напротив, получили сразу двух префектов, как это было в случае с департаментом Тарн, куда отправился инженер-железнодорожник Шарль де Фрейсине. Фрейсине, которому впоследствии суждено было стать одним из ближайших сотрудников Гамбетты, однако, повезло по пути на вокзал встретить своего друга, похваставшегося, что едет префектом в тот же департамент завтра…[494]

Во всех назначениях Гамбетта и его помощники отдавали предпочтение лично знакомым или рекомендованным друзьями и единомышленниками людям. Это обстоятельство способствовало тому, что больше половины префектур заняли юристы, журналисты и врачи, а в служебной переписке новых республиканских властей господствовал товарищеский тон. Гамбетте приходилось чаще убеждать, чем приказывать, проявляя гибкость, недюжинную выдержку и такт. Как отмечает Винсент Райт, «в этой республике приятелей, где все были знакомы между собой и где, несмотря на служебную иерархию, с ним часто были на „ты“ и не спешили повиноваться, префекты не стеснялись дать совет своему начальнику»[495]. Префект департамента Нижний Рейн Морис Энгельгард, например, требовал от Гамбетты оказать помощь Страсбургу и Мюлузу в следующих выражениях: «Так мы полностью предоставлены сами себе и вы думаете об одном лишь Париже? Я повторяю: подлинная оборона Парижа — в Эльзасе. Поспешите и ответьте, наконец»[496].

Впрочем, возможности министра внутренних дел по «республиканизации» административного аппарата были невелики и ограничивались лишь верхушкой — префектами и супрефектами. Выборные генеральные советы департаментов, составленные из местных влиятельных лиц — «нотаблей», — оставались неизменными и не всегда демонстрировали приверженность распоряжениям новых властей в Париже. К концу 1870 г. отношения между ними и Гамбеттой вступят в фазу открытого конфликта.

Был полностью обновлен и руководящий состав префектуры полиции, что, правда, скорее выпустило ситуацию в столице из рук правительства. У Парижа появился собственный мэр, ветеран революционного движения Этьен Араго. Временные мэры были назначены и в каждый из двадцати столичных округов. Один из самых беспокойных из них, Монмартр, был вверен молодому врачу Жоржу Клемансо, в будущем выдающемуся французскому политику и государственному деятелю[497].

Далеко идущие последствия имело также решение правительства национальной обороны остаться в Париже, несмотря на неминуемую блокаду. Многие современники и историки видели в этом роковой просчет. Шарль де Фрейсине справедливо указывал, что, оставшись в Париже, правительство фактически заранее приравняло падение города к капитуляции страны, «это заведомо подорвало сопротивление Франции и свело его к защите Парижа. Кроме того, это наложило свою фатальную печать на операции собранных в провинциях армий, оно принудило их вращаться вокруг освобождения столицы вместо того, чтобы развиваться в соответствии с законами стратегии»[498].

Гамбетта был солидарен со своим верным помощником и впоследствии утверждал, что с самого начала был за то, чтобы правительство в полном составе покинуло Париж. Стенограммы заседаний правительства его слова опровергают. Было единогласно решено, что глава правительства генерал Трошю непременно должен остаться в столице, дабы организовать ее оборону. Однако иллюзий своих предшественников министры не питали. Уже 9 сентября было принято решение о создании правительственного «филиала», призванного координировать военные усилия провинции в Туре — городе на Луаре примерно в двухстах километрах к юго-западу от Парижа. Два дня спустя туда отправился во главе соответствующей «Делегации» министр юстиции Кремьё.

Проблема, однако, заключалась в том, что больше никто из министров не хотел ехать, включая и самого Гамбетту[499]. В помощь Кремьё отправили Гле-Бизуэна (министр без портфеля, общий контроль) и адмирала Фуришона, получившего полномочия морского и военного министра в провинции. Образовавшийся триумвират заслуженных старцев энергией не блистал. Делегации катастрофически не хватало авторитета: власть правительства за пределами столицы, равно как и его способность к принуждению, оставалась иллюзорной. Гамбетта осознал всю фатальность ошибки лишь два месяца спустя.

Решение правительства разделить судьбу столицы имело несомненную патриотическую подоплеку и служило доказательством решимости защищать город до последнего. Но оно было продиктовано и тем, что именно в столице была сосредоточена политическая база правительства, составленного из депутатов-парижан. Республиканское правительство питало глубокое предубеждение в отношении французской провинции, два десятилетия служившей надежной опорой свергнутому режиму[500]. Другим политическим мотивом правительства было нейтрализовать активность левых экстремистских групп, которые с его отъездом получили ли бы бóльшую свободу для действий в городе, подобно тому как это происходило параллельно в Лионе и Марселе. Отъезд также оставлял бы столицу в руках генерала Трошю, который далеко не был республиканцем по своим убеждениям и полного доверия у коллег не вызывал[501]. Как справедливо заключает С. Одуэн-Рузо, решение правительства остаться в Париже было «результатом множества сложившихся воедино факторов, но от этого оно не стало меньшей стратегической ошибкой»[502].

Еще одной стратегической ошибкой, никем тогда не осознанной, было сосредоточение в Париже последних боеспособных сил, оставшихся у Франции после всех поражений. Как покажет практика последующих месяцев, они были намного нужней в провинции. Однако это стало результатом всеобщего согласия в сентябре: солдаты и офицеры рвались сражаться под Париж. Правительство с самого начала переоценивало военное значение столицы и недооценивало возможности провинции.

Впрочем, в первые сентябрьские дни здесь были сильны надежды на скорое заключение мира на не слишком унизительных условиях. Большинство министров правительства национальной обороны попросту не верило в возможность переломить военную ситуацию[503], в чем их, в общем-то, сложно было винить. Войны в Европе в середине XIX столетия были весьма скоротечны и ограничены по результатам. Они завершались с поражением основных военных сил одного из противников. Однако французы не были готовы согласиться на территориальные потери, и война 1870 г. пошла по иному сценарию.

В провинции многие, не успев отойти от шока седанской катастрофы, восприняли новость о провозглашении республики без малейшего удивления и энтузиазма. Как свидетельствовал один из современников, «Седан заставил все сердца оцепенеть»[504]. Основная масса простого народа была совершенно сбита с толку. Префект департамента Об сообщал 7 сентября о том, что «население не настроено против республики, но ему не хватает энергии и решимости. Господствующим чувством, как ни постыдно это констатировать, является желание мира любой ценой»[505]. Парадоксально, но одновременно с этим призыв под знамена новобранцев в том же департаменте шел гладко.

Назначенный новыми властями прокурором беспокойного Лиона тридцатилетний Луи Андриё вспоминал впоследствии, сколь безрадостным было в середине сентября путешествие из Парижа в Лион. На каждой станции вагоны штурмовали беженцы, спасавшиеся со всеми своими пожитками от приближавшихся немцев, заражая пассажиров паникой: «Мои глаза больше не отрывались от горизонта, где поминутно мерещились черные орлы и остроконечные каски»[506]. Однако в эти дни многочисленными были и проявления патриотизма. Немало находилось тех, кто, вывезя в безопасные уголки страны свои семьи, спешил вернуться в Париж, дабы предложить свои знания и энергию защитникам города[507].

Революция 4 сентября была враждебно встречена в сельских районах северных департаментов Франции и Нормандии, где крестьяне верили в то, что «император был предан богатыми и республиканцами»[508]. Муниципальные советы Камбрэ и Рубэ отказались провозглашать республику, в Дюнкерке на это пошли с неохотой, в Дуэ — лишь неделю спустя[509]. Провозглашение республики не было единодушно встречено и на юго-западе страны в Жиронде, где в ряде мест даже дошло до кровопролития. Однако в столице региона, Бордо, господствовали прореспубликанские настроения и действия правительства «национальной обороны» получили полное одобрение и поддержку.

Процессы поляризации общества начались еще до падения династии. Как свидетельствовал в последние дни августа контр-адмирал Лихачев, «в провинции обнаруживаются явления, совершенно напоминающие эпоху знаменитой Жакерии. Мужики не различают политических партий и во всех противниках Империи видят изменников Отечеству»[510]. Страх перед социальной революцией, однако, способствовал сплочению вокруг нового правительства даже самых консервативных сил. При этом в городах республиканские идеи находили растущую поддержку. Однако линии разлома не проходили строго по границам классов, между городом и деревней, Парижем и провинцией[511].

Общенациональную легитимность правительству «национальной обороны» — сугубо временному — могли дать скорейшие выборы в Национальное собрание. Однако их проведение постоянно откладывалось. В числе причин была тяжелая военная обстановка и нежелание разжигать партийную борьбу в разгар войны. Но главным было опасение, что без предварительной чистки административного аппарата и ослабления влияния местных элит сельские районы привычно отдадут голоса самым консервативным силам.

Новая власть выдвинула на первый план задачу обороны страны, а не сведение счетов со своими политическими противниками. Во всех департаментах новые префекты начинали с того, что учреждали комитеты обороны, в которые входили представители разных политических сил. В этом они следовали указанию Гамбетты: «Наша республика не приемлет политические распри и пустые раздоры <…> Делайте многое сами и постарайтесь в особенности привлечь содействие всех желающих»[512]. Это на первых порах обеспечило правительству кредит почти безусловной поддержки со стороны старого административного аппарата. Даже в отдаленных департаментах префекты-бонапартисты лояльно исполняли свой долг до прибытия назначенцев новых властей. «Ему доверяют, — констатировал префект департамента Шер, — поскольку оно называет себя правительством национальной обороны. Здесь все на стороне правительства. Готовы на любые жертвы, но ждут от него не циркуляров и прокламаций, а действий, действий и еще раз действий. Но за будущее никто не готов поручиться»[513].

Будущее политическое устройство Франции, действительно, не было предопределено даже после формального провозглашения республики. Правда, поражение при Седане сделало фигуру Наполеона III столь непопулярной, что сохранившие ему верность сторонники какое-то время не решались вести агитацию за возвращение императора на престол открыто. Дополнительно связали руки Наполеона III территориальные требования Пруссии. Находясь в плену в замке Вильгельмсгёэ, он писал: «…какое правительство может выдвигать такие требования и потом надеяться жить в сколь-нибудь дружеских отношениях с нацией, которая была столь оскорблена? Франция никогда не покорится подобному унижению»[514]. Единственным оплотом бонапартистов оставалась Корсика. Зато воспрянули духом сторонники других свергнутых династий.

Легитимисты надеялись на возвращение на трон Бурбонов. Их кандидат, граф Шамбор, проживавший в изгнании в Австрии, внезапно проявил горячий интерес к минеральным водам швейцарского Ивердона на самой границе с Францией. Какое-то время Шамбор был охвачен мыслью отправиться сражаться и даже написал прощальное письмо жене, слог которого был достоин античных классиков: «Я не питаю иллюзий, и я знаю, что там, куда я иду, меня, вероятно, ждет смерть»[515]. Но затем некоронованный Генрих V передумал и счел правильным, чтобы французский народ призвал его к себе сам. В начале октября претендент опубликовал манифест о готовности «послужить на благо Франции», называя себя единственным, кто способен добиться у Вильгельма I отказа от завоеваний. Претендент даже отправил прусскому королю послание, апеллировавшее к духу монархической солидарности, но усилиями Бисмарка на него был дан крайне уклончивый ответ[516].

Сразу же после свержения Бонапарта в Париже также неожиданно появились герцог Жуанвильский и герцог Шартрский (Омальский) — сыновья Луи-Филиппа Орлеанского, свергнутого революцией 1848 г. Первый из них безуспешно пытался получить под свое командование дивизию или корпус. Его брат сумел вступить в ряды действующей армии под именем Роберта де Лафорта. Что касается наследника престола от Орлеанской династии, тридцатитрехлетнего графа Парижского, то он был вынужден остаться в Лондоне. В этом правительство, безусловно, проявило государственную мудрость, ибо орлеанисты и легитимисты продолжили плести интриги и даже пытались договориться между собой об объединении усилий и выставлении единого кандидата[517].

Что касается левых республиканцев, то они вдохновлялись революционным примером 1793 г., увенчавшимся изгнанием интервентов с французской земли. Многие всерьез полагали, что провозглашение республики во Франции заставит немцев остановиться: те не осмелятся идти к Парижу, имея теперь против себя вооруженный народ. А если пруссаки и пренебрегут этой угрозой, то их ждет новое «поражение при Вальми». Правительство подыгрывало этим ожиданиям. Так, 21 сентября 1870 г. министр внутренних дел Гамбетта издал манифест, в котором напомнил французам о создании Первой французской республики 78 лет назад и об успешном изгнании ею со «священной земли родины» иностранных интервентов[518]. Жюль Ферри жаловался на запугивающий провинцию экстремизм крайне левых — новых «якобинцев» и социалистов, подобных «кастрюле, привязанной к хвосту республиканской партии», но Гамбетта философски говорил о невозможности «отрезать собственный хвост»[519].

Апелляция к временам Робеспьера, Дантона и Карно не была лишь пропагандой. Оказалось, что революционные образы прошлого обладают реальной мобилизационной силой. Революция 4 сентября воспринималась не просто как свержение одного политического режима и установление другого: в ней видели залог долгожданного перелома в войне и победы. Один парижанин выразил убеждение многих вокруг себя: «Теперь наше дело правое и справедливость на нашей стороне, невозможно, чтобы победа не осталась за нами»[520]. 6 сентября решением правительства численность парижской Национальной гвардии была увеличена на 90 тыс. человек, невзирая на возможные последствия для общественного порядка. Отклик парижан был столь массовым, что даже превзошел расчеты властей. К октябрю численность Национальной гвардии в городе достигла 340 тыс. человек при 280 тыс. винтовок и некотором количестве пушек, изготовленных по подписке.

С. Одуэн-Рузо характеризует обстановку сентября 1870 г. как второе «священное единение», пришедшее на смену всплеску патриотических и верноподданнических чувств середины июля[521]. Подобное внутриполитическое «перемирие» продлилось в Париже и на французском Юге лишь до конца сентября, когда крайне левые поспешили разорвать свои связи с правительством «национальной обороны». Поддержка правых консервативно настроенных сил, в целом, сохранилась вплоть до ноября, когда действия Гамбетты оттолкнули монархические провинциальные элиты. Окончательный разрыв, однако, произошел только 24 декабря 1870 г. — дата роспуска военным министром Генеральных советов департаментов, обвиненных в нежелании продолжать войну.

Пытаясь «приручить» провинцию, новые власти старательно избегали всего, что могло бы противопоставить республике церковь. Католическое духовенство встретило падение Второй империи без каких-либо сожалений. Относясь с подозрением к пришедшим к власти республиканцам, церковь выразила полную солидарность с мыслью, что национальная оборона стоит превыше всего. Епископ города Перпиньян, столицы исторической области Руссильон на самой границе с Испанией, в частности, обратился 10 сентября к пастве своего диоцеза со следующим призывом: «Когда родина в опасности, все — Кесарю: богатство, общественное положение, все, что может быть необходимым для ее спасения»[522]. К этому примешивалось и неприятие «еретиков»-пруссаков, от которых заранее ждали притеснений католической веры. Следуя примеру архиепископов Парижского и Реннского, по всей Франции для размещения французских солдат и раненых обеих армий были открыты двери принадлежащих церкви зданий. Значимым был вклад духовенства и в традиционное попечение об увечных и больных, военнопленных и сиротах.

Надо сказать, что в ходе войны многие приходские священники существенно подняли свой авторитет и влияние среди сограждан на оккупированных немцами территориях. После бегства гражданских властей они остались самой авторитетной силой, выступая в непривычной роли народных представителей и дипломатов. Особенно успешно французские кюре ладили с единоверцами-баварцами. Как они не без удовлетворения отмечали, церковные службы переживали невиданный наплыв слушателей[523]. Потрясения войны способствовали всплеску религиозных чувств французов.

Отдельную проблему для нового республиканского правительства составлял поиск взаимопонимания с генералами. Эти отношения с самого начала были окрашены взаимным недоверием. На протяжении всего существования Второй империи республиканцы были критиками профессиональной армии, слишком тесно связанной не с нацией, а с правящим режимом и часто поворачивавшей оружие против оппозиции. Именно это имел в виду Камиль Пельтан, когда называл армию «преторианцами»[524].

Кроме того, подавляющее большинство офицерского корпуса, присягавшего на верность не только конституции, но и лично императору, составляли убежденные монархисты. Пленение Наполеона III и угроза завоевания заставили многих из них отложить соображения политического порядка в сторону. Но это не избавляло от многочисленных конфликтов между назначенными Гамбеттой префектами-республиканцами и военными властями на местах. В Лионе генерал Мазюр отказался открыть арсеналы для вооружения новых батальонов национальной гвардии, сочтя их политически слишком «красными». Муниципальный совет Лиона в конце сентября жаловался: «Военные власти бессильны или неспособны что-либо сделать самостоятельно <…> и отказывают во всяком своем содействии»[525]. В начале октября Мазюр был отозван. Однако в ряде мест верх в этой борьбе за полномочия одерживали военные. В Лилле префект Ашиль Тестелен подал прошение об отставке, мотивируя это «подлинным заговором всех генералов, которые не желают ничего предпринимать»[526].

Впрочем, ни о каком заговоре генералов против Республики речи, конечно, не шло. Чаще их бездействие было следствием отсутствия необходимых в чрезвычайной ситуации качеств. Среди примерно 70 генералов, оставшихся в распоряжении новых властей, больше трети были людьми весьма преклонных лет, растерявшими в тыловых гарнизонах всякий боевой опыт и энергию. Это поставило перед правительством не только проблему призыва под знамена нескольких сотен тысяч новобранцев, но и поиска новых способных командиров.

Генералов отвращала не столько самозванная Республика, сколько сама концепция войны, которую собирались вести республиканцы. Гамбетта рассчитывал повторить успех северян в недавней Гражданской войне в США, создав с нуля массовую призывную армию. Однако формальный глава правительства Трошю полагал, что современное оружие в корне изменило характер войны в сравнении с опытом «поголовного вооружения» революционного 1793 г. Это объясняет и тот скепсис, с которым Трошю оценивал возможности собранных в провинциях новых армий. Генерал cоветовал Гамбетте использовать их для обороны городов и с самого начала не питал, похоже, больших надежд на деблокаду Парижа извне[527]. Даже предложивший Республике свои услуги генерал Бурбаки предостерегал правительство: «Сколь я уверен в солдатах, питающих страх и уважение по отношению к своим начальникам, <…> столь же я остерегаюсь сборищ людей, которые безо всякой дисциплины и преданности своим офицерам принуждены сражаться в чистом поле»[528]. Впрочем, никакой альтернативы по большому счету у правительства не оставалось.

* * *

С блокированием Парижа немецкими войсками остальная Франция была предоставлена сама себе, и казалось, что всякая попытка организовать борьбу будет обречена на провал. Связь с северными департаментами была практически потеряна. На западе страны республиканцам приходилось считаться с роялистами и настороженно принявшим революцию духовенством, сохранившим огромное влияние на крестьян. Крайне бурно разворачивалась политическая агитация на юге страны, в Провансе. Контроль над ситуацией со стороны центрального правительства здесь ослаб еще в течение августа 1870 г. С падением Второй империи в регионе воцарилась подлинная анархия.

Покончить с хаосом в Марселе был отправлен поэт и историк Альфонс Эскирос — убежденный республиканец, избранный от города депутатом Законодательного корпуса в 1869 г. Первой заботой Эскироса было отправить из города толпы вооруженных людей, но в Париже не видели от них большой пользы. Юг Франции был охвачен паническим ожиданием появления пруссаков, обстановка быстро накалялась. Не дождавшись от правительства национальной обороны руководящих указаний, республиканские группы в Марселе решили взять дело организации борьбы с противником в свои руки. 18 сентября ими было провозглашено создание «Лиги Юга» во главе с Центральным комитетом, сформированным из делегатов окрестных департаментов. Комитет с самого начала был расколот между двумя фракциями. Умеренные во главе с Эскиросом видели себя лишь лояльными помощниками правительства. Радикалы-максималисты агитировали за «параллельную войну» с врагом, в которой Юг был бы союзником Парижа, но не более того.

«Лига Юга» действовала в тесном контакте с муниципальными властями Марселя и сумела распространить свое влияние на четырнадцать департаментов в долине реки Роны на юго-востоке страны. Опираясь на местные республиканские клубы, масонские ложи и прессу, Лига смогла наладить четкую организацию. Однако сотрудничество с префектами и военными оставляло желать лучшего. Гамбетта приветствовал патриотизм марсельцев, однако с самого начала заподозрил их в сепаратистских тенденциях. К тому же пример южан оказался заразителен. 28 сентября в Тулузе возникла аналогичная «Лига Юго-Запада». В Безансоне провозгласили создание «Лиги Востока». Состав активных участников этих объединений был чрезвычайно пестрым: от умеренных республиканцев до социалистов и сторонников Интернационала. Куда более консервативную окраску имела «Лига Запада», возникшая на территории Бретани, в отличие от своих «сестер», по инициативе самих префектов[529].

Просчеты правительства и новые военные неудачи быстро политизировали и радикализовали программы этих Лиг. Их лидеры высказались в пользу новой конституции, административной децентрализации и муниципального самоуправления. Они расходились с Гамбеттой и в вопросах военной стратегии. Если правительство национальной обороны склонилось к ведению «классической» войны против немцев, в рамках которой добровольческие отряды и партизаны были призваны играть сугубо вспомогательную и подчиненную армии роль, то большинство лидеров Лиг требовало сделать войну «общенародной». Они не доверяли офицерам наполеоновской армии и не хотели сводить стратегию войны к деблокаде Парижа[530].

Неспокойно было и в соседнем Лионе. Здесь известие о Седанской катастрофе вызвало к жизни Комитет общественного спасения, поднявший над городской ратушей красный флаг уже утром 4 сентября, опережая революционные события в столице. Присланный сюда префектом профессор Поль-Арман Шальмель-Лакур, посвятивший свое красноречие и бойкое перо журналиста продвижению республиканских идей, был встречен лионцами в штыки. Местный Комитет продолжил держаться независимо и даже, в свою очередь, направил в Париж небольшую делегацию в качестве своеобразного дипломатического представительства[531]. На протяжении всего сентября положение префекта оставалось крайне шатким после проведенных муниципальных выборов. Двоевластие не помешало, однако, оборонительным работам вокруг Лиона и формированию отрядов национальной гвардии.

События во втором по величине городе Франции привлекли внимание революционеров-анархистов. В Лион из Швейцарии немедленно прибыл их неформальный лидер Михаил Бакунин, увидевший в хаосе франко-германской войны исторический шанс построения общества, освобожденного от пут государства. 26 сентября его сторонники провозгласили образование Революционной федерации коммун с радикальной программой переустройства всей страны. Не стали бакунисты медлить и с вооруженным выступлением.

Решение муниципального совета Лиона о снижении поденной оплаты рабочим национальных мастерских вывело 28 сентября на улицы города многотысячную демонстрацию. Революционно настроенные ораторы сумели направить всеобщее недовольство против отцов города. Митинг перед городской ратушей увенчался ее захватом и попыткой сформировать новое городское правительство[532]. Префект департамента Рона Шальмель-Лакур вместе с городским прокурором Луи Андриё оказались заблокированы в здании префектуры. Андриё не без юмора вспоминал, что воспользовался представившимся временем, чтобы составить постановления об аресте тех, кто его арестовал[533].

Бакунин убеждал товарищей действовать по-революционному решительно, но большая часть местных батальонов национальной гвардии осталась верна умеренным республиканцам. Как только законное руководство города объявило об отмене решения о снижении поденной оплаты, удовлетворенные рабочие стали расходиться по домам. Попытка восстания провалилась, и Бакунину пришлось спешно покинуть Францию, чудом избежав ареста и кровопролития[534]. Лионцы были готовы ревностно бороться за обретенную свободу самоуправления, но в массе своей прохладно реагировали на призывы к социальным и политическим экспериментам.

На юге, как и в столице, обострились также предубеждения против корсиканцев, ассоциировавшихся со свергнутым правителем. Многие корсиканцы оставались убежденными бонапартистами, что делало их объектом нападок в республиканской прессе. Они были широко представлены и в рядах ненавидимой парижанами полиции. Правительству национальной обороны приходилось официально опровергать стойкие слухи о массовых нападениях на корсиканцев в Париже, Лионе и Марселе. Несмотря на то что население Корсики сохранило полную лояльность Франции на протяжении войны, левые республиканцы, включая Жоржа Клемансо, весной 1871 г. будут призывать с трибуны Национального собрания избавиться от острова, а вместе с ним — и от корсиканских депутатов-бонапартистов[535].

Во всех этих событиях свою роль играли сильные региональные традиции и вся предыстория непростых отношений со столицей крупнейших французских региональных центров. Процесс превращения французов в единую нацию, безусловно, не был завершен. Сельские жители окраин, как это хорошо показал Юджин Вебер, по-прежнему ощущали себя сперва бретонцами, провансальцами или эльзасцами, а потом уже французами[536].

Однако было бы безусловно ошибочным представлять войну 1870 г. как войну одного Парижа, чуждую французской провинции и потому проигранную. Патриотический подъем сентябрьских дней был несомненным. В течение месяца в армию по всей стране поспешило записаться более 30 тыс. добровольцев. Призыв новых категорий способных носить оружие мужчин прошел удивительно гладко даже там, где Вторая империя еще в августе столкнулась с проблемой уклонения от службы. Мобильные гвардейцы требовали немедленно отправить их сражаться под стены столицы и грозили выйти из повиновения офицерам, взывавшим к здравому смыслу. На всех желающих не хватало оружия и боеприпасов[537].

В то же время призыв новобранцев 1870 г. осложнялся массовым перемещением населения. Из местечка Мо (департамент Сена-и-Марна) в сорока километрах от Парижа сообщали: «Население бежало почти до последнего человека, мы не соберем никого»[538].

Безусловно, картина разнилась от региона к региону. В Бретани, известной своими монархическими симпатиями и сопротивлением в годы Великой французской революции, всплеск энтузиазма охватил только города. Однако и намека на повторение картин столетней давности здесь также не обнаружилось. Самой типичной реакцией обширных сельских областей было относительное безразличие, надежды на то, что война не затянется, и отсутствие стремления отличиться, сопряженного с риском для себя. Один из современников с иронией констатировал: «В качестве преданных сынов Матери-Родины нашим первым побуждением становится записаться добровольцами, но вторым — посмотреть, делают ли то же самое наши соседи»[539]. Буквально теми же словами ситуацию описывал в конце сентября и житель Дижона: «Каждый говорит: «Я возьму в руки оружие и выступлю, если мой сосед возьмет оружие и пойдет. Почему я, а не он?» Вот в точности то, что говорят в деревне. В городах же ограничиваются мыслями: раз мы ждем оружия, почему нам его не дают?»[540]. Впрочем, следует учитывать нетерпение современников, ожидания которых изначально были сильно завышены.

Властями не было зафиксировано серьезного сопротивления мобилизации, хотя число попросивших об освобождении от службы было существенным. Число уклонистов и дезертиров оставалось незначительным вплоть до декабря, характер самого явления не грозил развалом или выходом из повиновения собранным в провинции батальонам национальной «мобилизованной» гвардии[541]. Из радужной картины окраин, проникнутых если не энтузиазмом, то чувством долга, выбивался только граничивший с Бельгией департамент Нор. Здесь число уклонистов от призыва в национальную гвардию было значительным с самого начала войны и, в силу отсутствия точных поименных списков военнообязанных, оценивалось от 3 до 6 тыс. на 26–27 тыс. призванных. Однако разгадка «антипатриотизма» Нора во многом крылась в несовершенстве статистики, учитывавшей слишком много «мертвых душ». Многие из внесенных в списки призывников на деле давным-давно переселились в соседнюю Бельгию ради заработков[542].

Важно отметить, что батальоны национальной гвардии вооружались и экипировались за счет коммун и департаментов. Последние, вдобавок, обеспечивали всем необходимым так называемые «маршевые роты», призванные действовать на территории «родных» департаментов. Необходимые средства изыскивались за счет займов под гарантии местного бюджета. Иногда это были очень значительные суммы, достигавшие сотен тысяч и даже миллионов франков. Размер расходов зависел, конечно, не столько от степени патриотического воодушевления, сколько от уровня развития территории и наличия способных администраторов. Главной проблемой оставалась координация этих усилий[543].

Филиал правительства в Туре справлялся с этой задачей лишь отчасти. Вплоть до 27 сентября, когда пруссаки перерезали телеграфное сообщение между Парижем и Туром, Делегация по большому счету была лишь органом передачи воли правительства по стране. Нельзя сказать, что все это время Делегация бездействовала. К началу октября она все же могла похвастаться ограниченными успехами: покончено наконец с паникой, восстановлена дисциплина имеющихся войск, начата реорганизация артиллерии под началом полковника Тума. Генерал Лефорт в качестве заместителя военного министра занялся созданием Луарской армии, ядро которой было сколочено в считанные дни на основе бригады морской пехоты, резервных французских частей из Алжира, беглецов из-под Седана и ополченцев[544].

Однако находившийся в Туре Шарль де Фрейсине свидетельствовал, что необходимость ускорить ход вещей, действовать в полном смысле революционно стала очевидна многим в Туре задолго до того, как это осознали в Париже. Окончательно отсеченная от столицы, Делегация теперь была обречена играть более самостоятельную роль и нуждалась в авторитетном лидере. В начале октября в Туре и вовсе разразился правительственный кризис: из-за накопившихся разногласий с коллегами адмирал Фуришон отказался дальше направлять ход военных дел, оставив за собой лишь портфель морского министра.

Ситуация изменилась после того, как 9 октября из столицы в Тур прибыл Леон Гамбетта, совершивший опасный перелет над прусскими позициями на воздушном шаре. Население импровизированной столицы свободной от немцев Франции встретило молодого политика восторженно. Всем казалось, что началась новая эра[545]. Объединив в своих руках посты военного министра и министра внутренних дел и заразив на какое-то время энтузиазмом даже политических противников, новоявленный «диктатор» действительно придал наконец необходимый импульс военным усилиям страны.

Загрузка...